0
Чарли – это не так уж и плохо.
Так думал Бен Уэйд. Если на чистоту, Бен думал так уж точно не меньше восьми с лишком лет. Чарли – это не так уж и плохо. Могло получиться лучше, могло бы и сразу быть чуть получше, но так получилось, что Бену достался просто Чарли, ничего более подходящего, и Чарли по-своему был неплох.
Начать с того, что Чарли отлично стрелял. Нет. Явно не с этого. Явно начать нужно было с другого – начинать Чарли Принца с двух быстрых рук и двух зорких глаз наверняка было бы ошибкой. Нет. Начать нужно было с того, что в голове Чарли все концы были связаны один с другим. Если Чарли верил – он верил. Если Чарли был нужен – он делал. Если Чарли называл его боссом – он не отказывался от своих слов. Ни разу. По правде сказать, Бен частенько проверял его на прочность. Иногда Бену казалось, что ублюдок вцепился в ремень, а ремень крепится к седлу, и Бен гнал изо всех сил, петлял из стороны в сторону, чтобы стряхнуть живую ношу. Чарли никуда не девался, нет. Не того сорта был Чарли Принц. Он был больным подонком, в его мокрых ясных глазах было сумасшествие, и смотрел он на мир так, будто знал о нем все. Будто побывал в Аду и вернулся, чтобы сказать: в Аду не так уж и плохо. Он отправлял пули в животы и колени пинкертонцев, он частенько играл с огнем. Ладить с людьми у Чарли получалось не шибко-то хорошо, и он когда-то давно молчал так долго, что разучился толком говорить.
Он был больным подонком, это правда. Еще есть правда о том, что больной подонок трижды вставал под пулю вместо Бена Уэйда и выкарабкивался на одном своем лошадином упрямстве. Есть правда о том, что Чарли никогда не привораживали деньги. Он любил выстрелы, любил дело, любил, когда со всех сторон были люди, на короткий срок повязанные с ним. Любил быть частью. А еще есть правда о том, что он принадлежал Бену Уэйду.
Чарли был ублюдком, это верно. Если уж на то пошло, он был бледным ублюдком со светлым затылком – ничего общего с неграми. И все-таки он в самом деле принадлежал Бену Уэйду. Он так решил – и не давал себя стряхнуть. По правде сказать, Бен втихомолку гордился им. Ведь Бен Уэйд никогда не был настоящим злодеем – он был притворщиком, для изверга ему не хватало бессмысленности и бессовестности. У него было слишком много мозгов. А ведь чтобы воевать с Новой Англией, с ее библиями и ружьями, нужно было быть Сатаной. Нужно было побывать в Аду. Бен считал, что был там. Он действительно думал так. Но еще он Знал, и знал наверняка, что Чарли был там. Чарли Принц. Молодой жестокий развратный подонок. Оскорбление человечества. Иногда его глаза были совсем синими, иногда он снимал перчатки, и пальцы были тонкими и трогательными, как у женщины. Иногда светлые пряди на его затылке смешно топорщились, и Бен думал о том, что у него и вправду мог быть младший брат, еще один Уэйд. Иногда Бен смотрел на его плечи, сгорбленные, опущенные, будто с холода – с такого холода, что отморозишь грудь с одним вздохом, – на его застенчивое лицо. Бен думал о том, что Чарли очень походил на мертвого ребенка года два или три назад. Тогда рожа у него была совсем гладкой, и от нее так и несло несправедливостью и безмерным страданием.
Эти мысли мешали Уэйду дать Чарли пинка, когда тот в конец ему опостылел. Эти мысли – да редкая жадность. Бен не дорожил на словах своей жизнью, но как же все-таки он жалел ее. Как приятно было знать, что спина всегда закрыта, защищена от ударов, и после самой отчаянной выходки он не будет один.
Господь никогда не дает всего сразу. У него есть на твой счет пара планов и кое-что в кулаке, но ты должен отдать одно, чтобы забрать другое. Чарли Принц и Дэн Эванс – это ведь не мечта, это просто свинство. Не на одной земле. Уж точно не для Бена Уэйда.
Господь разжал кулак, Дэн выпал и разбился. Чарли разбился потом. Бен не повторял ошибок: он не мог оставить его. Держа Чарли за воротник, даже сквозь шум поезда слыша его дыхание, глядя в его мокрые глаза, полные понимания и искренности, полные укоризны и боли, Бен Уэйд думал о том, что Чарли Принц – это все-таки слишком плохо. Это та монета, которую не следовало поднимать с дороги. Бен разжал пальцы и отпустил куртку Чарли – тело бухнулось в пыль и осталось лежать, ничего не изменишь. Бен жалел о каждом прожитом дне, который он мог бы прожить по-другому. Его жизнь оставалось бы прежней на вкус, но без послевкусия тлена. Он делал бы то, что хотел, и то, что считал верным – тогда, может быть, в его руках уместились бы Чарли Принц и Дэн Эванс. Тогда, может быть, все было бы совместимо и достойно жизни. И не было бы поезда, не было бы новых побегов и новых поисков.
Все еще чувствуя под пальцами потертую кожу куртки, Бен думал о том, что Чарли Принц – это, в сущности, было не плохо. Могло бы быть лучше, если бы он постарался, но и так вполне сносно. «Спи, Чарли. Спи. Теперь все гораздо проще – мы страдаем только до того, как сдохнуть».
1
Меня зовут Чарли, Чарли Принц, может быть, Вы обо мне слышали. Мне двадцать пять лет. У меня зеленые глаза. Они будут зелеными еще немного, пока за них не возьмутся мухи и птицы.
Как-то раз я видел, – это было давно, – как курица выклевала человеку глаз. Ни ворона, ни какая-нибудь там другая летучая хищная тварь, вроде коршуна или сокола, или грифа, а чертова курица. С тех пор я их не выношу. Ненавижу куриц в юбках и куриц в перьях.
Двенадцать лет назад, правда, мне не хватило бы смелости так подумать. Двенадцать лет назад я еще не был принцем, я был сыном самого настоящего короля и самого настоящего подонка. Теперь об этом мало кто знает – старый хрен умер раньше, чем мы занялись его железнодорожниками. Надеюсь, гребаные курицы выклевали ему глаза – «мамочка», и парочка из курятника.
Сейчас, в эту минуту, я лежу в пыли, у самых рельсов, рядом со мной, над коровьим другом, над своим папочкой скулит мальчишка. Я думаю о том, что нужно закрыть глаза, о том, что, если я сейчас дотянусь до мелкого ублюдка, он добьет меня. Я не хочу, чтобы он помогал мне, я хочу, чтобы он сдох. Я хочу, чтобы он сдох, но босс забрал мой револьвер, а без него у меня не хватит сил.
В остальных парней он пустил по одной пуле, мне досталось две. Он не хотел, чтобы я выкарабкался, совсем, очень не хотел. Специально не хотел. Мне больно. Мне кажется, внутри у меня что-то ползает. Если ему нужна была гарантия, черт возьми, почему бы просто не снести мне башку?
Я не знаю, почему он это сделал. Я редко его понимал. Может быть, мне не хватало мозгов. Да, может быть, мне не хватает мозгов, а может быть, у него накрылся моторчик – это тоже вполне возможно.
Я не хочу знать, почему он это сделал. Я хочу, чтобы он не делал этого со мной. Мать твою, Уэйд, сукин ты сын, мать твою шлюху, не делай этого со мной, пожалуйста, пожалуйста, Бен, пожалуйста, умоляю тебя, не поступай так со мной, не делай этого со мной, пожалуйста, не надо, пожалуйста, не делай этого со мной.
Бен. Не надо. Не надо.
Пожалуйста, не надо, я прошу тебя, я никогда не просил тебя, не надо, не делай этого со мной!
Пожалуйста... пожалуйста...
Пожалуйста, давай ты в меня не выстрелишь, а я не трону это безногое дерьмо, хорошо? Ты – не сделаешь, я – не сделаю? Хорошо? Пожалуйста. Пожалуйста, Бен, ну, пожалуйста...
– Пожалуйста...
Мне больно. Мне так больно. Я смог бы пережить две пули, через две, три, шесть – если бы стрелял не ты. Это твои пули. Твои пули. Я не выкарабкаюсь. Не выкарабкаюсь.
Мне больно.
Я никогда не понимал Бена Уэйда – почти никогда. Наверное, я сделал что-то не так. Я не знаю, почему он оставил меня тогда, не знаю, почему он убрал меня теперь. Я не знаю его.
Мне больно. Я подыхаю. Я не знаю его. Он бросил меня – в дерьме и в пыли.
Меня зовут Чарли Принц. Я повторю это еще раз, потому что обычно от этого есть толк, это помогает, когда мир начинается рассеваться. Когда мир пропадает.
Меня зовут Чарли Принц. Принц. Кое-что да изменилось за эти годы. Меня зовут Чарли Принц, а то, о чем я думаю... то, о чем я думаю, чтобы заглушить тупое и жалкое, слюнявое мычанье в моей голове, куда так упорно и сильно стучится кровь... это моя история.
По чести сказать... ха... по чести сказать, никакой истории нет. Пара картинок в моей голове. Пара картинок, которые превратились бы в пару баек, если бы я о них рассказал. Я не рассказывал. Вряд ли кто-нибудь горел желанием послушать, пару лет назад они бы развлекли слегка босса, но пару лет назад я не знал, как важно было бы его развлечь...
...незачем было... я – не мастер... незачем... некому... незачем. Я не рассказывал. К тому же Джозеф Кинг учил меня не говорить с самим собой... «Не стоит, Чарли, а то люди подумают, что ты сумасшедший.».
Мой отец знал слово «не смей», Джозеф Кинг знал слово «не стоит». «Не стоит» было гораздо сильнее, а сильнее «не стоит» было только «нет». Бена. Босса. Короткое, законное, и мощное, точно полным ходом жмущий экспресс.
Как-то раз я стоял у самых рельс. Люди знают, но не чувствуют, сколько силы в поездах, потому что боятся подходить к ним близко. Они ко многому, очень ко многому боятся подходить близко. С недавнего времени я заметил, они всегда... совсем всегда боялись подходить близко ко мне.
Совсем всегда... очень давно... там, где начинаются картинки. Я никому не рассказывал эту историю. Я не рассказываю истории.
Я бы просто не смог рассказать.
Всего пара картинок... только пара...
Рука женщины, которую я должен был называть матерью. Такая тяжелая, такая холодная, точно гиря, она висит рядом со мной – свисает из манжета. Отлитая из золота ладонь. Мне никогда не приходило... никогда не думал... я никогда не трогал ее, не хотел ее коснуться. Насколько я помню, она никогда не касалась меня. Может быть, ей приходилось...
Эту женщину считали красивой. Люди вокруг смотрели на нее, как на красивую. Мне было больно на нее смотреть. Мне хотелось ногтями разодрать ее лицо. Застенчивые, но заметные жирные пятна краски. Точки на коже. Безобразно неправильное лицо. Неправильные линии. Другие линии в прическе. Иногда мне хотелось вцепиться ей в волосы. Она боялась меня меньше всех – ей хотелось того же.
Часы моего отца. Такие же золотые, удивительно... безгранично круглые. Их мне потрогать хотелось. Ему не хотелось, чтобы я трогал.
Рука моего отца. Широкая, у начала пальцев – редкие и жесткие, завивающиеся седые волосы. Руки огромные. Совсем не сильные – но сильнее моих.
Моя рука. По ней течет кровь. Веревка тонкая, жесткая и злая. Она впивается в мясо. Она хочет откусить мою руку. Он так сильно ее затянул... ну куда я уйду отсюда? Мир кончается за порогом... я вижу, как он рассыпается, как он горит и тает, как рассеивается пепел. Мир рассеивается. От порога – все ближе ко мне.
Я помню, что мир рассыпался бессчетное количество раз. Когда это приходит, начинает болеть правая рука, а пальцы холодеют. До сих пор. Но если бы он сказал мне ждать, пока сходит за новой веревкой, у самой лестницы – я бы все равно никуда не ушел. Я родился в городе под названием Новый Орлеан, но почти не выходил из дома и никогда не выходил один. Улица... кружки-апельсины, черная решетка... зеленое дерево... много зеленых деревьев и яркие пятна на мостовой... вокзал... вагон... Аризона. Кое-что было чуть раньше, кое-что осталось на перроне. Очень большая картинка.
Когда моя мать умерла, мне было восемь лет. Она повесилась – на крючке для люстры, на шнуре для штор. В лучшем платье, в самом красивом, шелковом, вся обвешенная золотом. Эту люстру с криком вынесли два дня назад – когда дул ветер, «капли» на ней шумели. Два дня назад мама не знала, может быть, насколько тихо сама она будет висеть.
Я вошел в комнату. Обнял ее за ноги. Я не думал, что она умерла. Она стала добрее и тише – это я знал. Голову она склонила так же, как раньше наклоняла, правда, правее и ниже немного, но почти так же. Я прижимался лицом к шуршащей холодной светло-зеленой ткани. Говорили, что пахло ужасно дурно. Я не чувствовал. А потом я ее толкнул. Толкнул ее ноги. Я ее качал – как на качелях. Она – качалась. Туда-сюда, ко мне – от меня, от меня – ко мне...
Потом были люди. И кто-то тащил меня. Мне казалось, ничего хуже со мной не было. Какой-то парень – чертов сукин сын, не мой отец и не ее муж, хренов ублюдок, одна его рука... черт, одна его рука, кажется, была больше меня, я не мог дышать, когда он меня схватил, – он выволок меня на лестницу и отшвырнул, он был в ярости, он хотел, чтобы я кувырнулся вниз и сломал себе шею, он хотел меня ударить, хотя орал: «Нужно увести отсюда ребенка! Не надо видеть!». Я уже все видел, я видел достаточно. Мою мать, обвешенную золотом. В зеленом шелке. Я тогда достаточно ясно понял, что ни одна ее побрякушка, ни все они вместе, ни черта не стоят. Они не дороже смерти. И еще: жизнь тоже не дороже смерти, слишком много людей выбирают смерть. Смерть не брезглива, она не делает разницы, она возьмет тебя любого, любым – и ей сгодится. Мне бы хотелось знать, почему. Я бы многое отдал, очень многое – за одно знание. Моя мать знала, должно быть, и ей все подходило, ее все устраивало. Я был ее сыном. Она была такой же, как я, я – как она, и значит, мне это тоже подходило. Тогда я думал, что они выбирают. В шестнадцать лет я застрелил Джозефа Кинга. Он сам себя считал моим отцом. Кинг упал на ящик, то ли с динамитом, то ли с наличными. Золото на золоте. Золото на золоте. Я думал, что Кинг бы остался в живых, если бы только хотел. Наступал день, и они не хотели. Мне было интересно, почему, но на них мне было плевать. Я не мог плюнуть на Бена, а с ним творилось то же. Он больше не хотел. И я знал: очень скоро наступит момент, когда он откажется.
Куда я опять тороплюсь?.. Не спеши. Больше некуда торопиться, поезд отправился, а крови в тебе не становится больше. Терпи. Терпи и думай, терпи и думай, терпи и думай... думай... бесполезно и глупо, но я не хочу, чтобы сейчас начал рушиться мир. Я не выдержу.
– Как ты, парень? Держишься? – Седая борода, широкое лицо. Оно мне понравилось. Джозеф Кинг выглядел хорошо – на взгляд и не скажешь, что внутри был набит дерьмом.
– Да вроде бы не за что, мистер.
– Отлично! – Руки в пояс, на поясе – кобуры. Два больших пистолета, два больших кулака. Огромная шляпа.
Джозеф Кинг... Джозеф Кинг... В первый раз я встретил Бена Уэйда в Юме, в тюрьме. Про себя я решил, мне было четырнадцать. Я не знал, сколько мне было. Не помнил. Совсем. Мир тлел и рассыпался вместе со мной, со дня, захлебнувшегося холодной водой, до дня в Юме, я почти ничего не помнил. Я не хотел ничего. Я не хотел умереть, я не хотел жить, я не хотел на свободу, я не хотел есть. Я не хотел ничего. Я не хотел никого. Меня не спрашивали.
Со дня, захлебнувшегося холодной водой, прошло довольно долго, и я почти не плакал от холода или боли, не плакал от усталости – я почти не спал, потому что боялся, что кто-нибудь проголодается настолько, чтобы откусить от меня кусок. Я обыскивал трупы, на салунных отвалах и после перестрелок, после тех, кто успел пошарить до меня, и часто случалось найти что-нибудь путное. Запах дерьма, запах протухшей крови и меди в потных ладонях, запах мокрой гнили – тогда, когда мне приходилось лезть им в рот и доставать дальние золотые зубы. Пепел пах тухлой кровью. Я почти не плакал – не дело. Но я чуть не разрыдался, когда Бен спросил про город, где я родился. Я мог бы что-то для него сделать – и НЕ смог. Бен... Босс... мне было больно смотреть в лицо моей матери, я по доброй воле не пялился бы на Джозефа Кинга, но в лицо Бена я мог смотреть всегда, я хотел смотреть всегда – сколько он позволит. Ничего лучше в жизни я не видел, и ничего не было лучше в жизни, и никто не мог бы увидеть ничего лучше, чем это лицо. Это было... приятно... нет... мои глаза видели в сто раз лучше, моему лицу было тепло, я мог смотреть, не моргая, по часу, и... мир останавливался. Это лицо было открыто для меня – и был открыт мир. Ничего лучше не было. Ничего не могло быть.
Странно, с Беном мир ни разу не рассыпался. От первого выдоха – его тепла в меня – и до чертового выстрела, горячего, как огонь в Аду... ни разу. Я помнил все. То есть, конечно, не все, не полностью все, но столько же, сколько он, или, может быть, больше. Я помнил столько, сколько помнят обычно люди.
Я помню, как он сказал...
– Ступай своей дорогой.
Я помню, что ответил.
– Я пойду твоей.
Эта рыже-золотистая дорога, дальше – желтовато-серая, исчезающая в темноте, виделась мне каждый раз, когда я Не Понимал. Не моего ума дело, он знает, что дальше, он знает, что в темноте, пора бы заткнуться и тащиться следом. Да, вот так.
Я помнил, как мир впервые свернулся. Не осыпался – а свернулся. Кажется, это называют воронкой. Или спиралью. Или еще какой-нибудь херью. Но мир свернулся.
Бену нужен был револьвер.
Было утро.
На станции было пусто.
Какой-то мелкий ублюдок, с большущим слюнявым ртом и перемазанным копотью рыльцем, примеривался, как бы стащить булку с лотка на углу. Чуть ближе к нам стоял мистер. Железнодорожник. Южный. Справа – кобура. Правила чтит, револьвер не чувствует.
– Мне кажется... я смогу сделать... это для... тебя.
Я знал, когда мелкий дернет. Знал, что его заметят. Знал, что он рванет с места – заметят его или нет. Знал, что смогу вытащить револьвер так, чтобы Мистер Начищенные Ботинки не просек.
Парень дернул. Вздрогнул. Я дернул. И потряс за рукав. Парень бросился бежать.
– Эй, мистер! Он украл Ваш пистолет! – Все прошло гладко. Я был счастлив. На самом деле счастлив. Потому что у Бена было безгранично Хорошее лицо, а когда он улыбался, я сам был готов свернуться в спираль. Он улыбнулся. Когда мне удалось пролезть в окошко с одним выломанным прутом, он тоже улыбнулся. В последние несколько... в последних делах он мне не улыбался. Он не дал мне ни одного взгляда. Если бы у меня был четвертак за каждый его пропущенный взгляд, за каждое его движение, каждое слово, отданное кому-то другому, мне никогда бы больше не пришлось грабить дилижансы железнодорожников – я купил бы их чертову дорогу, от Мена до Калифорнии, взорвал бы к чертовой матери и построил бы снова.
– Я исчезну на время.
– Я?..
– Если ты будешь того заслуживать... Чарли... я найду тебя сам.
Мне хочется верить, что так получилось неспроста, что он и вправду нашел меня. Прошло еще время. Прошло много времени, прежде чем меня подобрал Джозеф Кинг, и еще больше, прежде чем Джозеф Кинг решил, что Бен Уэйд ему мешает. Мне по-прежнему иногда казалось, что кто-нибудь зубами сможет выдрать из меня кусок. Конечно, я был слишком тощим и не слишком съедобным, но ведь кому-то могло стать Очень голодно, голоднее, чем мне, гораздо голоднее, настолько голоднее, что и я бы сгодился. Я занимался тем же, чем раньше. Иногда и еще кое-чем.
– Я погляжу, ты очень голоден, парень?
– Ты очень голоден, мальчик?
– Ты хочешь есть?
Всегда один вопрос. Одинаковый вопрос. Слегка опущенный взгляд. Не пристыженный, деловой, уверенный, но не прямой. Да, я хотел есть. А еще я хотел того же, чего хотели они, но им не следовало об этом знать.
Я помню холодную воду. Пинты, реки, море холодной воды. Я вымок весь. Моя куртка, мои штаны, то, что осталось от моих башмаков, мои руки, моя кожа, мои волосы, мои кости – все, что было во мне и со мной, весь я, целиком. Холодная вода. Хуже, чем смерть, дальше, чем смерть, жестче и безжалостней. Несправедливее. Мир был полон холодной воды. Город, улица, клочок хлюпающей вязкой земли у стены постоялого двора.
Да, мне было холодно. Да, я хотел есть. Да, мне хотелось бы повторить – просто чтобы снова узнать, каким теплым может быть тело. Случалось так, что на том месте, где должен был быть мой хребет, от шеи до задницы, словно взрывали тоннель, но в остальном – и чаще – это было самое теплое и самое ласковое, что я получал, и я был благодарен. Джозеф Кинг это заметил. Ему это понравилось.
«Мир изобилует ублюдками. В нем плавают, точно червяки в грязной луже, ублюдки уполномоченные и ублюдки праведные, ублюдки беззастенчивые и безголовые, ублюдки похотливые и пьяные, безнадежные и совестливые, ублюдки нахальные и жестокие, обаятельные и восхитительные, ублюдки образа и ублюдки действия. Джозеф Кинг принадлежал к совершенно особенному классу ублюдков – он был ублюдок с эксклюзивной ублюдочной философией, а собственную наглость, лживость, алогичность и жажду крови превратил в научную теорию, творение великой мысли».
Все это – слова Бена, не мои. Просто чтобы вы поняли. Я никогда не умел так говорить. Шесть слов без остановки – для меня подвиг.
«Чарли. Пожалуйста. Еще раз. «Меня Зовут Чарльз Эверет Бенуэй». Повтори!». Это было совсем давно... тот, кого я называл отцом, хотел, чтобы я говорил, почти так же сильно, как Бен. Тот, кого я звал отцом, взял меня вместе с Робертом в Аризону потому, что я кашлял. После строчки от «Гатлинга» стало еще хуже. Я разумею, если бы даже я был самым здоровым подонком в мире, я все равно бы говорил так же, как говорю. Бен считал это «любопытной черточкой». Мой отец затягивал узел туже. Женщина, которая пыталась научить меня говорить Правильно, иногда плакала. Томми бесился. Вот-вот бы треснул, но сперва был слишком рад, а потом слишком испуган, и придержал кулаки при себе. Хороший мальчик.
Кажется, я дозрел до того, чтобы подумать о бочке. О дне, захлебнувшемся холодной водой. Я должен был называть Роберта братом. Его мать умерла раньше моей. Тот, кого я называл отцом, иногда кричал – нет, он не кричал, он вопил, – что моя мать шлюха и путалась с бесами, что я не могу быть его сыном и братом Робби. Ладно. Я называл Роберта братом, а он был добрее, чем я мог ожидать. Когда он брал меня за руку, это было похоже на рай.
Я убил его.
Я взял большой гвоздь и воткнул ему в горло.
Пару лет назад я встретил старую знакомую, бывшую девочку в сиреневом платьице. Оказалось, считается, я убил потому, что я – псих, и потому, что Робби хотел жениться. Поэтому я убил его. Может быть, так оно и есть, может быть, это правда. Тот, кого я звал отцом, прочил Роберта к себе в приемники, и не прогадал – Робби был главным специалистом по тоннелям и взрывам по эту сторону света. Ей, – от нее несло шелком и трупным смрадом, – он махнул на меня и бросил: «Это Чарли». Это Чарли, пошли дальше, в тот угол можешь даже не смотреть. С той секунды он был мертвецом.
Он даже покричать не успел, как следует. Что-то он сказал мне, что-то крикнул, но это было до того, как он увидел гвоздь. Потом он как-то очень смешно засвистел горлом и осел на пол. Он был удивлен. На его месте, я бы не удивлялся. Нельзя получить с человека все и дать ему пинок на прощание. Обычно, за это сносят башку. Обычно, правильно делают. Но Робби об этом не знал.
А потом опять меня кто-то схватил. Он. Человек, которого я должен был называть отцом. Настоящий король железных дорог, будь он неладен.
Помню, что везде была вода. Везде была холодная вода. Мою грудь продавило, край бочки стал моей частью, от боли я не мог дышать. Не мог кричать. Вода лезла в рот, в нос, в глаза и уши. Он вырвал мне волосы. Он так давил на мою голову, что я думал – вот-вот, и она отвалится. Или лопнет. Это было невыносимо, я барахтался, точно дерьмо в канаве, но сколько бы я не дергался – ничего не менялось, ничего не происходило. Запах мокрого дерева, разбухшего дерева, грязный запах мокрого железа и водяного мха, и вкус моей крови. Я перестал дергаться. Он ткнул меня глубже в воду и отпустил. Я никогда еще так не бегал. Когда мы с Беном рванули из Юмы – было не так быстро.
Потом я узнал, что он умер. Так получилось. После Джозефа Кинга, после «Кавальера». Я спросил у Бена, какое число.
– Какой сегодня... день?
– Тринадцатое июля, Чарли. С добрым тебя утром.
– Тринадцатое... июля. Очень отличный... день.
– Вот как? Ни хуже всех остальных, это правда
Томми. Томми Дарден. Бен, спасибо тебе большое, ты столько делаешь для меня. Ты вытаскивал меня из дерьма, когда мы оба знали, что это – дерьмо, вытаскивал и тогда, кто про дерьмо знал еще только ты. Если бы Томми не был в команде, я и вправду сказал бы тебе спасибо. Я не умею решать большие задачи. У меня очень плохо, Бен, с большими задачами – ты знаешь, ты прав. Ни черта не выходит с большими задачами. Я надоел тебе хуже некуда. Пусть так. Я не знаю, как можно вот так взять и просто так – ни за что, ни почему, а просто так, просто... со временем – надоесть, я не знаю, и мне не надо знать, и я не хочу знать, и ничего хуже этого нет, и ничего не может быть хуже, и почти умирал сотню раз, когда понимал, заново, снова, что я Надоел и меня больше не будет, потому что меня не должно быть... но пусть так. В конце концов, никто не говорил, никто не прописал предела жестокости. Если со мной может произойти многое, со мной может произойти все, и еще это, и еще дальше. Пусть так. Пусть я тебе и надоел, но мы по-прежнему... Партнеры... и я все еще могу остаться в живых. Пока не глупо. Ничего глупого. А потом совсем глупо, потому что такие дела не решаются Томми Дарденом.
2
Бен был умница, я – поменьше, и потому я не всегда знала толком, почему он делает то-то и то-то. Я не знаю, что он увидел в Чарли, но что-то видел, и поэтому воспитывал. Как-то раз Чарли сглупил: он застрелил женщину. Бен этого терпеть не мог, но Чарли тогда еще, должно быть, этого не знал. Они ограбили повозку, пассажирку, что-то им там было очень нужно: или груз перевозился инкогнито, или человек был полезный, но только была там одна красавица... южанка, дорогущая, щепетильная. Чарли вообще недолюбливал женщин – так, про себя, и у меня в доме ничего, кроме виски, не покупал, а этой вот красавице выстрелил в лицо. Прямо в рот, из двуствольного ружья со спиленным дулом. На черта она раскричалась?
Бен избил его так, что Чарли в конце концов валялся на спине, захлебывался собственной кровью, а перевернуться не мог. Бен его так и бросил: то есть без лошади, в крови, в пыли, чуть не в припадке. Сказал: «Теперь ты меня ясно слышишь, Чарли? Принц? Мы прокатимся до «Северной Короны», встретимся там – отбудем вместе. Не встретимся – твоя забота». И уехал. Возникать никто не стал: побаивались ребята. Мне эту историю потихоньку рассказал потом уже Рид Килчмер, а тогда-то у меня и сомнений не было, что Чарли я никогда больше у себя не увижу, и горя по этому случаю особого не было, честно признаюсь. Мы все удивились – больше, чем привыкли удивляться, – когда он вошел. Шаг странный, другой, совсем не его, хромает, лицо все темное от крови, грязный ужасно, и сам жуткий – точно с ним там что повеселее случилось. Чарли и без того был чудной, нездешний, как будто бы с другого конца света и за другой заботой, а тогда совсем... он как будто по нитке шел. Один конец – там, другой – у Бена в руках, а кроме этой нитки он и знать ничего не знает, и не видит, и не слышит, и не помнит ничего. Прошел, встал перед ним и стоит. Не на колени встал, но и то почти. Бен из-за стола поднялся, ухмыляется, выражение его особенное заискрилось, любопытное, как будто Бену жить разом стало вдвое интереснее. Ну постояли они, с минуту, а я вижу – Чарли ноги не держат, вот-вот и хлопнется на пол. Уэйд подумал вроде бы, повзвешивал про себя – а только все вокруг, сколько нас ни было, знали, что взвешивать и раздумывать Бен Уэйд будет тогда, когда Иисус его в рай пригласит по ошибке. Смеялся он, вот что, посмеивался. Ну, он-то посмеивался, а Чарли – хоть и ублюдок, но тварь живая, его жалко бывало, тут же кости в кучу сгрести и десять часов кряду по жаре пешим ходом топать. Наконец Бен решил и говорит ему: «Иди, проспись, Чарли» – это будто он пьян был, только пьян он не был, он был ранен и был слишком терпелив, – «До утра не тронемся». Как он это сказал, так Принц и растянулся на полу. Только слова последнего ждал. Грохнулся и черт его поймет: дышит – не дышит, жив или мертв.
Не кричал он никогда. Да, я не разу не слышала, чтобы Чарли кричал. Его однажды к нам с пулеметной строчкой в боку притащили и на стойку сбросили, он только глазами своими, мокрыми, жалкими моргал – и ничего, не звука. Скверно это, дурно, когда человек совсем никогда не смеется и совсем никогда не кричит. Одного я только такого знала, да лучше бы и не знать: Байрон Макилрой того рода был, ну так хоть рявкать снисходил да огрызаться, а Чарли и такого нет, никогда, звенит себе тихо жестяным колокольчиком, перезванивает – такой у него голос был, не то вода родниковая, ни то колокольчик жестяной, игрушечный, маленький, тихий такой был голос, высоковат для мужика, и хитрый-хитрый, с лукавицей, чудной голос.
Говорите, Чарли откинулся? Не от Вас первого слышу, мистер. Скажу прямо: крик подняли зря. Я к тому, что ничего удивительного. Я всегда знала, что однажды или Уэйд его пристрелит, или из-за Уэйда. Уж точно знала, что к сорока годам Чарли лавочку по соседству не откроет. Вы когда-нибудь видели пулемет Гатлинга, сэр? Пять пуль, настоящая строчка. Такой можно дерево срубить, а Чарли их в себя принял – как проглотил. Знаете, почему? Верно мыслите: потому что если бы они не вошли Чарли в бок, они вошли бы Уэйду в брюхо. Бен Уэйд будто нарочно в последние годы искал такие дела, чтобы разом откинуться со всей командой, а Чарли таскался за ним и спасал его жирную задницу. Я к чему: надоело Бену, что ему все время мешают.
3
Я не была самой шикарной девушкой у Элен Винг, самой яркой штучкой. Нет, конечно не была, но платили за меня не плохо – тогда, когда были живы Чарли Принц и Бен Уэйд. В конце концов, мне было пятнадцать, в конце концов, я была не так уж плоха. Когда Чарли мне замахнул, я даже сначала его не заметила – просто не глядела в его сторону, для меня, для всех нас это была темная сторона, виски-угол, а Чарли Принц терпеть не мог, когда на него пялились. Тина Вэйри толкнула меня локтем и кивнула на него:
– Такого не бывало! – Она очень многозначительно усмехнулась. Пара лет нашего труда, и усмешка становится совсем мужской. Тине было так любопытно, что она даже не побоялась: ее лицо, настоящее лицо, настоящую улыбку, разглядят клиенты. Я пошла к нему. Что бы я знала о Чарли? Что он Не Покупает? Что миссис Элен возомнила, будто он хорошенький? Что его за глаза иногда называют Принцесской, и Тина каждый раз попискивает от смеха, когда такое слышит? Что он Стрелок? Да, вот это-то я и знала о Чарли Принце, которого иногда еще звали Принцесской. Я его и не видела близко ни разу. А тут он меня зовет. Что делать? Не там я была и не та, чтобы выбирать. Я подошла – в самый угол, он за столом один, да с ним две бутылки. Две – и обе не пустые. Руки протянуты, пальцы торчат из обрезанных перчаток, чуть-чуть друг друга касаются, голова опущена, а затылок... беззащитной такой, пряди тонкие, светлые, точно мокрые, все торчат...
– Мистер? – Я его немного побаивалась: не тем я была, на чем мир переламывается, незачем ему было меня к себе звать, а я ужасно боялась, когда что выходило не по порядку. В любом порядке есть своя дорожка, по которой пройдешь и не споткнешься, а тут мне ножку подставляют – страшно.
У Чарли Принца было самое грустное лицо из всех, что видела. Тоскливое, терпеливое, знающее и грустное. Смотрел он на меня, как я на ложку с рыбьим жиром, которым мама меня пичкала. И так ему не хочется, и так ему невмочь, и так это обязательно, и никуда он не денется, и утром и вечером так было, и два года до того было, и еще до конца жизни так будет... мне и обидно не стало. Плакать захотелось.
– У тебя... есть зеркало? – Он когда говорил, выдыхал на середине фразы, не то слова подбирал, не то вдоха не хватало, не то беспокоился сильно, но мне тогда показалось, что это со мной ему говорить не по силам. Я до сих пор сама не знаю, как у меня такое с языка сорвалось, а только стою и слышу, как говорю:
– Есть, и когда в него смотрелась, на месте все было. – Говорю, а там уж сама к себе прижимаюсь и грудь втягиваю: что же со мной будет сейчас, что будет, думаю. Ведь я же и еще кое-что знала про Чарли Принца: нас он терпеть не выносил, а застрелить на втором слове мог. За первое-то я заговорила, а за второе упасть захотелось и просить начать: «Я нечаянно! Я не хотела! Не надо! Не надо! Дура я, все не на месте, не надо со мной так!». Он еще выдохнул и с места поднимается – как я только на пол не обвалилась.
Элен запела. Я не знала и не знаю, сколько ей было лет, но пела она так же красиво и в ту ночь, и пять лет до того, когда я приходила под окна, и смотрела, и слушала... были у нас и те фифочки, что слезы лили по утрам: жуткое место, гадкое место, грязные пьяные свиньи, похотливые ублюдки... ну уж не знаю. Что я знаю о фифочках? Еще меньше, чем о Чарли Принце в ту ночь, когда его встретила. Для меня это место было сказочное, и каждый, да, каждый почти, кого я там видела, был для меня принц.
Чарли сжал меня за плечо и потащил наверх. Меня так Тина таскала. И походка у него была во всем почти такая же, как у Тины. Только ноги длиннее, и пальцы больнее, жестче, – но все привычное. Кто-то крикнул снизу, захохотали, заулюлюкали, кто-то громко так, изумленно уронил:
– О-ба! – Я в юбках путалась и тяжело идти было, он быстро шел и почти вплотную к себе меня тащил, тень была, я ступенек не видела...
Он втянул меня в коридор – или лучше сказать мы втянулись, потому что я деться от него не могла, а он дороги не знал.
– Какая твоя... комната? – Спрашивает Чарли и чуть рот поджимает. Губы у него были маленькие, уголками вниз, не для стрелка, не положено стрелку иметь такое грустное лицо и такой жалкий рот.
– Правая третья, – я высоко говорила, у меня голос рвался, а он вздрогнул, весь перекарежился, и очень тихо поправил.
– Третья справа. – Глухо, скорбно. У Чарли Принца было самое печальное лицо из всех, что мне довелось увидеть, это правда, но ничего печальней этих слов не слышал никто и никогда, и сам Иисус не слышал, а Иисус слышал многим больше девки Норен-Сити, так мне кажется.
– Десять долларов. – Я тогда, кажется, вскрикнула. А может быть, нет, может быть, мне показалось, но я была в отчаянье и могла говорить отчаянно. Я хочу, чтобы вы поняли: он меня... не обижал, он не сделал мне больно, он не был очень уж страшным, и уж конечно он был не хуже многих и многих моих мужчин, но ничего необычнее в моей жизни не было, а необычное я всегда считала неправильным. Неправильно было то, что происходило, и от такого Неправильно стоило держаться подальше.
– Послушай... – Он снова опустил голову и глядел задумчиво, даже мечтательно, перед собой. – Я дам тебе десять... как за ночь... за зеркало.
– Оно до... – «Оно дороже будет!», не знаю, откуда у меня такое лезло.
– Я не возьму. – Очень убедительно, точно на место меня усадил, объяснил Чарли. – На эту ночь. – Добавил он. Мне было ясно то, что он говорит, Чарли всегда говорил довольно ясно, если только не собирался тебя убить.
Я отперла дверь, показала ему зеркало на столе, зажгла свечку. Зеркало было большое – все, что осталось от мамы. Она любила в него смотреть, я совсем не любила, и обе мы знали, что смотреть мне было попросту не на что. Он сел на табурет за мой стол, зеркало поднял, поставил, и стал смотреть, а меня как будто не было в комнате.
Я думаю теперь: что он там хотел увидеть? Что он хотел разглядеть? Я вспоминаю его. Его руки. Его затылок. Его плечи. Вспоминаю его внимательный взгляд. По правде сказать, мне жаль, что с ним все так вышло.
4
Он выпрямляется. В руках у него пистолет. У него плохие глаза. Принц спиной чувствует взгляд и оборачивается, впервые за долгое, за очень долгое время в его лице, его сине-зеленых глазах страх. Он знает, что сейчас босс в него выстрелит. Он знает, что его сейчас убьют, и что гораздо важнее, гораздо страшнее – Бен будет стрелять в него, Бен хочет, чтобы он был мертв. И вместо того, чтобы схватиться за пистолет, Чарли бросается к нему. Он не успевает пробежать и полуметра, когда его останавливает пуля и целый кровавый ручей вырывается из его пробитого живота. Выстрелы гремят рядом. Люди вокруг падают. Не он один – вся банда. Все, что осталось. Ему становится чуть легче: это не его именно босс хотел убить, это все, всех их Бен послал к черту. Люди рядом падают – Сазарленд, Джордон, Джексон. Бен Уэйд не унижался до контрольных выстрелов – он либо стрелял наверняка, либо не хотел, чтобы было наверняка. Тот, кто падает, мертв. И Чарли стоит на ногах. Вместо того, чтобы упасть, чтобы потом отползти, чтобы выжить, он стоит. У него подгибаются колени, его шатает, а он стоит, и ему наплевать, что будет после, но он не хочет быть мертвым для Уэйда, он не может быть мертвым для Уэйда, ему почти не больно, по сравнению со стадом – почти ничего, но липкая, и, кажется, холодная кровь, хотя холодной она быть не может, все течет и течет из него, и течет по белой куртке, и еще сильнее пачкает перемазанное грязью и кровью тело, и он чувствует... отвращение. Отвращение и горечь. И совершенно детское, надрывное, захлебывающееся: «НЕ НАДО!».
Что же он делает?
Что же ты делаешь, Бен? Зачем ты делаешь? Зачем тебе это нужно?
Иногда приходили совсем абсурдные мысли.
Если бы Бен попросил... если бы он приказал... если бы он сказал, чего он хочет, если бы он сказал, что нужно – неужели он думал... неужели думал, что Чарли не согласится? Что он скажет слово прежде, чем начать делать?
«Господи Боже, Бен... если бы ты сказал... если бы я мог знать... неужели я бы выстрелил в него? Я бы сделал все, что ты скажешь, все, что ты хочешь, ты это знаешь, так было всегда и снова бы все было именно так. Зачем нужно было меня убивать? Зачем тебе было в меня стрелять? Ну зачем? Бен... Бен! Я бы сам ему дыры бинтовал, я бы сам его выхаживал и кормил с ложечки, ты это знаешь. Бен, зачем ты так со мной? Зачем ты сделал это со мной, ты же знаешь, что это ни к чему, ты знаешь, что это не нужно, ты знаешь. Совсем не нужно, Бен. Совсем не нужно.
Не то, чтобы мне так страшно было умереть, чтобы я так сильно не хотел умирать, но если я буду мертв, я ведь больше никогда, ни разу тебя не увижу, а этого-то я боюсь больше всего на свете.
Бен.
Босс.
Не нужно. Не надо. Все будет, как ты хочешь, я сделаю все, что ты хочешь, но я не могу расстаться с тобой».
Понять, чтобы Бену Уэйду он не интересен было не сложно. Это было больно – но это было быстро. Бену было на него плевать, и вот тогда Бен стал Боссом. Бену Уэйду было плевать на Чарли Принца, но Чарли Принц мог быть ему полезен, и сколько же Чарли успел сделать, чтобы быть полезным... не сосчитаешь. Он был готов умереть, чтобы как-то помочь Бену, и был бы счастлив умереть, чтобы доставить ему удовольствие.
То, что произошло, было бесполезно, бессмысленно, глупо, и очень жестоко, и слишком болезненно. Выстрелом в упор Уэйд разнес ему грудь. Чарли подумал о том, что у Бена самое лучшее на свете лицо, о том, что это прекрасно – ведь Бен на него смотрит. Смотрит прямо на него, и совсем близко, и не отворачивается. Это прекрасно, и почти незнакомо, и это лучшее, что с ним было, и поразительно, почти чувственно приятно видеть это лицо и взгляд, предназначенный ему, не проходящий дальше. Ведь Бен не обернулся к нему перед делом, перед нападением на дележанс, и не взглянул на него ни разу в чертовом баре, а теперь он смотрел прямо на Чарли, это был его лучший взгляд. Как хорошо было просто видеть его лицо рядом с собой...
А потом мир разлетелся, грудь взорвалась. Игрушка сломалась. Сломанная, изломанная кукла лежала в пыли на дороге и никому бы в голову не пришло, что ее, может быть, нужно поднять.
"Не нужно. Не нужно было этого делать. Это было совсем не обязательно, Бен. И чуть больше: это было бесполезно. Я должен еще раз увидеть тебя. Я почти уверен, что смогу еще раз увидеть тебя.
Как же все выходит... бестолково. Только безногий фермер. Просто безногий фермер. А недавно я думал: ты этого не сделаешь. Нет, я думал не о том, что ты не отправишь меня на тот свет. Я думал о поезде. Я думал, что не дам тебе влезть в чертов поезд. Даже если сейчас тебе взбрело в голову, что так нужно. Даже если тебе жаль этого безногого оборванца. Я не дам тебе влезть в поезд и отправиться на казнь. Я не позволю тебе просрать свою жизнь – как бы тебя не тянуло ее просрать. Так я думал совсем не давно. А теперь – теперь я понимаю – все дело в гребаном фермере. Просто в гребаном фермере".
Жуткая, острая, огромной силы боль нахлынула на него, и из невыносимой слишком быстро стала почти приятной. Эта боль приносила удовлетворение – полное и абсолютное страдание, такое, что ничего уже не может быть сильнее, последнее страдание, великое страдание, оно несло с собой парадоксальное чувство гордости и чувство завершенности, оно было таким же конечным, таким же успокаивающим, бесповоротным как слово «Все».
"Все кончено. Я кончен. Я надеялся любить тебя всегда, а когда я исчезну – вернуться и любить тебя снова, но теперь все закончилось. Береги себя без меня. Пожалуйста. Не пей паленый виски. Не лезь даром под пули."
5
Голубыми мокрыми глазами, неподвижными, почти мертвыми, Чарли Принц смотрел на дорогу. Иногда эти глаза казались Томми стеклянными: стеклянные глаза, из тех, что вставляют себе неудачники, которым настоящие глаза выбили в драке или еще где. Глаза без взгляда. Без выражения. Неживые глаза. В который раз Томми возвращался к исходной точке: лучше всего Чарли выглядел со спины, да, лучше всего Чарли смотрелся сзади.
А потом он поворачивался и шире открывались его неправильные, равнодушные глаза.
Влажные сбившиеся серые простыни, золотистая тонкая рука Чарли, протянувшаяся в сторону – в его сторону, но не к нему. Золотые пальцы и совершенно, неприятно белая кисть. Слишком мягкая. Слишком открытая. На ощупь, точно брюшко лягушки – в детстве на спор Томи поймал одну у ручья и пощекотал, – только немного теплее. Почти аккуратные черные полосы коротких ногтей, золотые пальцы и эта белая дрянь... а, черти что. Не важно. С каких пор это мы обучились так привередничать? Парня, которого можно было бы затащить в койку вместо проулка всегда было чертовски сложно найти, и вдвое сложнее было сделать это здесь, в Хартвилле, кишевшем девками, такими девками, к которым приятно было притронуться и которые вместо цен задирали юбки. Такого парня всегда было найти тяжело, и Тому повезло, и на этом стоило остановиться. Возможно, – он думал иногда об этом, после настоящего знакомства, после слов о Бене Уэйде Том начал думать все больше, пристрастился к этой дряни, – возможно такого парня было слишком тяжело найти, возможно он его не находил, возможно Чарли нашел Томми сам. Возможно, да, возможно, так оно все и было. Он купил Чарли выпить, Чарли плеснул ему виски в лицо. Том чуть было не вмазал подонку в челюсть, но Чарли перехватил его руку: «Не здесь». Они вышли. И пальцы Чарли, холодные пальцы с острыми, странно острыми кончиками коснулись влажных горячих губ Томми. «Задняя дверь». Томи еще не до конца понял, что уже не дерутся, когда эти руки притянули его ближе. И Чарли позволил ему себя поцеловать. Позволил найти, позволил подцепить, позволил поцеловать. Позволил хорошенько оттрахать, вмять в жесткую койку и отыметь. Он не кричал, ни разу не вскрикнул, хотя ему должно было быть очень больно – даже Тому было больно, и Том пыхтел над ним, сжав зубы, сжав кулаки так, что свело руки.
Он упал сверху, хлопнулся с размаху. Какое-то время – Томи показалось, очень долго, – Чарли лежал под ним, и Том чувствовал, как дрожит его тело, спина, плечи, ноги. Потом Принц оттолкнул его от себя, перекатился лениво на сторону, стянул обрезки с рук и задремал.
Томи помнил слишком внятно их разговор – их первый толковый разговор, чуть ли не самый важный, – вот только не мог припомнить, когда он был. В первый раз? В четвертый? Он мало что помнил об этих днях – слишком редко бывал трезв, слишком часто Чарли Принц действовал на него хуже виски.
Чарли спросил, что Том собирается делать дальше. Да, почти так. Он сказал:
– Удовлетвори мое... любопытство. – Томи скверно чувствовал себя от этих остановок. Ему казалось, его дразнят. Над ним смеются. Вот-вот лопнут от проглоченного смеха. Он так и не привык к тому, как Чарли говорил. – Какого черта ты здесь... делаешь, Томи?
– Собираюсь пострелять немного. – Ухмыльнулся Том. Чарли чуть заметно дернулся, тихо, односложно хихикнул. Это был единственный раз на памяти Томи, когда Чарли Принц смеялся.
– Прости... – Улыбнулся Чарли почти благодарно: его не часто и не многим удавалось развеселить. Улыбнулся. Показал свои маленькие, еще светлые зубки. Улыбка была в его лице. В его голосе. Странная улыбка. – Ты убил кого-нибудь?
– Это для меня не проблема. – Все еще гордо, самодовольно отозвался Томи, и Принц чуть заметно качнул головой: «Безнадежен».
– А что... если бы я рассказал тебе... о Бене... Уэйде? – Чарли повернулся к нему, совсем. Томми видел, как по подбородку у него стекает ленивая струйка густой темной крови. «Странно», думал Томми позже. «Раз уж он решил, что я не гожусь – на что спрашивал?»
– Попади я к нему, показал бы, на что я способен! – Заявил Том, заложив руки за голову. Чарли как-то странно наклонился, уронил на грудь голову, и Томми смотрел на его тонкую хрупкую голую руку, которой тот опирался о матрас. Быть может, это был бы второй раз на его памяти, когда Чарли Принц рассмеялся, если бы Томми разглядел его лицо. – А что такое? – Набычился Томас. – Ты что, хочешь мне что-то... тебе есть, что возразить?
– Прости, Томми. Но ты мертвец. Твоя скорость... твоя скорость – скорость, с которой фермер тянется почесать себе задницу... у костерка... а остальное – даже не две линии... не пара рельс... уходящих вдаль.
Переход на страницу: 1  |  2  |   | Дальше-> |