«Боится? – смеялся он. – Он ничего не боится».
Мой отец.
Отец говорит обо мне.
Но я не помню, к чему.
Помню его хриплый голос, когда он с кем-то беседовал, замерев на проходе во внутренний дворик; помню резкий смех и громкие шаги: он ушел потом.
Но не помню, почему он так сказал.
Странно, правда? Воспоминания о далеком прошлом вслепую рассекают мрак, в который погружен усталый рассудок, – как странно чувствовать это.
Иногда я думаю – мои ли это воспоминания, или же от мальчика, подслушивавшего, притаившись за колонной, осталось только то, что я не могу понять.
Мысли безумца.
Это всё ночь, Патроклос. Ночь сводит меня с ума.
До восхода два часа; я успею приготовиться – а пока дай мне тихо соскользнуть в безумие.
Может быть, завтра я ничего не вспомню – или вспомню, во всем находя подобие причудливой тени, быстро тающей на свету. Но сейчас она здесь, вцепилась в мое сердце: ей нравится разрывать и выворачивать его.
Наверное, вот так клыки Цербера рвут бренную плоть, и кровь бежит алыми ручейками, впадающими в одну реку. Даже кровь мертвеца может быть яркой, как самоцвет. Меня всегда завораживала яркость красного.
Я, наверное, мог бы прийти к тебе, Патроклос.
Ты тоже был там, в тот день – ты здесь, в неожиданной вспышке воспоминаний.
Может быть, ты еще помнишь – ты мог помнить, почему мой отец так сказал.
Да, я могу прийти к тебе и спросить – «Скажи, philè, почему мне нечего бояться?»
Только ты мог знать, почему.
Теперь ты, должно быть, покоен. Я столько раз нарушал твой сон – так часто – хотя нечего было сказать; лишь бы ты говорил, шептал и бормотал чепуху, утешая и успокаивая меня.
Но теперь ты покоен. Ты так давно не спал.
Мне тоже нужен покой. Рана снова кровоточит. Главк ничего не сделал, только наложил повязку потуже. Завтра Филипп, конечно, посмотрит рану – но сегодня я бы не вынес.
Попробую вспомнить – твои последние слова тем вечером – они всё еще звучат у меня в ушах.
«Тебя всё еще интересует то, что я делаю?»
«Что?»
«Конечно, интересует. Должно интересовать. Карты с маршрутом перехода. Подвоз продовольствия. То, организацией и осуществлением чего я занимался и собираюсь заниматься».
«Я проверил карты, там всё...»
«Мы давно с тобой не говорили, Алèксандре».
«Знаю. Но время – »
«Я понимаю. Время – »
Прости меня.
Я ожесточил тебя. Говоришь, ты стал циничней и жестче. Говоришь, на войне как на войне. Война изменяет людей. Жизнь воина. И улыбаешься. Но я знаю: ты лжешь. И это моя вина. Ты совсем не похож на мальчика, которого я увидел тогда на пыльной площади Пеллы: только что приехавшего в чужие земли и готового к неизвестному.
Спустя столько лет ты стал совсем другим; прошедший через пыль и песок, оставивший мечты засыхать под палящим солнцем. У тебя на лице морщины и шрамы. Каждый из них – метка, что я оставил на тебе – не оружием оставил.
Я то, что я есть.
Но всё равно – прости меня.
Я мог бы прийти к тебе. Снова попросить прощения, а еще – спросить, почему мне нечего бояться.
Только ты мог знать, почему.
В тот день, когда отец ушел, а я остался – я пытался понять, что подвело меня. И когда я искал – а я искал, – то смотрел на тебя. Ты стоял, прислонившись к стене напротив меня, и смотрел в землю – как всегда. Но тогда всё было иначе.
Ты был озадачен и не знал, почему. Я не понимал, почему слова моего отца так задели тебя. За столько лет я так и не спросил, о чем ты тогда думал. А я искал – всё искал и искал...
Всю жизнь я занимался чем угодно, только не поисками. Цели и средства – начало и конец совершенного круга. Так говорил Аристотель.
Потом я понял. Понял, что подвело меня тогда. Понял, что отец ошибался, но никогда не узнает ошибки – никто из них не узнает. Я бы не позволил.
Я это понял той ночью.
Тогда шел дождь.
Ты впервые пришел ко мне. Поцеловал меня в лоб. Я плакал, увлажняя твои губы, и чувствовал соленый привкус на твоем языке.
Я понял, что боюсь. Чем сильнее я прижимался к тебе, сжимая пальцами плечи, – тем сильнее боялся.
Ужас. Ужас едва не вселился в меня.
Но я доверяю тебе. Доверяю, Патроклос. Если бы ты вел меня через Аид – я пошел бы с тобой сквозь подземное царство и даже дальше. Дальше – и еще дальше – жизнь за жизнью, пока Боги не позволят нам родиться вновь. Потому что в каждой жизни я буду искать твою руку. И найду.
Знаю, что найду.
И знаю, что не отпущу.
Помнишь, как ты сказал, что хотел бы быть Орфеем? Ты был еще мальчишкой. Я смеялся, но ты говорил серьезно. Но я знаю: ты был им. Всегда был.
Ты больше не говоришь об этом: ты думаешь, что подвел меня. Но это не так.
Ты никогда не отпускал мою руку, даже если я кусал ее, тряс, бил и вырывался, как яростный бешеный пес. Я рвал твою плоть, как Цербер. Но ты не отпускал мою руку, даже истекая кровью, – и никогда не отпустишь.
А потом я начал везде тебя искать, никуда не приходя. Я смотрел во тьму – и не мог найти тебя – а я хотел, чтобы ты взял меня за руку и вывел на свет – как ты всегда делал, если мне случалось заблудиться.
Я начинал слышать далекое эхо, но не узнавал голосов – и оглядывался вокруг – всё оглядывался – но тебя не было.
А потом – потом не знаю. Может, я сойду с ума – и буду выть, выкрикивать бессвязные фразы.
Или не так – может быть, я останусь сидеть и ждать на пыльной земле, когда преисподняя смилостивится и заберет меня. Заберет куда угодно.
Ты помнишь? – Помнишь, о чем мы разговаривали, когда были маленькими? Ты должен помнить; я же повторяю это снова и снова – и снова.
Наверное, для тебя это уже невыносимо.
Но ты помнишь? – Сосуд финикийского стекла, что мой отец послал Аристотелю?
Мой самый страшный страх – жить, и бороться., и бежать – и над краем бездны замереть; поднять голову и вдруг осознать что там – ничего. Лишь я, заточенный во вспышке пустой реальности, обреченный смотреть на мир, притворяющийся живым по ту сторону огромной сферы из тонкого стекла.
Они – люди по ту сторону – им не понять, а я одинок. Рядом со мной нет ничего – ничего, лишь слезы и не видимые мне смрадные трупы, и едкая пыль поля битвы. Ничего.
Границы реальности смазаны, я тебе уже говорил про это – помнишь? Сны, которые наутро почти забываются – жалкие подобия каких-то древних идей, обратившихся в пыль и унесенных сухим беспощадным ветром. А за стеклом продолжают жить, не спрашивая себя, есть ли что-нибудь настоящее.
Что делать? – Что я должен делать? Я столько раз тебя спрашивал, а ты просто смотрел своими темными глазами и медленно качал головой.
Я снова опускаю голову и пускаюсь бегом – и бегу, истощая силы, лишь бы путь не заканчивался и не было никакой бездны, а только новый поворот, за которым что-то есть, и новый горизонт, к которому можно стремиться, – я бегу и убегаю, лишь бы не видеть тень, стремительно скользящую по склону гор, – я бегу, бегу и бегу – чтобы ветер ослепил меня, отнял слух и измучил жаждой.
Чтобы оживил меня.
Одинокого.
Но ты со мной, правда?
Ты мой самый страшный страх и единственная надежда.
Сколько раз я говорил тебе это, сколько раз собирался сказать.
И сколько раз я пытался утопить обжигающие кошмары, преследовавшие меня с детства? – В те проклятые нескончаемые ночи я просыпался в поту; и безымянный ужас исторгал мои крики. А ты был безмолвен, philé, безмолвен и молчалив – ласкал меня, баюкал и успокаивал, пока я снова не погружался в сон – но я знаю, что тебе было страшно, я видел это в твоих глазах каждый раз, когда встречал твой взгляд, а ты думал, что я не замечаю. Я знаю, что ты всегда за меня боялся – всегда.
Какое бремя, philé, ты нес – какое бремя.
Я много раз говорил тебе, что те сны прошли, но я лгал, и ты знал это, даже если делал вид, что веришь. Но ты не умел хорошо притворяться.
Мне страшно, Патроклос.
Никто больше не услышит этого от меня.
Но я должен быть с тобой. Я умею быть эгоистом, как всегда был.
Я помню ослепляющую вспышку боли той ночью – лезвие твоего ножа по моему пальцу. Моя кровь – красная – на твоих губах, и сладкий вкус твоей крови – самой красной, что я когда-либо видел, – на моем языке.
Спутники и братья.
Друзья.
Неделимое целое, умоляю тебя, Патроклос. Пожалуйста.
Неделимое целое – всегда – отчаянно. Одно целое.
И воспоминания, и мечты уже не для нас. Вместо них – нечто большее.
Мы неделимое целое, но слишком обремененное воспоминаниями и мечтами. Слишком много прошлого, слишком много будущего – а времени недостаточно.
Правда в том, что мы обратимся в бесконечное настоящее, полное гнева и одиночества.
Ночь; и я боюсь, Патроклос.
Неделимое целое. Я умоляю тебя. Помни, philè.
Emè philè. Agapeo se Hephaistion.
Помни.
Переход на страницу: 1  |   | |