День первый. Штефан: Поиск.
Не важно, что ты не веришь в ад – главное, что ад верит в тебя.
Надо же, как великодушно. Объятия раскрыты так широко, что их нельзя проигнорировать. Невозможно проигнорировать. Ведь и правда, где еще тебя ждут с таким гостеприимством?
Что меня раздражает – нет, бесит, – так это их непоследовательность. Верить. Называют себя адом и выражаются словами своего вечного врага. Ну конечно, у них нет своего лексикона. Они все заимствуют – и могут только отражать чужое лицо, как зеркало. «У боли есть лицо, и это лицо – я». Ай-ай, какая обидная неточность. Позвольте уточнить, кто этот Я. Ты, он, сосед, мальчик из детского сада напротив. Старик в доме умалишенных. А может статься, Я – это и вправду я, Штефан Акерманн. Да кто угодно, но не ТЫ, врун и обманщик. Тебя без меня просто нет.
Я знаю, ТЫ – один из них, и я знаю, кто они. Это те, от кого у Гофмана встали дыбом волосы, и он всю жизнь провел, хныкая ночи напролет и держась за руку нелюбимой полячки-жены. Другой рукой она, наверно, укрывала от сквозняка огонек свечи. Только бы не погасла. Ведь он так боится. Вот на что на самом деле нужны жены.
Это о них думал Рембо, заявив однажды не по-юношески мудро, что ночь сурова. Потом, умирая от саркомы, он наверняка думал, что еще легко отделался.
Это из-за них Дюкасс потерял дар связной речи, отличающий человека от попугая, и в порыве совершенно ненужного вдохновения разразился бессвязными завываниями, похожими на рев перепуганной обезьяны, которые потом окрестил Песнями. Наконец-то я нашел свое подобие! – воскликнул он однажды (наверняка тоже ночью) в порыве наивного восторга. Но тут же, уже сомневаясь, уже подозревая истинное значение своего открытия, помянул бога. Раз, и еще раз, и еще. «Дай бог, читатель, тебе не заблудиться в этой погибельной трясине», – писал бедный и юный Исидор, уже зная, что всякая мольба бесполезна. Бог ничего не даст.
Это лабиринт. Чтобы найти выход из лабиринта (ключ к шифру/разгадку кроссворда/секрет головоломки – нужное подчеркнуть), необходимо знать точные науки. Я не силен в математике, да и с геометрией у меня проблемы. Я не вижу перспективы за чертежными линиями. Значит ли это, что у меня нет шансов выиграть?
Главное – помнить о направлении. Помнить, зачем я здесь, что ищу, куда иду. Все таинственные интриги в конце раскрываются, а преступников ловят с поличным. Это особенность любого лабиринта: в нем главное не стены, не общий план, а путеводная нить. А у нее, как известно, есть начало и конец.
Должны быть. Потому что они ставят порядок превыше всего.
Я прекрасно знал, что делал, помещая на обложке альбома стилизованное изображение шкатулки. Мы изменили ее цвет, изобразили под необычным углом, затушевали инкрустации на стенках. Можно сказать, приняли все необходимые для собственного покоя и безопасности меры. Я настаивал на этом, потому что знал: рисунок был плагиатом. Мы воспользовались чужой собственностью, нагло присвоили себе чужое изобретение, и теперь изображение, на которое у нас не было никаких прав, стояло на витринах всех музыкальных магазинов, а мы получали за это деньги.
Ле Маршан, наверное, забеспокоился в своем гробу от такой рекламы – если только от него в свое время оставили достаточно, чтобы положить в гроб. Но о нем я не думал – мне надо было обратиться к кому-то, чьего языка я (пока!) не знал, и у меня оставался единственный – древнейший – способ связи. Рисунок.
Конечно, изобретение ле Маршана не было первым отчаянным средством, о котором я подумал и – да что скрывать – которое рискнул испробовать. Вначале был стандартный набор: кокаин, абсент, весь химико-растительный пантеон муз по вызову. Но это был искусственный рай, право на вход в который можно было купить в туалете любого ночного клуба. И слишком тесно было в этом раю: я задыхался, чувствуя, как одновременно со мной туда же протискивается толпа прыщавых тинейджеров и потасканных жиголо.
В легенде о шкатулке ле Маршана было особое очарование. То же чувствуешь, читая любую хорошую историю: как будто уже слышал где-то что-то подобное, как будто наперед знаешь, что придумает автор. Эта история была похожа на сотни других; я помню, как Бруно, щеголяя своей начитанностью, обозвал меня «романтическим Генрихом» и посочувствовал, что я не родился году этак в 1800. Он-то мог с легкостью потешаться над моими муками, ведь в его руках была музыка, эфемерная, как сон, и завораживающая, как гипноз. А я? У меня всегда были только слова.
Ответа ждать пришлось долго. Так долго, что мое терпение почти иссякло. Я боялся, что меня не услышали. Это был крик, немой и бесполезный. Иногда я клал рисунок с диска перед собой и думал, что, возможно, нам не стоило менять цвет шкатулки.
Ожидание до предела обострило мои нервы. Я казался себе натянутой струной, обнаженным лезвием. Так обо мне всегда говорили другие; что ж, время вжиться в эти сравнения. Я стал подмечать множество деталей, на которые раньше не обращал внимания. Например, если сидеть очень тихо, то слышно, как с сухим стуком падает паук с клавиш синтезатора Бруно. Как он туда попал? Странное сочетание – электроника и паук. Механизм и жизнь. А еще Бруно любит пирожные с кремом, и от него часто пахнет ванилью. Может быть, это знак?
Но надо знать наверняка. Вероятно, я должен что-то сделать. Что-то более радикальное, чем кража чужой картинки. Однажды вечером, оставшись один, я тщательно обследовал пол в рабочем уголке Бруно, выследил паука и раздавил его. Было противно и стыдно. Хотя, само собой, масштаб преступления был не тот.
Позже той же ночью я вновь положил перед собой рисунок шкатулки и, стараясь не моргать, пристальным взглядом попытался передать то, что не мог выразить словами. Почему я искал встречи с ними. Почему добровольно шел навстречу опасности, о которой хорошо знал. Я убеждал, я умолял. Потом я стал над ними издеваться.
Позови меня, и я приду. Да, да, именно так. Я нужен вам. Без меня вы – никто. Без меня вас нет. Может быть, вас действительно нет.
* * *
– Они есть.
– Неужели? А доказательства?
Когда он позвонил, я долго разыгрывал ангельскую невинность, притворяясь, что понятия не имею, о чем он говорит. Вероятно, мне по-прежнему в глубине души хотелось, чтобы это оказался Бруно.
Но это был Тиль Линдеманн – огромный, потный и старый. Он не ел пирожных, а пил пиво, низко надвинув на глаза козырек бесйбольной кепки. Под кепкой он был лыс. В отличие от темени, на его подбородке щедро пробивалась трехдневная щетина. Под глазами были синяки. В целом он выглядел как всегда.
– Как ты пытался связаться с ними – через ту картинку на вашем диске?
Я кивнул. Он спрятал усмешку в пиве, а когда вновь посмотрел на меня, его губы были влажными от пены. Он пил и тыкал мне, как будто я был мальчишкой.
– Это было... изобретательно. Тебя оценят.
– Да? И кто же?
– Почему ты хочешь встретиться с ними? – ответил он вопросом на вопрос.
На мгновение во мне всколыхнулась слабая надежда, что он спрашивает не для себя. Но я не мог – не хотел – признаться, что вот этот человек, которого я давно знаю, пусть и не лично, может обладать большей информацией, чем я. Быть более посвященным. Быть голосом кого-то еще, кроме себя. Почему, как, чем он заслужил такое доверие?
– Ты смотришься по утрам в зеркало и думаешь, что такой, как ты, им и нужен, – казалось, он читал мои мысли. Я закурил, пытаясь спрятаться от него за тонкой дымовой завесой.
– Ну, хорошо. Пусть это будет любопытство, – отчасти так и было.
– Неверный ответ, – он опять отмахнулся от меня, словно от безмозглого юнца. – Думай еще.
И я подумал, пытаясь быть честным, насколько мог – насколько в тот момент был готов признаться самому себе.
– Помнишь Фауста?
Он удивленно моргнул и уставился на меня.
– Какое, однако, самомнение. Так ты, значит, – он сделал паузу для очередного глотка, – исследователь?
Вот за это я и не любил его. За эту способность иронизировать над чем угодно, пусть и в первую очередь над собой. Он грозил небу кулаком, заявляя, что бога нет, только чтобы секундой позже со смущенной улыбкой заявить, что пошутил. Сочинял песни о надругательстве над детьми, а в интервью доказывал, что сам-то – хороший отец. Шаг вперед – два назад. Он гарцевал на одном месте, и потому мне с ним было не по пути.
– Когда я заставил Бруно сочинить музыку к стихам Бенна, я думал, что мы перейдем последнюю границу. Опять сделаем то, о чем другие запрещают себе даже думать. Какое-то время так и было. А потом...
– А потом ты привык.
Он был прав. Даже на самой далекой границе обживаешься быстро – слишком быстро. И обнаруживаешь, что больше нечего переступать, нечему бросить вызов. Набор твоих инструментов исчерпан; и в следующий раз никто не скажет, что «Das Ich» были, как всегда, великими и ужасными – нет, это будет что-то вроде «Das Ich? А, они ничего. Слушать можно».
Лучше умереть.
– А почему ищешь ты?
Тиль воспринял мой ответный выпад как должное, почти с уважением. Хотя он помолчал, прежде чем ответить, заметно было, что он уже не раз задумывался об этом, и его формулировки стали более четкими, чем мои.
– Ты ищешь цель, я – средство. Ты знаешь, я пишу стихи. Не для группы – для себя. Они отличаются от моих песен, сильно отличаются. Точнее, я бы хотел, чтобы они отличались, – он помахал рукой в неопределенном жесте. – Я похож на медведя, да? На старого, большого медведя. И вот этот мишка ревет и бьет по своей миске, думая, что создает поэзию, которая растрогает звезды.
Я усмехнулся тому, что мои догадки оказались верными, и попытался прикинуть, сколько времени ушло у него на создание такой метафоры, если он действительно настолько не в ладах с языком, как утверждает. Не меньше месяца, наверное. Но он опередил мою презрительную реплику, изобразив уничижительную гримасу.
– Хорошо, – я затушил сигарету и потер руки, словно на улице был не конец августа, а ноябрьские заморозки. – Хорошо. Так где же наша коробка с подарками? Наша панацея от всех бед?
За следующий час он рассказал мне о шкатулке ле Маршана больше, чем я мог бы узнать, перерыв все библиотеки и посетив все оккультные общества. То, что он не знал наверняка, он угадывал. Подозреваю, что он вдохновенно фантазировал, восполняя пробелы, и все равно его рассказ увлекал своей достоверностью.
– Не расстраивайся, если тебе не ответили напрямую. Говорят, существует бесконечное множество шкатулок – для каждого своя. Она ждет тебя – где-то. Возможно, совсем рядом. Возможно, ты просто ее пока не видишь. Да, совсем забыл, – он допил пиво и отодвинул от себя пустую кружку, словно подводя итог. – У каждой шкатулки должен быть хранитель. Кто-то, кого ты никогда бы не заподозрил. Вероятно, кто-то, кого ты хорошо знаешь. Ведь его задача – доставить тебе твой экземпляр, поэтому он будет стремиться быть рядом с тобой.
– И как я его найду?
– Оглянись вокруг. Ищи рядом с собой – совсем рядом.
День второй. Тиль: Прибытие.
– Рихард? Ты в Нью-Йорке?
– Да нет, здесь, в Берлине. Только что прилетел. Встречай.
Я сразу услышал, когда его такси затормозило у подъезда: шум работающего мотора на по-вечернему тихой улице был оглушительным. Через минуту он уже звонил в дверь, такой же безупречно стильный, как всегда, словно и не было девяти часов перелета через Атлантику.
Он перемещался по комнатам, оставляя за собой след из вещей, половина которых, как он утверждал, была подарками. Мне было трудно судить, так как подарки он обычно подбирал на свой вкус, и они мало отличались от его собственных вещей. Это всегда раздражало меня и в то же время умиляло: выбирая что-то, что он сам бы хотел иметь, и затем отдавая это другому, он словно дарил часть самого себя.
– Чем обязан?
– Я соскучился. Подойдет?
По зеркальному блеску в его глазах я понял, что перелет он скоротал в компании с кокаином. Я не собирался его отчитывать: помимо прочих талантов, он умел точно подбирать дозу – не до потери сознания, не до бессвязного экстаза, а всего лишь до невесомой легкости походки и снисходительного оптимизма. Он был наполнен оживлением, как столбик термометра – ртутью.
– Я прочитал твою книгу.
– Ты уже давно читал мои стихи.
– Да, но не все вместе. Не под одной обложкой, и не в том порядке. Это... – он пожал плечами, подыскивая нужные слова, – создало определенный эффект. Может, ты все-таки разберешь то, что я тебе привез?
И я стал копаться в его вещах, а он, стоя за моей спиной, стягивал с меня рубашку, щекотал мне нос мизинцем, перемазанным белой пылью, и целовал меня в бритый затылок.
– Это что?
– А... это от Карен. Она считает, что тебе как холостяку не хватает уюта.
Я раскладывал его багаж на диване, и моя гостиная постепенно превращалась в музей. Когда ему надоело теребить меня, он принялся бродить по комнатам, с любопытством выслеживая изменения, произошедшие с его последнего визита. Я знал, что он будет переставлять вещи, наводя собственный порядок, и, вздохнув, смирился с тем, что ближайшие дни мне придется провести в поисках предметов первой необходимости, переложенных в самые непривычные места.
Послышалось постороннее бормотание, и я понял, что Рихард добрался до моего автоответчика.
– Штефан? Какой такой Штефан? – он продефилировал обратно к дивану с видом ревнивого хозяина. – Кто он? Поклонник?
– Ну, это вряд ли, – я подумал об Акерманне и усмехнулся. – Так, знакомый из музыкальных кругов. Ты его слышал.
– Да, только что, на пленке. Он требует, чтобы ты ему позвонил.
Обязательно. Я подавил вздох и извлек на поверхность очередную порцию бессмысленных безделушек. Перемешанные с одеждой Рихарда, они словно пропитались им, и мне в самом деле захотелось оставить что-нибудь себе – на память. Мои пальцы ласково прикоснулись к одной из его рубашек, пробежались по тонкой ткани. Украдкой, радуясь, что он не смотрит на меня, я поднес ладонь к лицу и вдохнул запах. Его запах. Но не только его.
Внезапно мне захотелось открыть окно. Воздух пропахшей бензином улицы был лучше, чем это; я почувствовал смутное беспокойство.
– Что случилось? – Рихард взглянул на разворошенную кучу своей одежды. Он догадался сразу, хотя я не сказал ни слова. – Извини, это Карен. У нее новые духи.
– Странный запах.
– Да. Что-то восточное.
– Похоже на ваниль.
– Возбуждает аппетит, да? – он хитро улыбнулся, подначивая меня. – Кстати, мы с ней припасли для тебя кое-что еще – ты уже нашел эту штуку?
– Что именно?
– Да так, пустяк, – он зарылся в сумки, безжалостно потроша и без того неаккуратно сложенные вещи. – Мы купили это на какой-то распродаже. Карен думала, что это что-то вроде музыкальной шкатулки, но то ли она сломана, то ли это вообще что-то другое. Мы так и не смогли ее открыть. Вот.
Я смотрел на улицу. Мне не нужно было поворачиваться, не нужно было смотреть на предмет, который он извлек из вороха своего белья. Я и так знал, что это: куб со сторонами, инкрустированными золотом; возможно, позолота потертая; возможно, в щелях запеклось нечто красное. Со временем это становится похоже на ржавчину.
– Тяжелая, – констатировал Рихард, взвешивая коробку на ладони. – Я подумал, может, тебе понравится вертеть ее в руках, когда ты ломаешь голову над рифмами. Знаешь, вроде китайских шариков. Говорят, это успокаивает.
* * *
– Я так и не понял, что у тебя за дела с этим Акерманном. Это не наш стиль. Пусть они стараются походить на нас – я могу это представить. Но если мы попробуем подражать им, над нами будут смеяться.
Зажав сигарету в зубах, я смешивал ему коктейль на ночь. Развалившись в кресле и вытянув босые ноги на густой ворс ковра, Рихард от нечего делать забавлялся с безделушками, загромоздившими журнальный столик в гостиной. В этот момент он возводил сложную и шаткую конструкцию, основанием которой служила шкатулка ле Маршана, а венчал ее пустой стакан.
Я не сказал Рихарду, что знаю, что это. Я старался не смотреть на нее, но это было не так просто. Свет лампы отражался от позолоченного орнамента; когда мы устроились на диване ужинать, шкатулка занимала слишком много места на и без того маленьком столике; мы попытались переставить ее, но она скатывалась на пол, словно все поверхности в комнате вдруг стали наклонными.
– Ты ей нравишься, – пошутил Рихард, когда шкатулка в очередной раз соскользнула с книжной полки прямо мне под ноги. – Я могу ее понять.
Я невольно задумался. Смогу ли я объяснить ему, что этот предмет, такой пустяковый для него, означает для меня? Он мог бы понять; он – бывший давно на «ты» с кокаином, он – знавший, сколько лет я преданно хранил девятихвостку с Берлинского концерта, пока моя вера в нее не иссякла. В этом-то и была беда с символами: как лекарство от тоски они быстро приедались. И в итоге я опять чувствовал себя немым и корчился в потугах выразить невыразимое. Иногда я хотел разрезать себя, вспороть кожу, сделать так, чтобы мое тело раскрылось, как кровавый цветок, как перезревший плод. Я назвал свою книгу «Нож» и отослал экземпляр Рихарду. А он был далеко, за океаном – еще один символ, отживший свой срок. Он не мог, хотя и искренне хотел, помочь мне в моих поисках (чего? Нужных слов? Себя?), но и не мог признаться в своем бессилии, а потому преданно сносил мое молчание в трубку, когда я звонил ему, наплевав на разницу часовых поясов. Пока, наконец, не решил послать телефон к черту и заявиться ко мне лично. И в кои-то веки умудрился застать меня врасплох.
Он отставил стакан и потянулся ко мне.
– Не прогоняй нас. Мы будем паиньками.
Как будто я мог! Поцеловав меня, Рихард вернулся к своим архитектурным упражнениям и по внезапному наитию перевернул стакан вверх дном. Я зачарованно следил, как тяжелая капля виски начала долгий путь по стенке стакана. Добравшись до края, она упала на сторону куба и мгновенно исчезла в одной из тонких щелей. Казалось, что куб всосал ее, как истосковавшийся по спиртному алкоголик.
– Ну, хозяин? Где твой гость спит сегодня?
– Да ладно тебе. Ты же знаешь, я не люблю риторические вопросы.
Переход на страницу: 1  |  2  |   | Дальше-> |