О, как я поздно понял,
Зачем я существую,
Зачем гоняет сердце
По жилам кровь живую,
И что порой напрасно
Давал страстям улечься,
И что нельзя беречься,
И что нельзя беречься...
Д.Самойлов
Tear down the wall
Pink Floyd
– Еще по одной. Так что все ясно с вашей книжкой.
– Источник не заслуживает внимания?
– Выбросьте эту бяку, очень вас прошу. Авторы берутся писать о том, в чем ничего не смыслят. Их послушать, так революцию делают таинственные фигуры в черных плащах и аналогичного цвета масках. А революция скорее напоминает охоту на Снарка. Там участвуют Бандиты, Банкиры и Болваны.
– Я бы добавил и четвертое «Б».
– Четвертое нет нужды добавлять, оно и так везде влезет. Ограничимся самым существенным, поскольку в два часа пополуночи отсюда всех выгоняют. Итак, Банкирам во всей этой истории нужны Барыши, Бандитам – Бомбы, а Болванам – Бунт и Буря, на то они и Болваны. Получают все, разумеется, не то, что им нужно, а Большой Бедлам.
– То есть в выигрыше одни Болваны.
– Болваны как раз в самом проигрыше, ибо их больше всех, и они являются всему опорой. Первейшее свойство любой опоры – находиться внизу, служа таким образом подставкой тем, кто понахрапистее и лезет наверх.
– Прямо по Башкам наших бедных Болванов. Кстати, моя очередь платить. А все-таки, Бедлам разве отличается от Бунта?
– О да. Бунт есть теоретический Бедлам, выращенный в пробирках Болваньих мозгов и ни разу не проверенный на практике. Потом все искренне удивляются, как это такой Благородный Бунт вырос в такой Безобразный Бедлам.
– Гладко было на бумаге.
– Именно. Между прочим, вы уже заглянули на следующий уровень классификации, поскольку наряду с Бедными Болванами в революции неизбежно участвуют Болваны Богатые. Главный критерий различия – как раз против чего Бунт.
– Ну, у Бедных против бедности, а у Богатых?
– Вот в наше время девяносто девять студентов из ста сказали бы, что у Бедных против Богатых. Однако, как это ни смешно, против богатых обычно выступают Болваны из их же рядов. У которых в печенках сидит вся эта чванная богатейская компания, и они отчаянно тянут шею из своего болота, стремясь где-нибудь глотнуть свежего воздуха. И скоро понимают: ну что хорошего в этих Богатых, вот Бедные – это да!
– Леди Чаттерлей прыгает в крепкие пролетарские объятия лесничего, забыв о немощном лорде?
– С вами становится страшно иметь дело – все хватаете на лету. И учтите, что лорд сам туда же не прочь, так как видит в энергии Бедных припарку от собственных немощей. Они передают ему часть своей силы, простоты, уверенности, – или, как выражаются в эзотерических кругах, маны.
– И каким же способом происходит передача?
– Разными, очень разными, включая самые чаттерлейские.
– Что-то вы сердиты на Болванов.
– Швыряюсь камнями в собственный огород. Видите ли, вашему покорному слуге довелось поучаствовать в событиях, попавших теперь во все учебники, именно в роли Болвана.
– Вот теперь вы пугаете меня. Это вам сейчас так много лет или тогда было так мало?
– Достаточно, чтобы иметь полный набор иллюзий. Потом, это все было не столь идеологично, как в учебниках... скажем так, для меня здесь была гремучая смесь личного и общественного. Длинная это история, ну ее совсем.
– По-моему, вон в ту бутылку «White Horse» как раз уместится длинная история.
– Искушаете?
– Скорее вы меня искушаете. А я уже поддаюсь.
– Ладно уж. Исключительно в качестве наглядного примера. В призрачной надежде, что юное поколение наслушается на ночь страшных рассказов и не отрастит себе такие здоровенные иллюзии, как было модно у нас, старых динозавров, когда мы были еще зелеными ящерками...
Ну давай. Ври-ври, приятель, мели языком, заговаривай зубы, сыпь словами. За словами можно скрыть все. Может быть, именно сейчас ты осмелишься вытащить это на свет, вот так, облекая в слова, укутывая словами, загораживая словами, – хотя что можно понять из слов, ведь разве выложишь прямо на столик перед собеседником то ощущение, когда...
... когда стоишь в самом низу лестницы и поднимаешь глаза на окно, а окно высоко-высоко над головой, и холодные перила упираются в спину, и уже почти стемнело, и как будто ты на дне колодца, из которого тебя никто не собирается вытаскивать, и где-то в горле застрял ледяной, колючий страх.
Я боюсь свою тетку за ее пронзительный визгливый голос и несдержанные вопли. Другую тетку я, впрочем, тоже боюсь – за недобрый взгляд и ядовитые подковырки. Я боюсь управляющего поместьем, потому что он так оглушительно хохочет; садовника, потому что он вечно пьян; крестьян из деревни, потому что никогда их не видел вблизи – только через ограду.
Еще я боюсь пауков. Не знаю, почему, просто боюсь.
К вечеру становится сыро, и от ладони, прислоненной к стене, остается влажный след.
«Что такое, маленький?»
Это теткина камеристка. На самом деле она здесь и за повариху, и за прачку, и за всю домашнюю прислугу, но младшая тетушка, когда хочет позлить свою сестрицу, заявляет на нее исключительные права. Тихая, бледная и кроткая, она служит у нас уже лет пять.
«Вы не грустите, ваша милость, все будет хорошо... Ну, идите сюда, – она вдруг обнимает меня, и мое лицо прижимается к ее жесткому накрахмаленному переднику. – Вот я вам вкусненького принесла, хотите?»
Я не отвечаю, я стою без движения, закрыв глаза и медленно уходя внутрь себя, стараясь продлить это чувство, в котором переплетаются робкое желание материнской ласки, грустное сознание товарищества по несчастью и досада на то, что меня все еще называют маленьким. Сейчас мы – двое утопающих, уцепившихся за одну доску, и течение вяло кружит нас, затягивая в мутную воронку.
«Эй! Ты куда запропастилась, лентяйка?– раздается со второго этажа.– Сейчас же ко мне! И если опять крутишься около господина виконта...»
Девушка вздрагивает, торопливо сует мне в руку какой-то узелок, подхватывает юбки и со всех ног бежит наверх.
Я боюсь лишний раз встретиться с ней в коридорах замка, потому что вдруг ей из-за меня придется плохо.
– Замка?
– Ну да. Замком этим мои предки чванились еще с пятнадцатого века, поэтому все в нем было честь по чести, там решетки, тут бойницы, в подвале тюрьма для браконьеров, по бокам две башни, сырость, сквозняки и нелепые запутанные коридоры. И царствовали там две мои тетушки, которым меня сплавили прямо с похорон отца.
– Старые девы?
– Старые вдовы. Хотя это для меня они были старые, так если прикинуть, сколько им могло быть, ну лет под пятьдесят, не больше. Вообще-то их было, прямо по Чехову, три сестры. Одна умная – рано выскочила за богача с циррозом печени, другая еще умнее – вышла позже, но за знатного старика. Третью же угораздило сбежать с моим отцом по большой любви в чертово захолустье с чертовой антисанитарией, где был акушером этот чертов коновал... в общем, меня спасли, ее нет.
– А отец?
– Отец ненадолго ее пережил. Когда о нем заговаривали, меня старались выпроводить, я только краем уха слышал: «долги», «тюрьма», «не выдержал бы стыда», и еще какой-то «цианид». Впрочем, мной он, видимо, пытался заниматься – читать я точно умел еще до теток...
...в библиотеке я пропадаю целыми днями. Старый граф (мне странно было бы называть его своим дедом) был большим любителем чтения, но его дочки этой страсти не унаследовали, так что я здесь почти в безопасности. Книги заполняют весь зал снизу доверху, как будто стены сплошь составлены из них. Читаю я взахлеб, все, что под руку попадется, вплоть до словарей. Здесь я прорываюсь сквозь джунгли, лихо иду на абордаж, веду яростный философский спор или по веревочной лестнице взбираюсь в башню к прекрасной принцессе. Правда, последние страницы про принцесс обычно неинтересные, потому что дальше полагается жениться, сидеть себе на троне, жить-поживать, а главное, добра наживать, вот уж скукотища-то. Поэтому я пролистываю несколько страниц назад – и вот мы снова, доблестные рыцари без страха и упрека, мчимся по большой дороге навстречу судьбе.
Расплата приходит по ночам, когда в темноте меня обступают призраки прочитанных книг, все те чудовища и опасности, с которыми было так легко сражаться при свете лампы, и – особенно пугающие – прилетают незнакомые слова из словарей, то хищные и свистящие, то уродливые и липкие, как ядовитые водоросли. Мне всегда страшно засыпать в одиночестве, и я стараюсь хотя бы приоткрыть дверь – позвать я никого не смею, да никто ко мне и не придет – а дверь на сквозняке то скрипит, то хлопает, и я вздрагиваю, прижимаясь к подушке. В одну из таких ночей я чувствую, полусонный, что моя рука вдруг натыкается на чью-то другую руку, и сразу становится хорошо и покойно, ведь я теперь не один, кто-то пришел сюда ко мне и, может быть, уже не покинет меня никогда.
Утро. Открываю глаза. Я лежу в постели, свернувшись в комок под одеялом, и рука моя зажата между ногами. Никого нет.
– Кончилась вся эта лафа неожиданно. Однажды в дальнем шкафу я увидел, что одна из книг немного выдвинута вперед, и, чтобы узнать, кто еще здесь бывает, я за ней потянулся. Надо же было старшей из моих теток именно в эту минуту сунуть нос в библиотеку! Увидев, что за книга у меня в руках, она вся пошла красными пятнами и закричала: «Положи сейчас же! Ты... ты ее порвешь, негодник! Разве не знаешь, что эта книга за деньги куплена?»
– А остальные даром достались?
– Видимо, лучших аргументов у нее с перепугу не нашлось. Вечером вторая тетка что-то долго и сердито ей выговаривала, под конец обе сошлись на том, что ребенок растет, как трава, безо всякого воспитания, чего доброго, станет позором для семьи, и торжественно решили нанять мне учителя. А библиотека с тех пор оказалась для меня под строжайшим запретом. Как вскоре выяснилось, не только она одна.
«Я ленив и невнимателен».
«Я ленив и невнимателен».
«Я ленив и невнимателен».
Лучи весеннего солнца ложатся на тетрадный лист. Между теплыми желтыми полосами медленно появляются кривые фиолетовые буквы.
«Я ленив и невнимателен».
А еще у меня ужасный почерк, я путаюсь в четырех действиях арифметики, до сих пор не научился ровно очинять перо и постоянно отвлекаюсь. Сегодня утром я засмотрелся в окно и пропустил половину диктанта, вот теперь и сижу над дополнительным заданием.
«Я ленив и невнимателен».
Еще тридцать семь раз. Таким манером мы с учителем извели уже немало тетрадей. Я и раньше всегда знал, что от меня одни расходы и никакой пользы, теперь же расходы существенно возросли. Но правила есть правила, против них даже тетушкам ничего не поделать.
«Правила, – заявил мой наставник на первом же занятии, – подлежат неукоснительному соблюдению. А почему? Потому что тот, кто не соблюдает правила, не следит за своими манерами; а кто не следит за манерами, тот не подчиняется приличиям; а кто не подчиняется приличиям, тот нарушает и законы; а нарушители законов всегда попадают в тюрьму. Разве тебе хочется попасть в тюрьму?»
Его бесстрастный тон, размеренные жесты и неподражаемый апломб заставляют все хозяйство ходить перед ним на цыпочках. Куда я теперь ни сунусь, отовсюду слышу: «Ты что здесь делаешь? Иди сейчас же учи уроки!» Раньше, если мне удавалось никому не попасться на глаза, иногда целый день обходился без громов и молний. С ним такие номера не проходят, он так и выскакивает передо мной из-за каждого угла. А его рассуждения такие стройные, гладкие и ровные, что с них просто соскальзываешь.
Конечно, мне не хочется в тюрьму. Меня бросает в дрожь от мысли даже о здешних подвалах, где уже много лет не обитает никто, кроме мышей. Правда, на днях про них снова вспомнили. Управляющий приехал весь взмыленный, сказал – в округе беспорядки, и полицейские загнали туда чуть ли не половину деревни. Не знаю, что они там натворили, но ни за что не согласился бы оказаться на их месте. А ведь есть еще настоящие тюрьмы, как в городе, где полно воров и разбойников («и пауков», – подсказывает мне внутренний голос).
«Нет никаких весомых оснований бояться пауков, – утверждает учитель. – Бояться надлежит лишь последствий собственных поступков. Допустим, ты закрываешься один в своей комнате (у меня внутри все холодеет) и, вместо того, чтобы готовить уроки, тратишь время на чтение посторонних книг (ф-фу!). Но ведь если ты не готовишь уроки, значит, ты не хочешь приобретать знания; а тот, кто не желает приобретать знания, пренебрегает своим образованием; а кто не заботится о своем образовании...»
Ну, в общем, ясно, что опять его умозаключения приведут меня в тюрьму. Я позволяю себе пропустить мимо ушей остаток этой тирады – в конце концов, я же ленив и невнимателен.
– А зачем все-таки было тетрадки портить?
– Других мер воздействия мой учитель не признавал. Еще он по всей территории развесил таблички с правилами поведения, чтобы я ни на минуту не отрывался от воспитательного процесса. Я долгое время считал его незаурядным педагогом, ведь он так безошибочно выискал у меня самое больное место – невероятную, почти гипнотическую подверженность воздействию слова. Значительно позже до меня дошло, что ничего он не искал, просто сам был из породы книжников и теоретиков. А педагог из него получился так себе – слишком серьезный.
– Серьезность разве не полагается учителю по штату?
– Учителю, если он себе не враг, нельзя наводить на учеников скуку. Скука порождает рассеянность, а от рассеянности лезут в голову посторонние мысли, а от посторонних мыслей недалеко до критических суждений, а критика ведет к неповиновению...
– И прямо в тюрьму. Видите, строить логические цепочки он вас здорово натаскал.
– На свою же голову. Прежде у меня в мыслях была мешанина из страхов и мечтаний, и я боялся пальцем шевельнуть. Теперь я выучился рассуждать, как казуист, и постепенно, вместо того, чтобы слушаться, начал заниматься тихим, вежливым саботажем. Про себя я мечтал – вот учиться бы в настоящей школе, как ребята из деревни, чтобы рядом с ними сидеть за партой, переговариваться, чтобы можно было задать вопрос с места...
– Там хорошо, где нас нет. Получали бы линейкой по пальцам, рано научились грязным ругательствам, а одноклассники вечно опрокидывали бы вам чернильницу.
– И задразнили бы очкариком. Лет с пяти я носил здоровенные окуляры в дешевой уродливой оправе и с толстыми-претолстыми линзами.
...Если снять очки, все расплывается вдали белыми, желтыми и зелеными пятнами. Тогда можно забыть, что ты в парке, представить себя где угодно и думать о чем пожелаешь. Главное при этом – не налететь лбом на дерево и не угодить в бассейн с золотыми рыбками. Вообще говоря, мне не полагается даже сходить с дорожек, потому что вокруг них газон, а по газону ходить запрещено, о чем гласит объявление, безжалостно прибитое к дереву. Но, во-первых, как же я могу прочитать его без очков? А во-вторых, в данный момент до меня никому нет дела. У нас с утра переполох – приехала родня сразу к обеим теткам, и сейчас все наконец предаются заслуженному послеобеденному сну.
«Господин виконт!»
Надо же, кто-то меня выследил! Я скорее нацепляю очки и испуганно оглядываюсь по сторонам. Никого.
«Господин виконт!»
Голос очень тоненький, незнакомый, и слышится из-за ограды. Я вижу у самой решетки двух бедно одетых ребят, это девочка лет десяти и мальчик, на вид мой ровесник. Как странно, ведь никто из деревенских к замку не смеет даже близко подойти, садовник всех отсюда гоняет собаками. Сгорая от любопытства, я решаюсь ответить:
«Добрый день! Не имею чести вас знать, но весьма охотно познакомился бы с вами ближе».
Уж не знаю, что я такого сказал, но девочка (видимо, это она меня звала) тихонько прыскает. Затем она снова поднимает глаза на меня и лукаво спрашивает:
«А почему бы вам и не подойти поближе?»
«Не могу, – честно признаюсь я. – Учитель не позволяет мне разговаривать с ребятами из деревни».
«Так вы ж с нами уже разговариваете».
Это ее спутник. Он смотрит прямо на меня, спокойными, чуть насмешливыми карими глазами. Я понимаю очевидную справедливость его реплики, и вот уже как-то само собой отвечается:
«В таком случае я сейчас же к вам подойду».
И я отваживаюсь перейти Рубикон – покинуть дорожку и через весь газон протопать прямо к решетке. На мгновение я задумываюсь, не снять ли очки, чтобы легче было потом оправдаться. Но ведь тогда опять все расплывется, а мне просто необходимо видеть этот теплый, уверенный взгляд, который притягивает меня к ограде, как за веревочку.
Они знают, кто я такой, – наверное, от прислуги. А когда паренек называет себя, я чуть не подпрыгиваю: мне о нем тоже известно! Только я-то думал, он здоровенный детина с черной бородой, а это подросток вроде меня, совсем не страшный и даже симпатичный, в смешном зеленом беретике и заплатанной рубашке с открытым воротом, от которого я, всегда застегнутый наглухо, стеснительно отвожу глаза. Не понимаю, чем он так напугал нашего управляющего, но в последнее время от того только и слышишь про приблудного бродягу, что поселился в деревне и смущает жителей.
Мой собеседник в ответ задорно улыбается:
«Вот уж кто готов меня съесть без соли и перца».
«Несомненно, – соглашаюсь я. А теперь мой ход: – Именно поэтому я пришел к заключению, что вы – личность в высшей степени привлекательная».
Мне удалось выдержать серьезное выражение лица, и эффект получается отменный. Они сначала застывают на месте, а потом разражаются веселым смехом.
«И, – добавляю я, тоже робко улыбаясь, – теперь я вижу, что не ошибся в своем мнении о вас».
Мальчик перестает смеяться и снова внимательно смотрит на меня.
«А чего мы так церемонимся, все на «вы» да на «вы», – говорит он. – Будто я старый придворный в пудреном парике. Давай на «ты».
Он так это заявляет, как будто нет ничего проще, – а ведь я ни к кому в жизни так не обращался. В памяти проносится дискуссия с учителем, когда он объяснял, что благовоспитанным мальчикам не следует никому говорить «ты». «А служанке?» «Тебе не пристало отдавать распоряжения служанке, для этого есть старшие. Или ты находишь, что у людей твоего происхождения могут быть общие темы для беседы с прислугой?» «И даже золотым рыбкам?» Это так его озадачило, что на всякий случай он заодно запретил мне разговаривать с рыбками. Однако мысль об этом вспыхивает и сразу гаснет, ведь все, о чем он говорит, кажется так просто и так правильно, что по-другому и быть не может.
«Согласен. Будем на «ты».
Я не знаю, что произошло со мной в эти несколько минут. Как будто до сих пор весь мир скрывался от меня за пыльной, мухами засиженной, темной занавеской, а тут ее взяли да отдернули, и вот врываются в окно солнечные лучи и пляшут по всей комнате. За все мои тринадцать лет никто, наверное, и не улыбнулся мне ни разу. Рядом не было ни одного моего сверстника, поэтому среди взрослых я выглядел не ребенком, а каким-то печальным карликом. Если на меня смотрели, то это был холодный, неодобрительный взгляд сверху вниз. А теперь я знал, что это совсем не всегда так. Что бывает другая жизнь, где можно смотреть кому-то прямо в глаза, особенно если вы одного роста. Можно разговаривать, как будто перебрасываясь мыслями друг с другом. И, когда тебе смешно, можно набрать полную грудь воздуха и расхохотаться, а вовсе не обязательно зажимать рот рукой, чтобы тебя не услышали.
«Виконт!!!»
Ужас какой, нас все-таки услышали!
Я оглядываюсь и вижу на том краю парка багровую, перекошенную от гнева физиономию управляющего. Мир снова принимает прежние очертания, и я в нем – мелкая мошка, которая осмелилась подлететь слишком близко к окну. Сейчас он меня поймает, и...
Сейчас он его поймает! И задержит! И упрячет ко всем остальным в подвал, он только об этом и мечтает!
Не помня себя, я прижимаюсь к решетке и срывающимся голосом шепчу:
«Бегите! Бегите скорее, иначе вам от него не поздоровится!»
И вцепляюсь в решетку до боли в пальцах, чтобы не уцепиться за его рубашку, ведь сейчас мне ничего на свете так не хочется, как удержать его рядом, а именно этого-то и нельзя, вот они уже скатываются вниз по склону, успели, успели, куда ему за ними, сейчас исчезнут из виду, и из моей жизни исчезнут, навсегда, насовсем, вспыхнуло и захлопнулось, больше не придет, не увижу, никогда не увижу, никогда...
– ...после чего грохнулся на траву в тривиальнейший аристократический обморок. К вечеру сделалась со мной, как выражались тогда, нервная горячка. Тетки перепугались и наприглашали толпу докторов. Правда, толку было чуть, те никак не могли сойтись во мнениях, от чего меня лечить. Один из них, говорят, такое сказал, что его чуть метлой не выгнали.
– А что именно?
– Да самому бы узнать. Мне же только потом все рассказали: и что я прорыдал два дня подряд, и трясся так, что чуть стекла не вылетели, и того бродяжку все время звал...
«...а еще просили, чтобы вас посадили в тюрьму».
Я недоуменно поднимаю глаза от чашки с бульоном. Много что можно наговорить в бреду, но это уже слишком.
«Правда?»
Камеристка оглядывается на дверь, наклоняется поближе ко мне и шепотом поясняет:
«Их сиятельства думают, вас напугал этот разбойник из деревни. Господин управляющий обещал его поймать и запереть в самую надежную камеру. Тут вы как вскинулись, да как стали просить, чтобы лучше вашу милость посадили, а его бы не трогали, – еле вас обратно уложили».
Да. Теперь я все вспоминаю. Разбойник из деревни. Зеленый берет и лучистые глаза. «Давай на «ты». Мой первый и единственный друг. И последний.
«Нет, – вздыхаю я, – меня не придется сажать в тюрьму. А его никогда не поймают. Потому что он уже сюда не вернется...»
Снова сжимается горло, и слезы подступают к глазам. Девушка комкает в руках носовой платок – и вдруг сама заливается плачем, беспомощным, совсем детским.
«Ох, господин виконт, – слышу я сквозь ее рыдания, – так ведь здесь он!»
Вот это да! Меня так и подбрасывает на кровати.
«Как – здесь? В замке?»
«В подва-але...» – всхлипывает она.
Постепенно я выведываю, что он опять пробрался сюда, что на него напала собака, что управляющий его запер, только не туда, куда всех, а в отдельную камеру. Кровь бросается мне в лицо, и я перебиваю:
«Долго он там не останется!»
«Конечно, не останется, только до суда – а что потом, и подумать-то боязно, не иначе повесят бедняжку...»
«Глупости, – обрываю я. – Никто его не повесит. К тому времени, как приедет суд, его уже не должно быть в замке. А для этого ему надо устроить побег, вот и все».
От моего безапелляционного тона она даже плакать перестает.
«Вот и все? Бедный вы, глупенький мальчик! Вы хоть знаете, что там караул? Что хозяин ключи из рук не выпускает, даже мне не отдает?»
«Значит, их надо выкрасть!»
«Красть? У господина управляющего?»
На лице у бедной девушки написан такой ужас перед восьмой заповедью, что все мои надежды грозят обрушиться.
«А скажи-ка мне, – вдруг обращаюсь я к камеристке, – откуда ты все это так хорошо знаешь?»
Та вспыхивает и растерянно глядит на меня. «Я... я не нарочно... я только подошла, а он спросил, в котором часу здесь обедают... а потом мы с ним стали считать, когда сменяется охрана у подвала – и вдруг собака...»
Вот это тихоня, вот это скромница!
«И ты не подумала, – строго спрашиваю я, – что еще немного, и ты стала бы соучастницей в побеге преступников?»
Она опускает голову, но весь ее вид выражает не раскаяние, скорее тихую, упрямую решимость.
«Я не знала, что вы такой жестокий, – почти неслышно произносит она. – Эти люди в подвале, разве они вам что дурное сделали? Они только хотели жить по-человечески, а с ними как с разбойниками какими... И паренек этот правильно их выручить старался, а я... можете их сиятельствам нажаловаться, только я тоже хотела людям помочь».
«И я этого хочу, – говорю я совсем просто. – Освободить его. И всех остальных. Ради этого я пойду на все. Даже если не смогу рассчитывать на твою помощь. Но я ведь могу, правда?»
Конечно, могу, теперь-то у нее просто не хватит духу отказаться. А ведь в ее помощи я нуждаюсь больше, чем даю ей понять. Если честно, мне самому удивительно, с чего это я начал так распоряжаться, и еще удивительнее, что меня уже почти слушаются. Мне бы сейчас упасть лицом в подушку да зарыдать, все объективные причины для этого налицо. И все они сейчас ничего не значат, снесенные волной дикого, абсурдного, нерассуждающего ликования, которым заполняет все мое существо одна мысль: он здесь! Он рядом. Он вернулся – и робкий, почти неуловимый шепоток где-то в уголке души добавляет – ко мне.
«Послушай, – начинаю я снова, уже мягче, – не обязательно же нападать на него из-за угла и глушить по голове. Надо пробраться к нему, когда он спит. А чтобы спал крепче, подсыпать ему в чай теткиных порошков от бессонницы – ты ведь знаешь, где они лежат?»
Девушка часто-часто кивает, в ее глазах начинает появляться надежда. И, не стану скрывать, все возрастающее уважение ко мне.
«А если понадобится, – добавляю я самым внушительным тоном, на который способен, – стены иногда взрывают и динамитом».
– Про динамит-то вы откуда выкопали?
– Обижаете. Видите ли, я мог не знать, что должен делать маленький мальчик, если хочет увильнуть от уроков. Ни один автор в нашей библиотеке не упоминал об этом даже мимоходом. Но уж о том, как устроить заключенному побег, я знал досконально. Между прочим, дверь в ту самую камеру пришлось взрывать именно динамитом.
– Неужто сами поджигали?
– А вот и нет, эта работа досталась стражникам, причем по приказу управляющего. Тот пришел проведать заключенного, дверь на сквозняке захлопнулась, а ключи-то у него! Так что в наших подвалах стало меньше одной прекрасной одиночной камерой.
– А заключенный?
– А заключенный умудрился сбежать.
– Да что вы!
– И задолго до того, как явился управляющий. Можете себе представить мою радость!
– Еще и потому, что ваш план не пригодился, а?
– Ну нет, такому плану было просто неприлично пропадать. Ведь оставался еще полный подвал арестантов из деревни. И я решил с этим делом справиться сам.
Все приготовления завершены. Торт, начиненный сонным порошком, уже доставлен по назначению (в последнюю минуту я не удерживаюсь и прошу свою сообщницу подсыпать вдвое больше. На всякий случай). Где лежат ключи, я теперь знаю точно. Полдня пришлось крутиться вокруг охранников и ныть: «Скажите, пожалуйста, оттуда правда-правда никто не сможет выбраться? А вдруг ключи украдут? А вдруг они потеряются? Я так боюсь, так боюсь, даже по ночам не сплю...» Чтобы от меня отделаться, они уже готовы были притащить меня в спальню управляющего и ткнуть носом в эти самые ключи.
Все приготовления завершены. Остается ждать, когда все уснут, и приниматься за дело.
А я не могу.
Свет уже погасили. Я лежу, полностью одетый, под одеялом, и меня отчаянно бьет нервная дрожь.
Уверенность в том, что все пройдет как по маслу, так же легко отхлынула, как и возникла. Между моим замыслом и его осуществлением вырастает все больше мелких препятствий. Незаметно пройти через весь коридор, бесшумно открыть скрипучую дверь, не разбудить управляющего, отвлечь охрану, а потом еще вернуть ключи на место... Вдруг ничего не удастся? А если и удастся – ведь потом обязательно начнут искать виновного, и все раскроется! Да еще, как нарочно, за ужином я слышал, что одна девица в газете выпила целый пузырек снотворного и отравилась. А ну как мы не рассчитали, и управляющий уже лежит там мертвый? «Преступная служанка, вступив в сговор с юным негодяем, недрогнувшей рукой подала хозяину его последний ужин...»
Что за вздор тебе лезет в голову! Подумай лучше, как те, кто сейчас в подвале, сидят в холоде и сырости и мечтают вернуться в теплые дома.
Ну да, а я-то останусь в этом промозглом замке и буду трястись всю оставшуюся жизнь, как бы меня не разоблачили.
Можно подумать, всю предыдущую жизнь ты не трясся, как осиновый лист. И вообще, что это еще за категории – вся жизнь? Ты совсем недавно с одним человеком прощался на всю жизнь. Разве это помешало ему вернуться сюда, хотя он рисковал в сто раз больше тебя?
Конечно – чтобы снова исчезнуть. Если бы, вот сейчас, увидеть его, пусть на мгновение, только бы снова встретиться глазами с его спокойным взглядом, улыбнуться ему в ответ, ощутить вслед за ним эту юную отвагу, с которой так радостно идти навстречу миру... Тогда не было бы так холодно и боязно, и не хотелось бы зарыться головой под подушку, чтобы переждать эту долгую ночь, не впутываясь ни в какие рискованные дела.
Но подумай теперь вот о чем: ведь если сейчас ты поможешь его друзьям, то они вернутся в деревню и обязательно с ним встретятся, и он спросит, как это они выбрались, и тогда ему расскажут все, и это будет как беспроволочный телеграф, потому что он подумает о тебе, а ты о нем, и эти ваши мысли встретятся где-то в пространстве, даже если вы уже не увидитесь, поскольку, если действительно все получится, увидитесь вы вряд ли. А если ты снова убедишь себя, что твое дело сторона, снова укроешься в привычной тени, тебя так отбросит от него назад, что никакими километрами нельзя будет измерить это расстояние, будь он хоть в двух шагах отсюда. Почему, ну почему мысль об этом для меня страшнее страха?
Дверь отворяется, за порогом колеблется слабый огонек свечи.
«Вы не спите, ваша милость?»
Да, сплю, конечно же, я сплю, только ты не буди меня, пожалуйста, уйди отсюда, давай оставим все как есть, бросим эту затею, пока не поздно...
«Конечно, нет, – отвечаю я. – Башмаки сняла?»
Мы, босиком и на цыпочках, пробираемся по темному коридору.
Стоп! Из-под одной двери выбивается свет. Что за безобразие, спать надо по ночам! Я заглядываю в замочную скважину и вижу престранное зрелище.
На разобранной постели сидит старшая из моих теток, в ночном чепчике, кружевном пеньюаре и почему-то в чулках. Лицо у нее на удивление встревоженное и жалкое. А вдоль противоположной стены расхаживает мой преподаватель, в одной руке задачник, в другой остро отточенный карандаш, и, как ни в чем не бывало, вещает привычным менторским тоном:
«...но праздность порождает отсутствие прилежания, а из недостатка прилежания проистекает небрежность, а небрежность ведет к неверному решению, а неверное решение служит причиной ошибочному ответу. А что является следствием ошибки в ответе?»
Он останавливается прямо перед ней, вперив в нее взгляд и нацелив на нее карандаш. Вот уж не знал, что моя тетушка так неравнодушна к арифметике, – хотя, когда я открываю дверь после занятий, нередко чуть не попадаю ей по носу.
«Итак, вы прекрасно знаете, что влечет за собой ошибка в ответе».
Рыхлое тело тетушки начинает заметно дрожать.
«Но...» – она чуть приподнимается с места, не сводя с него умоляющих глаз. Подумать только, что почтенная землевладелица, умеющая при желании поставить на уши все поместье, глядит на наемного гувернера, как кролик на удава!
«Всякие возражения бесполезны, – отчеканивает тот. – Извольте следовать предписаниям».
От этого «извольте» даже меня пробирает дрожь, а она совершенно выбита из колеи. Ее рука нервно комкает край пеньюара, потом медленно ползет вверх, открывая заплывшее жиром бедро, на ощупь отстегивает подвязку, а затем торопливо стаскивает чулок и швыряет на пол. После этого она, тяжело дыша, опускается на подушки. Учитель мой, хоть и сохраняет бесстрастный вид, но отворачивается к стене и тоже сопит, как паровая машина. Наконец он приходит в себя и продолжает:
«Мне хочется надеяться, что в решении следующего примера вы достигнете лучшего результата. Пишите: из первой трубы вытекает полтора литра воды в минуту...»
Ну, если и дальше пойдет в таком духе, то им всю ночь будет не до нас. Готов поспорить, что следующая задачка будет стоить ей второго чулка. Я отрываюсь от скважины и весело делаю знак, что можно двигаться дальше. Комната управляющего за поворотом, и распознать ее можно уже издалека – из-за двери слышится богатырский храп. От радости, что я, по крайней мере, не отравитель, все дальнейшее удается мне легко. Стаскиваю чулок с отекшей волосатой ноги и нашариваю в нем связку ключей. Есть!
С третьей попытки замок открывается, и я обеими руками тяну на себя проржавевшую дверь. Не скатиться бы со ступенек – жаль, что не догадался забрать у камеристки свечку, теперь уже не догнать. А заключенные, между прочим, тоже нормальные люди, они сейчас спят и десятый сон видят. Приходится кричать прямо в темноту: «Вставайте! Выходите!»
Там что-то шевелится, чиркает спичка, и один из арестантов поднимается на ноги. Я машу ему рукой, показывая на открытую дверь. Он понимает меня, начинает расталкивать соседей, и вот уже они пробираются к выходу.
«Тише, – прошу я, – и, пожалуйста, поскорее. Вон та дорожка, налево, дальше к воротам». Надо успеть, пока не вернулся караул, а ведь уже почти светает. Наконец выбирается последний, тот, со спичками – теперь можно снова запирать.
«Это ты?»
Связка ключей падает в мокрую траву. Нет, этого не может быть, конечно же, мне показалось...
«Конечно, это ты! Мы же с тобой разговаривали через ограду, помнишь?»
Помню ли я!
«Откуда? – я едва в силах говорить. – Значит, неправда, что ты убежал?»
«Потом расскажу, давай скорее к выходу».
Да я бы и рад скорее, только ноги не слушаются, все внутри дрожит, а еще слезы расплываются в стеклах очков, как будто я под водой. Теперь, когда уже все почти окончено, и вдруг такая встреча, на меня снова накатывает волнение, которое я столько времени гнал от себя.
«Эй, ты только не падай, – он поддерживает меня за плечи, – пойдем, мы же совсем отстали».
«Ключи, – с трудом выдавливаю я, – там ключи, их надо поднять... если их не вернуть на место, они скорее догадаются, у вас будет меньше времени...»
«Хорошо-хорошо, ты только стой тут, сейчас будут тебе ключи, – он наклоняется и шарит в траве, – да вот, держи». Он дергает дверь, чтобы проверить, прочно ли заперто, а затем увлекает меня к воротам.
«В деревню не заглядывайте, – инструктирую я на ходу, – там сейчас охранники, мы их выманили отсюда, сказали, что там бандиты. Есть где спрятаться?»
«Да есть в лесу одно место, там пересидеть можно. Слушай, – он начинает понимать, в чем дело, – так все это ты придумал? Какой же ты молодец!»
Если бы сейчас было светло, у меня бы в глазах потемнело, а так перед ними словно молния вспыхивает, и, пока он возится с замком на воротах, сквозь гул в ушах пробиваются его слова: «Ты здесь оказался храбрее всех...»
Да нет, какой там из меня храбрец, я и сейчас-то дрожу с ног до головы, от страха, от ночного холода, от радости, от волнения, оттого, что его горячая ладонь лежит у меня на плече. Я отрываюсь от него и говорю:
«Иди. Уже все выбрались, тебе нельзя медлить».
«Тогда до встречи, – он подмигивает, – увидимся дней через пять. Я сюда обязательно проберусь, и мы еще с тобой такое устроим!»
«Нет! – вырывается у меня. Что я говорю, он же подумает, я больше не хочу его видеть, но ведь надо объяснить, надо убедить: – Не возвращайся сюда, это же сумасшествие. Если тебя еще раз поймают... я просто этого не переживу».
«Руки коротки меня поймать, – уверенно бросает он. – Сказал приду, значит приду. А теперь двигай обратно, и смотри сам не попадись. Если тебя под замок посадят, дольше будет к тебе добираться. Придется рыть подземный ход, а это, знаешь ли, тягомотина та еще. Так что ты уж побереги себя. Ну?»
Он крепко сжимает мне руку на прощание, и я, на этот раз не в силах удержаться, бросаюсь ему на шею, не заботясь о том, сколько времени ему придется из-за этого потерять. Наконец он осторожно отстраняет меня и скрывается за воротами.
Теперь я знаю, как он выглядит. У него светлые соломенные волосы, вечно взъерошенные и стоящие торчком на голове. У него сильные, загорелые руки с шершавыми ладонями и быстрый, размашистый шаг. У него круглое лицо, прямой острый нос, светло-карие, чуть прищуренные глаза, и его рубашка пахнет потом и бедняцкой луковой похлебкой, и речь его груба и неправильна, и, когда во мне опять и опять колоколом отзывается каждое его слово – да, я знаю, я теперь точно знаю, как выглядит тот, кто был со мной рядом, когда я оставался один на один с ночью. Это кажется странным, но и сейчас он со мной в темноте, хотя на самом деле уже далеко отсюда, и никогда прежде не бывало все так отчетливо и ярко, как бывает, когда, проснувшись утром, снова нашариваешь очки на тумбочке.
Я понятия не имею, как получилось, что его образ возникает передо мной каждую минуту, и почему он один заслоняет от меня целый мир. Сколько я себя помню, мне и в голову не приходило видеть в окружающих людях ничего, кроме источника новых неприятностей. Только к камеристке, ставшей теперь моим товарищем и сообщником, я испытывал какие-то теплые чувства – но та огненная волна, что окатывает меня с ног до головы при мысли о нем, не имеет с этим ничего общего. Мне хочется отдать ему что угодно, сделать для него что угодно, идти за ним куда угодно, не оглядываясь... и не думать о том, опасно это или не опасно.
Переход на страницу: 1  |  2  |  3  |   | Дальше-> |