Лого Slashfiction.ru Slashfiction.ru

   //Подписка на новости сайта//
   //Введите Ваш email://
   
   //PS Это не поисковик! -)//

// Сегодня Понедельник 20 Декабрь 2010 //
//Сейчас 19:40//
//На сайте 1262 рассказов и рисунков//
//На форуме 9 посетителей //

Творчество:

//Тексты - по фэндомам//



//Тексты - по авторам//



//Драбблы//



//Юмор//



//Галерея - по фэндомам//



//Галерея - по авторам//



//Слэш в фильмах//



//Публицистика//



//Поэзия//



//Клипы - по фэндомам//



//Клипы - по авторам//


Система Orphus


// Тексты //

Позолота

Автор(ы):      Nejt&Manich
Фэндом:   RPS: Исторические личности
Рейтинг:   R
Комментарии:
Бета: ZmeedkA
Персонажи: Маяковский/Мандельштам
Жанр: ангст
Комментарии автора: Разумеется, тема «Мандельштам и Маяковский» еще очень и очень далека от исчерпания.
Олег Лекманов, «Мандельштам и Маяковский: взаимные оценки, переклички, эпоха»
Предупреждение: Беллетристичность источников. Топографический кретинизм.
Обсудить: на форуме
Голосовать:    (наивысшая оценка - 5)
1
2
3
4
5
Версия для печати


Разумеется, тема «Мандельштам и Маяковский»
еще очень и очень далека от исчерпания.
Олег Лекманов, «Мандельштам и Маяковский:
взаимные оценки, переклички, эпоха»

 

Фонари горели через один, желтя петроградский снег – особенный, зимний, похожий на сахар. По снегу этому, по мостовой полуночной шли двое людей, говоря о чем-то. Было холодно, и их слова и дыхание повисали в воздухе белыми облачками.

Люди не замечали холода; они были увлечены разговором.

– ... надо запомнить. До чего правильно!

Второй пожал плечами.

– А кто-нибудь другой на твоем месте обиделся бы.

Первый рассмеялся, рождая этим смехом целое облако инея.

– Ну уж нет; обижаться – только время терять.

Он на секунду задумался, а потом спросил:

– А что, у вас в Петрограде и правда так плохо с продовольствием?

Второй фыркнул.

– Эх ты, Осип. Третий день здесь, а до сих пор не понял. Если хочешь знать моё мнение, ты зря сюда приехал. В Киеве хоть с голоду умереть нельзя. И с дровами здесь туго, а уж с керосином – тем более.

Первый обеспокоено посмотрел на него.

– Ты что же, не шутишь?

Второй только вздохнул.

 

– Ты умеешь буржуйку растапливать? – спросил Николай Степанович, когда они поднимались по весьма грязной лестнице.

Осип Эмильевич удивленно моргнул.

– У меня в Киеве была централка.

– Не умеешь. А как думаешь, зачем была у меня растоплена буржуйка в тот день, когда ты приехал и был поэтический вечер?

– Для поэтичности... наверное... не знаю, я, если честно, вовсе её не заметил, – виновато ответил Мандельштам.

– Это восхитительно. Мне даже нечего добавить.

Мандельштам повинно замолчал. Они наконец-то подошли к двери, и Гумилев вытащил ключи, звенел ими, пытаясь в подъездной темноте попасть в замочную скважину.

– Паша сегодня отпросилась. Самовар сами поставим...

Ключи не желали открывать дверей, громыхая впустую. Гумилев сердито толкнул дверь, и что-то небольшое и желтоватое, как снег, вылетело из щели рядом с дверными петлями.

– Агитка?

Мандельштам нагнулся и подобрал небрежно сложенный желтоватый прямоугольник.

– Это письмо, кажется, – протянул бумагу Гумилеву.

Тот сердито махнул рукой, но бумагу взял.

– Нет, не письмо; вроде бы телеграмма.

Гумилев все-таки смог открыть дверь и, наконец, шагнул в квартиру. Зажег свет; электричество слабо мигало.

– Что это у нас...

Мандельштам возился с пальто; Гумилев стоял спиной к нему, читая свою телеграмму. Но вот он резко развернулся и вылетел за дверь.

– Коля! Ты куда?

Но тот и не услышал.

 

Мандельштам догнал его только на углу Мойки и Невского.

– Коля... подожди... что там?

Гумилев на секунду остановился, тяжело дыша. Морозные облачка, вырывавшиеся сквозь сжатые зубы, были короткими и злыми.

– Извини, Ося... вот тебе ключи, переночуй у меня... мне бежать надо, мне в Бежецк... С Аней плохо. Мне надо в Бежецк. Извини... – он ткнул Мандельштаму связку ключей и поспешил дальше, уже не бегом, а крупным шагом, время от времени срываясь на бег.

Фигура в расстегнутом пальто беспомощно замерла посреди заснеженного тротуара. Затем она положила ключи в карман. Стоящий некоторое время ещё посомневался, не поехать ли с другом, но потом все же повернулся и побрел обратно к Преображенской.

 

Добравшись до квартиры и увидев закрытую дверь, он понял, что захлопнул её перед тем, как бросился догонять Гумилева. А сунув руку в карман пальто за ключами, Мандельштам обнаружил там только превосходную сквозную дыру в два пальца шириной.

Ночь густела, густел и холод. Осип Эмильевич давно застегнул свое пальто и уж, верно, пошел бы к себе, в ДИСК, но совесть не позволяла так просто забыть о потерянных гумилевских ключах. И он уже второй раз проходил все той же дорогой, от Мойки до Преображенской, тщательно вглядываясь в снег.

Занятие представлялось бесполезным, да и трусость давала о себе знать – какой только нечисти не водится на ночных петроградских улицах!

«Последний раз просмотрю – и пойду... не помирать же мне тут, Коля поймет. А что-то с его Аней?»

На душе было смурно, фонари горели через один и снег, уже не похожий на сладкий и безвредный сахар, посыпал сильнее.

Из подворотни, буквально в двух шагах от Мандельштама вынырнул высокий темный силуэт человека, заморозив своим появлением движения несчастного лучше всякого холода.

«Ну, все», – уныло подумал Мандельштам, равнодушно глядя на незнакомца, – «Вот ты какая, смерть моя... »

То, что он принял за равнодушие, определило себя как возведенный в десятую степень ужас. Колени кролика покорно подогнулись, и мостовая милостиво подставила им свои заметенные снегом плиты.

 

Человек, идущий один по улице зимней ночью, не может чувствовать себя радостно. Откуда-то сверху луна таращится на такого прохожего, глумится над ним. Человеку и без того нехорошо – во рту горько от выпитого алкоголя, мысли яснее некуда. Дерьмовая зима, дерьмовое время, и непонятно, почему, ведь все же так здорово было, когда раньше, за несколько лет до этого, устраивали безумные сборища, веселились до упада на случайных квартирах или дачах, не знали толком, куда пойдут в следующую минуту. И были веселыми и злыми, умели кричать до хрипоты, неслись во весь опор в будущее, которое придумали сами, прекрасное будущее. А сейчас – вот оно. Будущее. То самое, вроде бы, которое придумывали. Стало сегодня. Зима девятнадцатого года, безумная зима безумного века. Нерадостно только. Луна, хватит смотреть, надоела уже. Стареем, что ли?

Человек сердито машет в сторону неба, злобно бурчит что-то. Лизоблюды, подхалимы. Напиться хотел, чтобы хоть как-то веселее было, и того не вышло. Твари. Ни одного человека, сплошь тараканы. Он помнит других, принявших его, сопливого, самонадеянного, гениального щенка. Усмехается. Тогда – да, люди.

Сейчас – нет. Задницу лижут, потому что власть теперь у него, вся власть, власть слов, абсолютная, этой чертовой луне такое и не снилось. Только любая власть кончается рано или поздно. И вот тогда они все мигом по щелям расползутся. Говорят, у одного плотника там ученики какие-то были, и один его предал. А нашего человека даже предавать не надо, хотя учеников и у него навалом. Нельзя предать кого-то, если ты и так не с ним. И она не с ним, бесполезно. На короткий поводок посадила, тоже власть свою чует. Он это знает, – сейчас, ты слушай, луна, я только ошейник поправлю чуточку, жмет – и сделать ничего не может. Дерьмовая зима.

И луны-то нет, вот в чем вопрос. Какая луна в Петрограде, особенно зимой. Вьюжит со вчерашнего дня.

 

Человек шел по зимнему Петрограду, и его непроизнесенные проклятия смешивались в крови с алкоголем. Он был зол, он шел быстрым, злым шагом, он не особенно смотрел по сторонам, и уж тем более – за угол, когда вынырнул на набережную из подворотни, как из застывших вод Мойки.

Но что-то крупное, темное упало здесь перед злым человеком, с глухим шмяком ударилось о мостовую, распластавшись на белых камнях, и ветер радостно взвизгнул, сыпанув на него снегу.

– Ч-что за черт?...

Человек без труда – он не пьян, не получилось стать пьяным, черти вас всех задери – сфокусировал взгляд на темном массивном предмете... сложившемся в человека, упавшего перед великим поэтом ниц: руки вытянуты вперед, голова опущена к земле, видимо, в ужасе при мысли о возможности взглянуть на божество.

– Совсем с ума посходили, – процедил едва слышно человек. Глубоко внутри мелькнула язвительная мысль, что, если по-правильному, то игру надо поддержать, представив из себя какого-нибудь бога и повелев почитателю чего-нибудь немыслимого. Но сейчас ему не хотелось ломать комедию. Вот каких-нибудь года два назад – с удовольствием, завтра – с осознанием собственного долга, а сейчас – нет, увольте, он слишком устал. Да и вьюга снова начинается.

– Поднимайся, идиот, – он поддел руку почитателя носком ботинка, облепленного снегом.

Тот не отреагировал. Чертовы тараканы, лезут из щелей мостовой, из-за углов выпрыгивают, видите ли.

– Поднимайся! – Пинок гораздо более ощутим, рука безжизненно падает на прежнее место.

– Эгее, приятель... да ты, никак, умер.

Человек присел перед упавшим, перевернул его на спину. Пальто не по сезону – клеенка; шапка сбилась набок; даже шарфа нет. Лица в неблизком фонарном свете не разобрать, но есть в нем что-то знакомое...

Человек несколько раз хлопнул умершего по щекам, попробовал проследить пульс, и когда его холодные пальцы коснулись теплой шеи, мертвец невнятно замычал.

– Не умер, – констатировал человек. – Ну, и впредь тебе доброго здоровья.

Он встал и уже намеревался уйти, и даже сделал несколько шагов, когда луна противно обожгла его глаза близким теперь фонарным светом.

– Чего тебе надо, медная ты миска? Чего ты прицепилась? Свети вон этому, воскресшему. – человек прикрыл глаза рукой, но это не слишком-то помогло.

Вьюга расцветала в городе.

– Ффу, что за гадость, – бессильно произнес он и, резко развернувшись, подошел к лежащему, подхватил под руки и потащил по снегу и камню – голова «мертвеца» мотается из стороны в сторону, мычание не повторяется. Инфаркт какой-нибудь?

Дотащил до фонаря, усадил спиной к металлической палке, как куклу – и теперь незнакомец стал очень похож на обычного пьяного бродягу. Только пальто получше.

Вызвать врача? Мало ли. Вдруг и вправду умрет. Человек покосился на низко и безвольно опущенную голову незнакомца – желтый свет делал тени геометрически четкими, и вся картинка казалась сошедшей с одного из плакатов.

Человек размышлял некоторое время; после чего совершил действие, в котором его мозг решительно не принимал участия. Действие это, когда он впоследствии вспоминал данную историю, напоминало ему раннюю безрассудно-наивную юность и служило поводом для веселья. В этот момент, однако, он не думал ни о наитиях, ни, тем более, о веселье; может быть, в действии были повинны попытки сегодняшнего вечера «стать пьяным», злость на мир или наглая миска в небе, но действие было совершено, и заняло оно не более двух секунд.

Человек черпанул с мостовой полную горсть снега и высыпал её мертвецу за шиворот.

 

Вопль прорвал вьюгу, стукнулся об луну, заставил фонарный свет притухнуть. Мертвец отчаянно дернулся всем телом, вскочил, но тут же поскользнулся, приложился затылком об фонарный столб и плюхнулся на прежнее место, подвывая уже от боли.

Человек щелкнул каблуками сапог, привстал на цыпочки, театрально вскинул голову и торжественно продекламировал:

– Лазарь, иди вон!

– Да как вы... да как вы смеете!! – завизжал бывший мертвец, придерживаясь за свой пострадавший затылок и одновременно пытаясь выгрести снег из воротника.

Человек поглядел на него со смешливым любопытством, как на ученую зверюшку в цирке. И тот заметил этот взгляд, и он стал последней каплей.

Воскресший встал – одна рука опирается о фонарь, другая надежно оберегает затылок. Он весь в снегу, шапка упала на мостовую, клеенчатое пальто его распахнуто, растерзано, под ним – какая-то вязаная кофта; внешним видом он напоминает мальчика, досыта, допоздна навозившегося в снегу и накатавшегося со снежных горок.

Но от кролика, до потери сознания испугавшегося невесть чего несколько минут назад, не осталось и следа.

Перед одним из председателей Земли был озлобленный хищник, готовый и умевший постоять за себя.

– Так вот как, значит. Нынче не грабят и не убивают так просто, а сначала ещё поиздеваются? – угрожающим и тихим тоном осведомился он.

Тигр? Леопард?

– Нынче люди подстерегают друг друга на улицах и падают замертво, – презрительно ответил человек. – Нужен ты мне. Со своими копейками и своей жизнью.

Он был крупнее своего неожиданного противника и никогда не жаловался на физическую силу. Но если этот второй – сумасшедший (а ведь похож), то неизвестно, на что способен зверь с пятнистой, желто-черной шкурой, которую сделали ему снег, тени и фонарный свет.

Леопард чуть-чуть переменил положение, может быть, только переступил с ноги на ногу или сдвинулся на сантиметр вперед, как фонарный свет по-другому вычертил его лицо, сместив свои желтые пятна.

– Так это вы? – непроизвольно ахнул человек.

Секунду он переваривал ситуацию, а потом засмеялся. Нет, почти захрюкал от хохота, согнувшись пополам и хохоча на всю пустую, завьюженную улицу.

Леопард исчез. Остался ошеломленный, вымазанный в снегу и желтом свете Мандельштам, ещё раз неловко переступивший с ноги на ногу.

– М... мы знакомы, господин?... ой, простите, товарищ, да?

Поэт только неопределенно помахал рукой, не в силах и слова вымолвить от душившего его смеха.

– Если вы меня просто так узнали, за мои стихи, то это совсем не оправдывает ни смеха, ни вашего поведения, – сердито произнес Мандельштам и подобрал свою шапку. – Я же заболею теперь.

Ему вдруг стало стыдно и за свой испуг, и за свои речи. Вот нехорошо получится, если этот умирающий со смеху человек – какой-нибудь его знакомый.

Уйти отсюда, бросить все как есть?

– Вы меня не узнали? – человек, отсмеявшись, подошел ближе, и Мандельштам с глухой тоской узнал. – Вот приятно. Есть ещё люди, которые меня не узнают.

– Лекция Чуковского, – вздохнул Мандельштам и попытался отряхнуть полу пальто шапкой. Пальто почувствовало себя лучше, но в шапку изнутри набилось снегу. – У вас будет папироса?

– Будет.

Щелчок портсигара. Двое людей в фонарном свете, луна где-то притаилась, вьюга бьет в ноги.

Мандельштам сунул руку в карман – дыра никуда не пропала.

– А спички? – обреченно и даже без обычной застенчивости спросил он.

Собеседник достал коробок. Маленькая вспышка серы, коротенький миг огня, – и вот уже две папиросы тлеют, а спичка знаменитой фабрики, не успев исторгнуть привычной вони, летит в сугроб.

– У меня так никогда не получалось, – вздохнул Мандельштам. – Вот Гумилев умеет.

– Дело наживное. А все-таки смешно вышло, а?

– Безмерно, – Мандельштам бросил едва начатую папиросу в сугроб и, не продолжая отряхиваться, попытался застегнуть свое пальто. Руки у него замерзли, да и шапка очень мешалась; в конце концов, он надел её на голову, и из нее за воротник снова посыпался снег.

Мандельштам ненавидел себя, а собеседник смотрел на него.

Лекция. Не стихи, не скандалы, а та лекция. Ну да, верно – почти рождение совмещающего на первый взгляд несовместимое. Эта идея привела его тогда в восторг.

Хотя они же и раньше встречались. И позже. Немного приятельствовали. Только вот союзниками все-таки не стали.

Луна тяжким грузом навалилась на плечи. Атлант где-то сачковал; скорее всего, валялся пьяный на чьей-нибудь квартире.

«Ну уж дудки».

Но ему стало жалко стоящего перед ним. Тогда, давно, он был вполне достойным соперником; а внешне, кстати, мало изменился, поэтому-то он его и узнал.

И хорошо, что не стал союзником – превратился бы в одного из этих тараканов. Наверное.

А вам не страшно засыпать вечерами?

Упорно уничтожаемый этим вечером алкоголь куда-то испарился.

– Мы давно не виделись, – Мандельштам отчаянно хотел хоть как-то завести официальную беседу и, таким образом, отвлечь человека от произошедшего. Смеяться тот любил, но ещё больше любил высмеивать. – Как вы?

Маяковский неопределенно хмыкнул. Выбросил остаток своей папиросы. И доверительно сказал:

– Совсем паршиво.

– Но почему? – удивился Мандельштам, бросив попытку застегнуться и просто запахнув пальто, и придерживая этот запах рукой, – Вы же теперь государственный.

– Это и паршиво.

Вообще, он хотел сказать совсем не то. Быть государственным было хорошо – отличная еда, отопление, любые предметы быта в его распоряжении. Это было очень хорошо.

Ещё была слава, и ученички, и она, и вот это было паршиво.

Но у фонаря, во вьюгу – маленькую вроде бы, несильную, – с луной на плечах обо всем это можно было рассказывать только героям каких-нибудь поэм; а не верите, так попробуйте сами.

Маяковский ещё раз осмотрел своего идеологического врага и сказал:

– А пойдемте ко мне. Живу недалеко; а то вон вьюга беситься начинает.

Мандельштам не очень поверил в его слова. Но он вспомнил потерянный ключ, свой обморок, поздний час ночи, то, что ему было очень холодно и действительно уже вьюжило. До ДИСКа с его ужасной нетопленой семиуголкой было далековато.

Луна равнодушно пожала плечами и удалилась куда-то в сторону трамвайной остановки.

Мандельштам неловко улыбнулся.

– Пойдемте.

 

Фонари желтили мечущийся в воздухе снег. Заполночь по петроградской мостовой шагали двое людей, и оба они молчали.

 

* * *

В квартире на Надеждинской был чай, и чай был горячим. Насквозь мокрое пальто, принявшую причудливую форму шапку тщательно отряхнули на лестнице и повесили сушиться.

Ботинки, из которых извлекли порцию снега, стояли на едва теплой батарее. Рядом с ними – шерстяная кофта, похожая от растрескавшегося льда на черепаший панцирь. Совсем близко к своему добру сидел и сам хозяин – и пил чай, пил залпом, обжигаясь, и держа чашку обеими руками, чтобы согреть их.

У Мандельштама была причина для такого отчаянного чаехлебства – горло начинало побаливать противной, короткой, но бритвенно-острой болью.

Он редко болел. Очень редко. Однако сейчас, кажется, был как раз тот самый единственный случай из ста.

Но, если выпить горячего, очень горячего сладкого чая, то, может быть, все пройдет?

Маяковский с удивлением смотрел на него через неширокий стол.

– Гумилев вас голодом и жаждой морит? Чтобы злее были?

Мандельштам подавился чаем, с возмущением опустил чашку на стол.

– Я так пью потому, что, кажется, простудился. При чем тут Гумилев?

Маяковский пожал плечами.

– Он у вас вождем вроде был. Уже не он?

– Почему? Он. Только не вождем. Некрасивое слово. Индейство какое-то.

Маяковский некоторое время наблюдал за собственной чашкой – тяжелой, темно-синей, полной отличного кипятка с чайной примесью.

– Ну, лидером... а я, на самом деле, хотел спросить – почему вы упали тогда, на мостовой?

Сердце? Давление? Да ну, глупости, тогда снег бы не помог.

... они же ровесники почти, да быть такого не может, тридцати ещё нет, неужто и с ним такое же будет?

Мандельштам потупился. Напряженно вглядываясь в чай, он наконец сказал:

– А вы смеяться не будете?

– Не буду.

– Я... я испугался.

Пауза.

– ... Чего?

– Вас. – Мандельштам заговорил быстрее, словно боясь, что собеседник сейчас перебьет его. – Ну вот испугался, и все. Я же не рассмотрел вас. Выходит из подворотни что-то черное, плечистое, и на меня. И ночь, и поздно. Хорошо, если грабитель, у меня и денег-то с собой не бывает. А то просто любитель подраться. А то ещё хуже – эти. Ну, которые... официальные.

– Вы не совсем ошиблись, – сказал Маяковский с чем-то, похожим на грусть, и немедленно разозлился на себя.

Рука Мандельштама с чашкой замерла на полпути.

– Нет. Официальный поэт, не больше. Не бойтесь.

Они хотели прекрасного будущего, и оно наступило. Они хотели новых слов и новых смыслов – они появились.

– Боитесь? – с тоской.

Глоток из чашки. Серьезный, твердый взгляд.

– Нет. Сейчас – нет. Сейчас же не в темноте перед подворотней, да ведь? – и в конце – растерянная улыбка. Так может улыбнуться ребенок, придумавший оправдание своему проступку и не знающий, как его воспримут взрослые.

Маяковский кивнул. Тоскливость от той поганой луны и отвратительных мыслей никуда не исчезла, но ему сейчас не хотелось заводить об этом речь, да тем более с акмеистом. Доложит все своим, слухи пойдут, будет плохо. Зачем он его сюда вообще притащил?

Хоть не боится больше.

– Как у вас там сейчас?

– Нормально. Хотя не все. Но, в общем – нормально, – Мандельштам скрытничал, и прекрасно осознавал это, и скрытничал помимо своей воли, словно бы по привычке. Откуда она у него? Зачем? В отличие от большинства своих друзей он признавал футуризм, и Маяковский всегда был для него ближе других футуристов; ему нравились многие из его стихов, а тогда, в «период лекции», ему нравилось в нем и в них очень многое.

Он попытался скрытность преодолеть, но вышло, кажется, не очень хорошо.

– Ну вот сейчас я шел от Гумилева. Просто так вышло. А ещё с нами была Ирина Одоевцева... Слышали вы балладу о котах?

Маяковский облегченно вздохнул. Про себя, разумеется. Он не слишком-то любил слушать, но говорить ему в данный момент не хотелось совсем.

И он ответил отрицательно.

– Нет? Такая смешная! Её написала Одоевцева. Николай пестует её, как настоящую ученицу. Стихи, конечно, могли бы быть и лучше... но вот память у неё – чертовская, ведьмовская. Мы вместе с ней и Николаем были на «среде» в Доме искусств, – читал тогда Замятин, – и через два дня она удивительно точно повторила вступление, почти слово в слово! И это если учесть, что я отвлекал её своими разговорами...

– Да, я слышал, что Гумилев обзавелся личным Эккерманом. Впрочем, это так на него похоже.

Мандельштам посерьезнел.

– Она для нас для всех Эккерман. Не для Коли. Для всех. Для времени.

Помолчали. Снаружи вьюжило. Зима.

– Вы вьюгу слышите?

– Ты. Мы друг друга немало лет знаем.

– Да. Ты. Ты слышишь?

Слышишь, мачеха звездного табора ночь?

– Давно.

Что будет сейчас и потом?

– И я тоже.

Рвется в окно, грозится.

Кто враг, кто друг? Мертвые солдаты одинаково покрыты брезентом.

– Ты спрашивал – боюсь ли я. Я ведь, на самом деле, трус. И тогда, с Колей. У него беда была, а я его бросил. Не пошел с ним.

– Что за беда?

– С женой что-то. Не с Анной. С Анечкой. Мы вместе сегодня шли, и поэтому-то я и оказался на улице. Он уехал. А потом ещё я в обморок упал. Я же говорю, я трус.

«Интересно, помнит ли он, что на пару минут превратился в настоящего леопарда?»

– Я кролик. Барсокролик – трусливый и безрассудно, идиотски храбрый иногда. Меня так Гумилев называет, и он прав.

Маяковский невольно улыбнулся. Не леопард, оказывается, – барс.

– Так что я трус. Но взаправду, чтобы совсем по-настоящему, мне страшно только от одного.

Взвизг, удар по стеклу невидимой в белом мареве веткой.

– От этого.

Слышишь? Что будет сейчас и потом?

Маяковский понял и кивнул – мне тоже, – хотя ему было не страшно. Его восприятие перешагнуло страх, как лишнюю ступеньку; но лучше бы был страх, чем эта тупая безнадега, как хитрый партизан проглядывающая через позолоту жизни. Если не присматриваться, то вроде бы и незаметно.

Но они все присматривались. Всегда. Вот тараканы – нет. У них и глаз-то нету, смотреть нечем. Не видят и не увидят, им даже луна не поможет.

– Время безумцев.

– Может быть. Ваше время? Футурум?

Чай остыл. Маяковский с отвращением отхлебнул из кружки. Алкоголь на вечеринке был выпит абсолютно зря; в доме не было ничего, кроме чая.

– Футурум отъезжает в Европу. Я больше не из них.

– Почему??

Маяковский смотрел на искренне удивленного Мандельштама и думал, как же сказать то, что было совсем, совсем не главным в этой безнадеге. Просто... последним камешком на шею Муму.

– Футуризм – он это... того, – равнодушный, даже чуть веселый тон. – Издох футуризм-то. Закончился. Все.

Зима сходит с ума за окнами.

– А ты? Ты тогда – кто?

– Реалист, – он наклонился к столу и снизил голос на пол-октавы, словно они были заговорщиками. – Я недавно понял – искусство кончилось, дружочек. Совсем, без игрушек. Подчистую. Вызов бросать больше нечему.

Метель снова отвратительно скребнула ветками дерева по подоконнику снаружи. Мандельштам смотрел на своего собеседника, вовсе не напоминавшего ему теперь заговорщика – зачем нам заговорщики, все, революция уже была, – и остро-остро чувствовал тоску его и его слов, что уже перестала быть тоской и превратилась в обыденность.

– И акмеизм тоже?

Упавшим, охриплым голосом. Совсем не от того, что он сам «приписан к акмеизму» и сочиняет стихи. Просто горло болит, будто пару раз ножом резанули.

– Давным давно. Всё. Совсем всё. Ты ещё не понял?

– Я понял, что чай от больного горла не помогает, даже горячий, – отрезал Мандельштам.

Пауза. Ни единого просвета в безнадеге – метет себе и метет.

– Поймешь, – голос опять сделался равнодушным: позолота, глянец. – Потом. А сейчас хорошо, что не понял. Не надо этого дерьма понимать. Чаю хочешь ещё? От горла спирт хорошо помогает. Только у меня сейчас нет.

– Лучше чай.

– Не помогает же ведь.

– А не от горла. Просто так.

Налитый чай кипятком уже не был.

Если бы здесь висели часы, они показывали бы середину ночи. Но часы были только у Мандельштама, и он на них не смотрел.

– Ну, я пойду. Спасибо за чай.

Из отставленной кружки не выпито и трети.

– Если выйдешь в этой одежде – через пять шагов превратишься в ледяную статую. С неё вода течет.

Молчание.

– А как тогда?...

– До утра не так уж много времени, наверное, осталось. Утром и уйдешь. Может, вьюга кончится.

Мандельштам медленно покачал головой.

– Нет. Не кончится.

– А от меня ты чего хочешь? – раздраженно спросил Маяковский.

– Я тебя ни в чем не обвинял.

Повинен каждый, и каждый знает об этом.

– И... ты прав. Я останусь. Я тебе не мешаю?

– С чего бы, – Маяковский устало потер глаза, потянулся за портсигаром. Мандельштам отказался от предложенной папиросы, предпоследней в хромированном портсигарном нутре; на улице дым сносил ветер, а здесь, в помещении, он будет собираться в воздухе – вязкая серая вьюга.

– Все-таки ты сам кем себя считаешь?

Маяковский не соизволил ответить.

– А кем хочешь быть?

Собой из раньше. Только вслух это сказано не будет.

Но Мандельштам говорил, как сам с собой, словно и не нуждаясь в ответах.

– Эта зима безумна, так уж вышло. И предыдущие две тоже. И с ума сходили – Саша, например. Он просто сгорает, он не выдержал, метель его доконала.

– А если не хочется доканываться? – через дым, с усмешкой спросил Маяковский.

– Мне тоже не хочется. Надо просто... не доканываться. Помнишь притчу про двух лягушек, упавших в кувшин с молоком?

– Допустим, в нашем кувшине вода.

Метель – в зиме, в лете, в воздухе, в реках, в дыме.

– Тогда утонем. Но это могут быть и сливки, правда ведь?

– Ты сам в это не веришь.

– Нет, верю, – упрямо ответил Мандельштам, – и пока я стихи слышу, я их буду говорить. Какие есть, хоть бы и стихи прекрасной ясности. А ты – ты футурист. Вот так.

– Не ругайся такими словами.

Мандельштам безнадежно махнул рукой и принялся за чай. Маяковский искоса посмотрел на него и выпустил дым «дракончиком», через ноздри.

– Ну ладно, ладно. Называй хоть горшком, только в печку не ставь.

«Мне все равно виднее. Слова у тебя красивые, да они всего лишь позолоту латают».

Вьюга.

 


Переход на страницу: 1  |  2  |  Дальше->
Информация:

//Авторы сайта//



//Руководство для авторов//



//Форум//



//Чат//



//Ссылки//



//Наши проекты//



//Открытки для слэшеров//



//История Slashfiction.ru//


//Наши поддомены//



Чердачок Найта и Гончей

Кофейные склады - Буджолд-слэш

Amoi no Kusabi

Mysterious Obsession

Mortal Combat Restricted

Modern Talking Slash

Elle D. Полное погружение

Зло и Морак. 'Апокриф от Люцифера'

    Яндекс цитирования

//Правовая информация//

//Контактная информация//

Valid HTML 4.01       // Дизайн - Джуд, Пересмешник //