Сцены XVII века

Автор(ы):      Миттас
Фэндом:   Ориджинал
Кроссовер с:   RPS: Исторические личности
Рейтинг:   NC-17
Комментарии:


Глава I. Вор

Москва – Преображенское. 1689 г.

 

– Смотри-ка, – Лыков толкнул локтем ехавшего обок Апраксина, бритым подбородком кивая куда-то на обочину.

Федор кинул взгляд – под голыми березками у дороги жался худой, смуглый подросток, переступая босыми ногами по едва обнажившейся земле. Лицо его, бледное от холода, показалось Апраксину смутно знакомым.

– Не наш ли конокрад? – Лыков прищурился, направляя коня к березкам.

– Погоди, – Апраксин схватил его лошадь за повод, – спугнешь...

Лыков непонимающе посмотрел на него, качнул головой.

– Что тебе до него?

А что Федор мог ответить?

 

Лишь в памяти загорелось – зимний вечер; они с Лыковым возвращались из Преображенского в Москву. Ехали, блаженно жмурясь, разговор неспешный шел обо всём. Легкий морозец покрывал белым пухом кожаные поводья, дышал в лицо. Пахло арбузной свежестью, мягкий снежок таял на каштановых вьющихся волосах Федора. Короткий полушубок на польский манер на одно широкое плечо накинут.

Отчаянный вопль разбудил теплую тишину, крики мужиков, ржанье перепуганных лошадей...

Из-за поворота грянула Москва-река, и – чёрное пятно толпы на берегу. Зарево костров больно ударило по глазам. Шум вырос и остановился.

– Что это там, Василий? – спросил Апраксин, тщетно щуря глаза.

– Шут его знает. Езжай, глянь, коли хочешь.

– И то... – Апраксин подхлестнул жеребца и свернул с дороги в сугробы. Конь подскакал к толпе, из-под копыт летели комья грязного снега.

Люди расступились, и на вытоптанном, с бурыми пятнами, снегу почти под копытами своей лошади Апраксин увидел неловко лежащее изломанное тело; откинутую чёрную голову.

Мужики били конокрада.

Он дёрнул коня в сторону. Спрыгнул на землю, уцепившись за луку седла. Нагнулся, перевернул тяжёлое тело безвестного вора.

Увидел ребячье, разбитое в кровь, лицо, судорожно сжатые брови и глаза, разбитые губы. Мальчишка совсем.

Подъехал Лыков, спросил, склонясь с седла:

– Что тут, Федор?

Спросил у мужиков весело:

– Чем душу тешите-то, почтенные?

Помрачневшие мужики топтались в сторонке. Один встрепенулся, ответил:

– Цыган вот двух споймали... Коня хотели увести... У Белосельского, купца...

Конюшни Белосельского были известны на всю Москву – и лошадьми всех мастей и буйными конюшими.

– Отчаянные ребята, – вполголоса сказал Лыков Апраксину, – двое было... Одного, видать, уже уходили.

Он кивнул головой на реку. Федор перевел глаза. Тёмная вода пузырилась в зияющей пасти проруби.

Апраксин сцепил зубы. Ему вдруг стало душно, он расстегнул крючки на вороте.

Дедовы обычаи...

– Ты, – внезапно решившись, приказал он говорившему, – возьми вора в седло, поедешь за нами...

Рослый мужик, который только что вместе со всеми бил конокрада, и бровью не повёл, выслушал, махнул поклон перед боярином. Степенно наклонил голову, моргнул белёсыми ресницами, примеряясь, как бы половчее взять безжизненного человека.

– Купцу скажете, – сказал Апраксин конюшим, – Апраксин Федор Матвеевич, государев стольник, велел передать – воров судить – суд государев есть...

 

– Ну что, Орел, – спросил Апраксин негромко, осаживая лошадь прямо над головой у цыгана, – почем она нынче – вольная жизнь?

Мальчишка вздрогнул, отступил на шаг и обратил на него жадный тоскливый взгляд черных глаз. Долго смотрел, не узнавая, потом опустил голову. В ухе блеснула серьга – серебряное колечко. Черный спутанный чуб заслонил лицо.

– Верно – он, – признал его подъехавший Лыков.

Он так нехорошо поигрывал нагайкой, что Апраксина замутило. Черт его знает – Лыкова. Ходили слухи, что отец его, случалось, до смерти холопов запарывал.

– Езжай, Василий, – сказал Апраксин мягко, но повелительно.

Цыганенок пятился к березам, готовый бежать в любой миг, кидая глазами то на Апраксина, то на Лыкова.

– Езжай, – велел Апраксин.

Лыков поворотил коня к поезду.

– Вот что, – строго сказал Федор Алешке, – мне с тобой недосуг. Так бы тебя вмиг на съезжую, но уж раз тебя один раз выручил, то – лезь на телегу. Приедем – разберусь с тобой.

Алешка медлил, переминаясь, хмуро глядя мимо боярина.

– Иди-ка, – Апраксин подтолкнул его носком сапога меж выступающих под худым кафтанцем лопаток.

Алешка шагнул – и колесо фортуново со скрежетом повернулось.

 

Понесла его нелегкая в тот день на дорогу смотреть обоз царский. Март обламывался в весну – солнце топило снега, чёрные ветви деревьев врезались в синее пронзительное небо.

Ветер до костей пронизывал, доставал до самого сердца. Алешка худо был одет, в старый кафтанчик, сквозивший прорехами. Но цыгану все нипочем – он запахивал полы потуже и смотрел, смотрел жадно на лошадок, натужно рвущихся из грязи, на потешных ребят в зеленых кафтанах.

Ребята все были молодые, белозубые, смеялись, перекрикивались, игрались меж собой. Коники поскакивали, телеги поскрипывали – чужая недоступная завидная жизнь ехала.

Дорогу в Преображенское развезло, царский обоз то и дело останавливался. Мужики слезали с телег – тащить брёвна под увязшие колеса, тянуть лошадей, чинить сломанные оси и спицы.

Вскоре и телега, на которую всунул цыгана Апраксин, увязла в весенней грязи.

– Пособи-ка, – велел хмурый старик возница.

Алешка слез, охлопал буланую лошадку воровски любовно, потянул.

Ветер всё вертелся вокруг да около молодым озорным псом, махал хвостом по ногам и дул холодом за пазуху. Вьющийся мелким бесом черный чуб лез Алешке в глаза.

 

Алексашка Меншиков, денщик молодого государя, Петра Алексеевича, ехал неторопливо по дороге в Преображенское и насвистывал вполголоса, омраченный заботами.

Первая забота – жеребец его слегка прихрамывал на левую заднюю, оттого имел грустный вид. Конь, подарок Петра, был знатный – чёрный аргамак, горбоносый и тонконогий, с пламенным оком.

Вторая забота – по весне Алексашке всегда хотелось выть от тоски и непонятной обиды. Хотелось чего-то, а чего – он не знал и сам.

Так-то – пить, плясать на Москве лучше Алексашки не было. От вина не хмелел вовсе, каблуки в русской отлетали напрочь, от шуток его краснели и валились с лавок от смеха матерые потешные.

А в такие дни он напивался и бил бл...ей, льнущих к нему. В такие дни царь, осердясь, бивал его, а Меншиков смотрел дерзко, сбычась, и не двигался с места, пока Петр не оставлял его в покое сам.

 

Разъезжаясь копытами в грязи, по дороге ленивой рысцой бежал вороной аргамак. Всадник, погодок Алешке, зевал, слегка откинувшись в седле, мелко крестил рот.

Алешка загляделся на его нарядную узорчатую ферязь, нарядные сафьяновые сапожки.

Ветер заиграл концами белого шелкового шарфа, стягивающего талию, сдунул с него шапку прямо под ноги цыгану. Всадник схватился рукой за голову да поздно. Ветер встрепал светлые его волосы, задувая в лицо тонкую золотую сеть отливающих медью завитков.

– Чего зенки вылупил? – мрачно сказал всадник Алешке, – Еще сглазишь. Подай шапку.

У самого глаза были синие, с припухшими веками, яркие на бледном узком лице с ночными тенями.

Алешка подал ему шапку. Всадник долго отряхивал переливчатый мех оторочки, наконец надел шапку набок, заломив мягкий верх. Взглянул на телегу, на возницу, что с тихим ворчанием зашпиливал рассыпавшийся воз.

– Опять ж...па утопла? – зло прикрикнул, – Век уж тащимся, трогай скорее!

И поехал дальше. Старик, с трудом разогнувшись, забормотал ему вслед оправдания.

– Слышь, дед, – спросил Орел, оборотясь к старику, – это кто же будет?

– Денщик царский, Алексашка Меншиков, – сказал старик.

И заворчал себе под нос, усаживаясь поудобнее:

– Хитер сволочь, даром что зелен. Вор чистый... Где отыскали-то его...

Цыган смотрел из-под руки вслед царскому денщику.

– Садись, – вдруг крикнул на него старик с молодой, веселой злостью, – век, что ли, тащиться...

Алешка запрыгнул на телегу.

 

Вечерами слонялся Алешка по Преображенскому, оттаптывая новыми сапожками мягкую пыль.

На пушистых темных кронах сидел месяц, тонкий и хрупкий как корочка блина.

С конца улицы слышалась гулянка. Светились окна царевой избы. Песня оборвалась диким гоготом, кто-то заулюлюкал, засвистал, свист подхватили – пошла пляска.

Алешка прошёл мимо, к реке, сел на берегу в высоких травах.

 

Под Москвой их поймали в конюшне богатого купца. Радо забили кольями насмерть и спустили в прорубь. И его бы забили, кабы Апраксин не отнял.

Очнулся он в сказочных хоромах под медвежьим одеялом. Но что хоромы сказочные для цыгана? Душный застенок.

И не было ему ни ночью, ни днём покоя от видений и страхов. Каждую ночь снился ему Радо в солнечном свете, сверкающий каплями. Орлов не мог избавиться от наваждения.

Алешка сбежал в табор, едва встал на ноги. В пропащем безоглядном море вина он пытался найти покой от тяжких снов. В хороводе девичьих улыбок, пёстрых летающих юбок, звоне монист.

Табор дошел до Ярославля, и там, на базаре, Алешка случайно приметил парня, похожего на Радо. Сердце его скрутило острой нестерпимой болью.

В ночь Орел увёл из табора жеребца, обмотав ему копыта тряпками, чтоб не слышно было стука по обледенелой земле.

Пока он добрался до Москвы, было всё: волки, голод, однажды он чуть не замёрз, заплутав в метели ночного леса, конь его пал на полдороге, Алешка пробирался лесом, сторожась стрельцов и прочих.

А нынче – прежняя жизнь кончилась безвозвратно.

 

Он замёрз в росистой траве. Вскочил, пошёл обратно, стараясь не смотреть туда, откуда доносился шум.

Как назло, из избы выскочил пьяный князь Лыков, завидел Орлова, потянул его за рукав:

– Плясать пойдёшь, цыган? А? А? Иди...

– Пусти, боярин, – тщетно вырывался Алешка.

Он втолкнул оробевшего цыгана в избу. Сперва Орел ослеп от света, потом различил красные распаренные лица, и среди них лицо царя. Круглые кошачьи глаза с сумасшедшинкой, тонкие усики, красногубый рот, слегка подёргивающийся.

Царев денщик плясал на дубовом столе. Белая рубашка намокла, голова откинулась, и только ноги били неостановимую чечёточку. Потешные весело и пьяно гикали.

Алексашка открыл яркие глаза, в упор взглянул на Орлова, на бескровном лице появилась злорадная улыбка:

– А-а, цыган... Давай спляшем... Сапоги ставлю, – он кивнул на свои сапоги тонкого сафьяна, шитые бисером и золотой канителью.

– Куда тебе, – тихо проронил Орлов, отводя взгляд. Ему казалось, что кругом тишина. Не было ни одного голоса, кроме его собственного и меншиковского.

– Это мне-то? – возмутился его нахальством Алексашка. – Водки дайте, черти...

И пошатнулся на столе, неловко сел.

– Будет, – сказал Апраксин, – будет тебе, Алексашка.

– Ты у нас монах, Федор, – пьяно хохотнул Алексашка, наливая себе стопку до краев.

Он выпил водку залпом и побледнел ещё больше. Плеснул из штофа и протянул Орлову:

– Пей.

Алешка выпил. Огонь обжёг глотку, душу, и взмыл мрачным азартом.

– Ну, давай, – крикнул он Алексашке сквозь шум, снимая кафтан.

– Поехали, – развеселился Меншиков и, оглушительно свистнув, неожиданно прыгнул на стол. На миг все притихли.

– Гас-спода! Спор стоит – кто первый свалится, с того сапоги долой!

Господа одобрительно загалдели.

Алёшка протолкался к столу и влез на него, встал. На гладкой поверхности ему бросилось в глаза светлое пятно от сучка.

– Эх, не подведи, сучок, – пробормотал он, медленно начиная, отбросил носком пустое блюдо. Кто-то его услужливо подхватил.

Орлов закрыл глаза, и – всё быстрее, быстрее, быстрее, чтоб только не думать – в последний миг мелькнул прокопчённый потолок, потешные завизжали, загикали.

Он пошёл по столу, мечась чёрной, испуганно зловещей птицей, та-та-та-та-та-та...

Алексашкина рубаха крутилась вихрем...

 

На него с хохотом наскочили, стянули сапоги. Петр пихнул их Алешке – зло, стыдясь своего любимца. Потрепал по плечу, велел поднести секту. Алешка отпил заморского вина, половину незаметно выплеснул на пол и стал выбираться от греха подальше.

Алексашке принесли простые сапоги, Пётр, проходя мимо, дал ему подзатыльник, он угрюмо отшатнулся от удара.

Орлов вышел на свежий воздух, помотал головой, освобождаясь от мути. Темнота объяла его блаженством и сонным дыханием. Он остановился, сойдя с крыльца и разглядывая сапоги – остроносые, на кованых каблуках.

Сзади хлопнула дверь, цыган обернулся. Меншиков сел на крыльцо, обхватив голову руками.

Орел окликнул его, Алексашка вскинул на него глаза.

– Возьми, – Алешка шагнул к нему, протягивая обувку, – мне не нужно.

– Бери, – жалко улыбнулся Алексашка, – выиграл.

– Да нет, мне не надо, – повторил Алешка настойчиво.

– У, сволочь, – внезапно вскочил Меншиков, – чего вылез? Били – мало...

Почему-то только сейчас Орел понял, что Алексашка пьян вдребезги.

– Чего ты? – спокойно спросил цыган.

Меншиков ударил его по скуле. От крови во рту появился солоноватый привкус. Орел мгновенно озверел.

Они сцепились, долго, молча дрались, пока от Алешкиного удара Алексашка не отлетел в сторону. Ударился головой о кручёный столбик крыльца и упал навзничь на ступеньки. Алешка подождал немного, встревожился и окликнул его.

Меншиков не шевелился.

Алешка попятился от крыльца.

 

Как-то ночью Петр с Алексашкой объезжали караулы, расставленные по берегу Яузы, вокруг всего Преображенского.

Тишина стояла такая, что было слышно, как в дальней, прохладной мгле, мерцающей огнями, льется чей-то тоскующий горячий голос.

– Кто поет? – спросил Петр с седла, послушав.

Из темноты ответили мечтательно:

– Та-а... цыган приблудившийся, Алешка... а по прозвищу – Орел...

Петр повернул голову к Меншикову.

– Так это тот, что с тобою на спор плясал...

Меншиков кивнул, глядя на поводья. Вспомнил пьянку, пляску, цыгана, и пропавшие из-за дурацкого гонора сапоги.

От цыганской песни сердце сжималось непонятной мукой. Он почти озяб, хотя ночь была нехолодной, безветренной и ясной, с вымытыми давешним дождем звездами.

Сзади подъехал Головин с компанией, и отдельно – Гордон. Зашумели, засмеялись, разбив чудную тишину.

Алексашка чертыхнулся про себя, стряхивая оцепенение.

Гордон сказал что-то негромко Петру по-немецки. Петр ответил, старательно выговаривая рубленые слова чужого языка. Обернулся на терпеливо ожидающего Алексашку, махнул рукой:

– Езжай... я сейчас.

– Будто ровне, – заметил кто-то недалеко от Меншикова в случайном разрыве смеха. Он вскинул голову, впился в темноту, но тщетно – только тени покачивались в седлах.

Он ударил коня и галопом с места поскакал к солдатским прибрежным кострам.

А голос пел, птицей трепеща в ночном воздухе, дальний и близкий, вздрагивая и переливаясь, то вспархивая, то паря раскрытым крылом над влажной теплой землей, душа Алексашку непрошеной радостью, заливая восторгом и страхом, доходящим почти до ужаса.

И словно не по земле летел он на своем скакуне, ни копыт не слыша, ни хруста травы, ни воздуха, бьющего в лицо – а среди звезд, обливающих его дрожащим зеленоватым светом, вольно и высоко в свободных, темных и прозрачных небесах.

Но едва вырвался он на жаркий, метнувшийся рваными лоскутьями свет – Орел оборвал песню – и река плеснула в низкий берег, залопотала гулко листва.

Митька Летягин, встав, взял лошадь под уздцы.

– Хорошо сидите – завидки берут, – спрыгивая, сказал Меншиков.

Солдаты неторопливо подвинулись, давая ему место.

Он присел к огню, протянул озябшие руки. На длинных пальцах полыхнули острыми искрами дорогие камни.

– Братцы, – деланно весело заговорил Алексашка, быстро поглядывая, – поднесите чего попить, после гульбы вчерашней – ажно горло горит.

Он чувствовал себя неловко, словно разрушил что-то – и безвозвратно.

Орел, обтерев ковшик рукавом рубахи, налил ему квасу, подал, опустив долу темные ресницы.

Меншиков, пригубив, дернул головой от удовольствия, жадно стал пить, глотки прокатывались по напрягшемуся горлу. Аромат травы, неведомой и чудной, ударил в нёбо и зажёг кровь. Алексашка еле смог вздохнуть.

Орел следил за ним искоса, пошевеливая брызгающий пламенем хворост.

Алексашка мог поклясться, что нехорошим взглядом.

– Гадать умеешь, Орел? – внезапно спросил Алексашка, напившись.

Орел усмехнулся:

– Тебе погадаю.

Алексашка протянул руку. Цыган взял его за пальцы в дорогих перстнях, с обкусанными ногтями, взглянул на ладонь.

Меншиков смотрел на нос с легкой горбинкой и ноздрями породистого жеребца, на татарские скулы, тёмные брови вразлёт над сонными насмешливыми чёрными глазами с чуть раскосым разрезом, на победоносно вырезанный рот. В нем вспыхнуло необъяснимое и мучительное чувство. "Красив, чёрт!" – выругался он про себя.

Цыган посмотрел на него испытующими золотыми глазами – и словно пламенем окатил Меншикова.

"Господи Иисусе", – мелькнуло в голове у Алексашки, и даже дёрнулась рука – перекреститься.

– Будешь жить долго, – медленно, растягивая слова, заговорил цыган.

У Меншикова зазвенело в голове, и сквозь этот звон прорывались, грозно ударяясь о летнюю ночь, завораживающие слова:

– Богатым как царь Соломон, в милости у царя, пребудешь... Жену верную из древнего рода, детей заимеешь...

– Дурак, царь Соломон мудростью славился. Смерть какую приму, говори.

– Того, князь светлый, не говорят, нельзя нам, – с важной серьезностью объяснил Орел.

– Еще говори, – потребовал Алексашка.

Орел долго внимательно смотрел на его ладонь. И вдруг сильно вздрогнул. Вскинул на него глаза.

Алексашка снова замер, глядя в их бездонную черноту. В ней, где-то далеко, растворялись последние искры золота.

Как порывом сильного ветра откинуло цыгана. Он отдернул свою руку движением обжегшейся кошки.

 

Видение то плыло текучими красками, то на мучительно краткий миг слепило острыми проблесками. Только многие годы спустя Орлов понял, что ему привиделось – когда воочию увидел то место...

 

– Алексашка, – заорал Петр из темноты, – черти тебя, что ли, взяли?

– Аиньки! – с радостной готовностью крикнул в ответ Алексашка.

– Держи, – торопливо проговорил он, протягивая Алёшке монету, жарко сверкнувшую в свете пламени.

Цыган отступил и помотал головой, отказываясь. Алексашка пожал плечами, спрятал монету.

– Хороший конь у тебя, – сказал цыган, гладя аргамака по морде.

– Не замай, не твой, – грубо сказал Алексашка.

Орел медленно усмехнулся, опуская руку.

Из темноты на свет выехали потешные.

– Ты пел? – отрывисто спросил Петр Алешку, подъехав.

Алешка молча кивнул.

– Ты кто? Чей?

– Нехристь он, – нараспев протянул Алексашка дерзким, дурашливым голосом.

– Помолчи, – цыкнул на него Петр.

– Это мой холоп, Петр Алексеевич, – негромко сказал сзади Апраксин.

– Я его у тебя возьму, Федор. Больно хорошо поет-пляшет.

– Одно слово – цыган, – с презрением вставил Меншиков.

– Цыга-ан? – насмешливо передразнил его Петр, – а с кем ты из-за сапог дрался?

Алексашка медленно пунцово покраснел.

– Теперь же мирись с ним.

Меншиков кашлянул, но не двинулся с места.

– Ну! – Петр толкнул Алексашку так сильно, что тот чуть не упал, не схвати его Орлов за плечо.

Меншиков двинул плечом, сбрасывая его руку.

– А он не крещенный – с ним, поди, грех лобызаться-то по-христиански.

– Сие правда? – спросил Петр у Алешки быстро.

Цыган опустил голову.

– Что ж ты его не окрестил, Федор?

Апраксин и рта раскрыть не успел, чтобы ответить.

– Ладно, спасу от тебя грешную душу.

– Мирись, – с угрозой в голосе сказал он Меншикову. – Я тебе сам грехи отпущу, – и хохотнул юным, едва преломившимся баском.

Потешные засмеялись. Алексашка криво ухмыльнулся и шагнул к цыгану. Троекратно поцеловал Орла в горячие скулы и грубо оттолкнул кулаком в грудь. Орел, бледный, отступил.

 

Августа, 26-ого числа, Петр крестил Алешку в церкви Преображения. Имя ему дали – Орлов Алексей Петрович.

И записали в Преображенский полк – рядовым.

 

Меншиков проснулся в холодном поту и сел рывком на постели. В углу мирно сопел Пётр. Луна висела в окне и отражалась в кружке с квасом. За рекой пели цыгане.

"Цыган, "– подумал Алексашка и сжал голову ладонями – грех захватывал его с той встречи.

Меншиков шёл в тайные кабаки, где плясали сурьмлённые девки, и зелёный змий изгилялся в чадном тумане. Но когда он забывался сном, ему блазнились золотые глаза и разлёт темных бровей.

Такой шальной он и ходил целыми днями. Из рук его всё время что-то падало. Вчера вечером Алексашка задел неловко макет корабля, сделанный – царём. Пётр, рассвирепев, отхлестал его и вышвырнул из избы.

Меншиков лежал в телеге на сене. Ветер сочувственно обвевал его плечи и перешёптывался с клёнами у забора. Ночь светилась огоньками по берегу, молчала в душистом тёмном сене. Кто-то, осторожно ступая, подошёл к нему. Белеющаяся во тьме рубашка, легкий запах меди и смолы.

– Меншиков?

Алексашка, сжавшись, сел на телеге.

– Ты чего, – склонился к нему Алёшка.

Меншиков отвернулся.

– Побили, что ли? – Орлов мотнул головой в сторону угрюмо молчащей избы.

Меншиков не ответил.

– Хочешь, заговорю? – он сел рядом.

Зашептал еле слышно, косясь на него странным застывающим взглядом, губы его шевелились, а ладони, сложенные горстью у рта, подрагивали.

– Не надо, – чужим голосом вымолвил Алексашка.

– Чего боишься, я, чай, уже крещёный.

Он резко провёл ладонью вдоль плеч Алексашки, не касаясь их. Боль притупилась. Меншиков покосился на него – колдун.

Боль совсем исчезла.

– Ну, ты... – выдохнул Меншиков. – Чем тебя благодарить буду?

Орлов, глядя на него в упор, проговорил шёпотом:

– Ох, и глаза у тебя, Алексашка Меншиков.

Меншиков сначала не понял, а когда понял, повторил, отводя взгляд:

– Так чем?:

Орел помолчал, усмехнулся и соскользнул с телеги. Луна осветила его лицо с чудной усмешкой:

– На остров завтра ночью придёшь?

Меншиков молчал, глядя на него зачарованно; потом опомнился, вспыхнул и спрыгнул на землю:

– Ты что? Я кто тебе, девка?

Алексей прищурился, и сердце у Алексашки терпко заёкало.

– Знаешь ведь, что с ума меня сводишь... А губы у тебя – как у девки красной...

Меншиков ударил его с размаху, Орлов швырнул Алексашку в телегу и навалился сверху, не давая встать.

– Ты что? – приглушённо вскрикнул Алексашка, пытаясь вырваться.

Словно железом стиснуло запястья Алексашки. У него перехватило дыхание, он вцепился в рубаху Алексея, зашипел от злости.

– Не могу я больше... – с горячей мукой шептал Орлов, – видеть тебя не могу... Руки на себя наложу, слышишь? 3наю, грех... Не бойся меня, Алексашка...

Он вдруг замолчал, и горячее прикосновение обожгло шею отвернувшегося Меншикова. Алексей провел губами до уха, и Меншикова снова обдала жаркая волна слабости. Меншиков рванулся из его рук, непослушным языком выговорил:

– Уйди.

Не узнал своего голоса и испугался.

Неведомая сила взяла Алексашку жаром и тяжестью – ни руки поднять, ни оттолкнуть цыгана. Он оцепенел от ужаса.

Но хлопнула дверь царевой избы. Орлов отпустил его и бесшумно исчез.

Алексашка долго ещё лежал на сене с закрытыми глазами, обессиленный, зарывшись лицом в сено и содрогаясь мальчишескими плечами.

 

В поле веял ветер и трепал дырявые полы шатров и балаганов. Орлов шёл, отбиваясь прутом от косматых зубастых псов. Девушки в звенящих монистах провожали его улыбками, но он явился сюда не за тем.

Серое небо тревожно качалось у него над головой, и так же тревожно было на душе у Алексея от давешнего воспоминания.

Пусть трава скрутит Алексашку, и гордость его сломится, и шепнёт он ему ласковое слово.

Темная цыганская страсть не знала предела. Таким уж он родился – если стиснет сердце желанием – подайте вмиг, не то кровью и злобой изойдёт оно. Сызмала бешеный нрав был у Алешки – боялись его в таборе даже матёрые мужики. Знали – пойдёт кто поперёк – сверкнёт глазами, закусит губы до крови, двинется, сбычась, на тебя, меча по воздуху лихую цыганскую плётку.

Он чуял в себе поднимающийся азарт. На отшибе от табора стояла маленькая изодранная кибитка. Чёрный пёс, растянувшись в пыли, обкусывал репей с огромной лапы. Алексея взяла робость – не от вида этого пса, от задумки своей. Он потоптался, кашлянул в кулак и шагнул к пологу.

– Эй, – хрипловато окликнул Орлов пахучую тьму.

Внутри волной прошёл шелест, тонкая древняя рука в ярком браслете откинула рогожу у входа. Сгорбленная старуха глянула на юнца живыми пронзительными глазами. Загадочный свет струился с коричневого пергаментного лица и пугал суеверного Орлова.

– Здравствуй, рома, – приветливо пригласила она его внутрь.

– Здравствуй, – Алексей присел на кучу тряпья в углу.

В смрадной темноте лёгкий свет, проникавший сквозь прорехи, крестил тонкими пальцами языческие пучки трав. Мягкий колдовской аромат плыл в прокопчённом воздухе.

– Давно тебя не было видно, – старуха неспешно варила себе обед – густой пар подымался от очажка. – Давно ты ушёл из табора, Орёл. Где ж ты нынче?

Алексей ничего не ответил. Неловкая тишина густела.

Он вертелся на своём месте и покашливал – сухой дым ел глаза и глотку. Наконец цыганка пробормотала, поджимая губы и поглядывая искоса на чёрную поникшую голову:

– Ну? 3ачем вспомнил родных?

Орлов вскинул загоревшиеся глаза и зашептал срывающимся голосом:

– Приворот дай мне, бабка... Сил терпеть нет боле, знаешь нрав мой, с ума сойду, коль не дашь... Нож в руках вертится, быть беде...

Цыганка долго молчала, качая головой, потом вздохнула:

– Чай, не для наших девок приворота ищешь. Коса русая с ума сводит тебя. Берегись, рома – как бы не скрутили тебя отец с братцами. Да и захочет ли смотреть на тебя русская девка ...

– Дай, – прервал её Алексей; он побледнел, губы его тряслись. – Тайна такая это, старуха – не тебе её знать – один бог ведает. Грех страшный на сердце лежит, не дашь – ещё хуже будет. Не губи ты жизнь мою молодую!

Ведьма, ворча что-то про себя, перебирала ломкие травы; потом будто решилась:

– Видно, сильно припекло тебя, Орёл. Сызмала – просить гордый был. Выдь-ка. А то глаза у тебя – как бы пожару не случилось...

Алексей вышел на волю, весь дрожа. Цыганка прикрыла за ним полог поплотнее, озабоченно шепча себе под нос. Крошила травы в дымящуюся плошку на огне. Когда вскипело, она вылила взвар в штофик и заткнула тряпкой.

Орлов вскочил, как только она вышла к нему.

– С вином, квасом мешай, берегись сглаза, – проговорила цыганка, отдавая ему бутылку, – иди, иди, Орёл.

Алексей засунул горячее прямо за пазуху. Не поднял даже глаз на прощанье – кинулся в летний вечер.

Она долго глядела ему вслед, прислонив ладонь ко лбу от заходящего солнца, и улыбка трогала её морщинистое лицо. Сколько слов сгорело и кануло в ушедшую юность, сколько лихих парней, девок-тихонь молило её о несуществующем привороте – чтоб презрение сменилось лаской, чтоб ответили на прикосновение любимые губы. Самую большую тайну знала она – о чём не догадывались ослеплённые весной – что от любовной болезни не лечат сушёные лягушачьи лапки и прочая нечисть...

 

Тёмная утоптанная тропинка петляла в зарослях крапивы, обрываясь у нависших над водой корявых ив. Узенькая лодка покачивалась, ткнувшись носом в берег.

Орлов сидел на корме, подперев кулаком подбородок, шевелил спущенной в воду ногой и глядя на расходящиеся круги. День был тёплый, серый и спокойный. Далеко кто-то орал пьяным голосом непотребную песню; и стоял неровный шум гуляющей братии. Слегка заморосило. Орлов не двигался, и его рубашка покрывалась мелкими крапинками.

Голос поющего приближался, то обрываясь руганью, то снова с упрямым задором вытягивая мотив. Спотыкающиеся шаги шуршали в крапиве. Орлов пробудился от раздумий и обернулся на тропинку. Скоро голос затих, и из зарослей показалась светлая голова. К ивам почти твердым шагом вышел Алексашка, увидел Орлова, остановился, покачнулся и опёрся о ствол дерева. Глаза его блестели лихорадочным поверхностным блеском.

– А-а, цыган, – протянул он, улыбаясь углом натянутых бледных губ, – что не пьёшь с нами? Брезгуешь?

Орлов пробормотал что-то невнятное в ответ. Меншиков оттолкнулся от дерева, шагнул к лодке, поскользнулся, и Орлов подхватил его. Лодка затрепыхалась, расплёскивая сонную воду. Алексашка глянул ледяными глазами на него, отстранил его руки и пробрался на корму:

– Вези меня.

Он сел, поджав ноги, расстегнул ворот кафтана.

– Куда? – предательским голосом спросил Алексей.

– Куда хочешь, – Алексашка закрыл глаза, закинул голову и опустил руки в воду по обеим сторонам.

Орлов сел на вёсла; лодка бесшумно отчалила. Алексей грёб, поглядывая на Меншикова. Лодка медленно плыла по течению, и сердце Алексея билось в такт с ударами вёсел.

Алексашка не двигался; изредка по его загорелому горлу прокатывался комочек. Орлов еле сдерживал себя, чтобы не прижаться губами к ямке между ключицами, где билась тонкая жилка.

Из-за излучины показался маленький остров и упруго закачался, отражаясь зелёными пышными очертаниями в воде. Сосновые кроны возносились в небо из осоки, камышей, непролазной травы и шиповника.

Алексей глянул ещё раз на Меншикова, облизал пересохшие губы и вкрадчивыми вёслами направил лодку на остров.

Алексашка прыгнул на берег, качнулся. Потянулся, зевнул, блеснув зубами, и, повернувшись вокруг себя, шлёпнулся в траву, раскинул руки. Рука Алексашки с размаху легла в ледяную воду, рассыпав серебряные капли. Он вздрогнул, перекатился к воде и долго, жадно пил. Поднял голову, посмотрел на Алексея.

– Все меня ненавидят, слышь?.. И ты тоже... Не-е, – он покачал пальцем и усмехнулся, – ты мне снишься... оборотень, – он внезапно подавился пьяными слезами, всхлипнул горько, клонясь в траву.

Орлов сидел рядом, и молчал.

– Ты мне каждую ночь снишься...

Когда он затих, Алексей приподнял его и привалил к себе. Светлая голова ткнулась ему в грудь, он осторожно коснулся мягких волос. Алексашка всхлипнул во сне.

Он взглянул на длинные золотистые ресницы, бледные щёки; и приковался к полуоткрытому рту и мерцанью зубов. Склонился – ниже, ближе, ведомый наваждением – и отпрянул. Потом переложил Алексашку в траву. Тот пробормотал что-то, вцепился в его руку и тихо уронил почти трезвым голосом:

– Не уходи.

Орлов замер. Когда рука Меншикова ослабла, он вынул свою кисть из его пальцев, укрыл Алексашку кафтаном и ушёл распалить костерок, бесшумно раздвигая заросли.

Мысли у него были страшные и упоительные.

Когда Алексашка проснулся, было уже темно, пламя костра колебалось рядом с ним, и сидел цыган, пошевеливая угли прутиком.

Он сразу всё вспомнил. Ему не было страшно – нет, просто он понял, что ему не сбежать от цыгана, и не обмануть ни себя, ни его. Кругом вода и тишь – никто ничего не узнает.

Пламя дрожало, освещая примятую зелень.

Алексашка передёрнулся от озноба, пробежавшего по коже. Голова у него слегка кружилась, кругом шумел тёплый ветер.

Орлов заметил, что он проснулся, сдержанно передохнул. У Алексашки начало стучать сердце, всё громче и чаще, и он боялся, что Алексей услышит этот стук.

Цыган медленно склонился к нему. Алексашка вскинул голову и увидел совсем близко его расширившиеся, блестящие от лунного света, глаза. Внутри него мгновенным ужасом прошло предчувствие.

Щекочущий взмах ресниц коснулся его щеки. Потом стыдным влажным пламенем Алешины губы коснулись его губ.

Когда цыган медленно отстранился, свет померк в закрытых глазах Меншикова, словно кончился праздник, промелькнул, задев крылом, и нет его, словно его обманули в чём – то.

Он взглянул на Орлова сквозь ресницы. Алексей сидел подле него, подобрав ноги, голый до пояса, склонив голову. Свет трепетал на его левом угловатом плече и груди с широким кружком соска, и ложбинка обозначалась на смуглом животе.

Меншикова заколотило мелкой зябкой дрожью.

Он сел, пошатнувшись, не глядя на Орлова, и вдруг стал расстёгивать ворот рубахи. Стянул её через голову, подержал, отшвырнул в сторону.

Алексей привлёк его к себе, Меншиков, замирая, положил ладонь ему на плечо. Под пальцами вздрогнули тугие мускулы, а кожа у Орлова была неожиданно нежная, гладкая, как атлас. Алексей поцеловал его в задрожавшие губы и опустил на землю, склонился над ним на локтях – гибкий, сильный, страшный, жадно прильнул ртом к шее, за ухом. Алексашка простонал вполголоса:

– У-у, зверюга... – хотел оттолкнуть, и не смог.

Он повернул голову и встретился глазами с Орловым; и увидел в его взгляде то, чего боялся и втайне мучительно желал. Что Алексей хочет его.

Орлов смотрел на него, будто ждал чего-то. Меншиков зажмурился, обхватил его за шею, притягивая к себе, сводя тоскою ровные брови:

– Ну, чего ждешь, – шепнул он, – чего ждёшь...

Алексей прижался к нему – весь.

 

Как он потом ни уверял себя, что не было сил, что сломилo его приворотное зелье, но тайно знал – желание, сладкое, греховное, упоительное, не давало оттолкнуть семнадцатилетнего аманта.

 

Когда Меншиков проснулся утром от зябкой прохлады, Орлова рядом не было. Туман лежал в траве, и пели рассветные голоса.

Алексашка взглянул на свои ноги, мёрзнущие в измятой траве, и ему стало так горько от одиночества и унижения, что он лающе вздохнул, ткнувшись лицом в колючее сукно преображенского кафтана. Под кафтаном на нём не было ничего. Рубашка и штаны, скомканные, лежали рядом. Алексашка подобрал ноги в тепло, хотел позвать Орлова, но по звукам, окружавшим его, понял, что он один.

Орлов ушёл ещё ночью, оставив измученного, смятого его страстью, Алексашку одного на острове.

На выжженном круге от костра тлели угольки.

Меншиков увязал в узелок одёжку и переплыл розовую воду, от которой подымался пар.

 

Весь день Алексашка ходил под страхом, что встретится с Орловым. Голова его горела, тело ломило; Алексашка содрогался от налетавших на него воспоминаний. Он искупался, пытаясь смыть с тела ласку его рук и губ, но свежесть только ярче выделила алые пятна на руках, плечах, груди, животе, на всём теле, и Меншиков горел от стыда.

К вечерне он не пошёл – не в силу было идти в церковь. Хотелось напиться и забыть. Алексашка бродил по тёплым, напоенным вечерним светом улицам; наступали сумерки, а Меншиков всё шёл куда-то, как пьяный, не разбирая дороги.

Стемнело. Он завернул в проулок, что-то шепнуло ему предостережение, но Алексашка не чуял ничего – пошёл напрямик, и вдруг услышал за спиной крадущиеся шаги. Он остановился, боясь обернуться, с бьющимся сердцем. Шаги замерли совсем радом, и чьи-то ладони легли на его плечи:

– Алексашка...– певучий знакомый голос обжёг ухо дыханием, Алексей потянул его назад, прижимая к себе.

– Пусти, – шёпотом сказал Алексашка, – люди увидят.

– Придёшь нынче?

– Нет... нет, – Меншиков хотел высвободиться, но не смог, губы Алексея припали к его волосам.

– Уходи...

– Придёшь?

– Нет.

Полураскрытый рот скользнул по его уху и щеке. Меншиков зажмурился, сжал горящие желанием губы. Алексей целовал его. Алексашка больше не мог терпеть, он повернулся медленно, ловя его дыхание; сердце стиснулось острой болью. Орлов прижался к его рту, бесстыдно, сильно, Алексашка обнял его рукой за шею. Через минуту он прошептал, отталкивая Алексея:

– На берегу жди...

Он скрылся в темноте, а Орлов тихо засмеялся, припадая лицом к прохладным доскам ветхого забора.

 

Жеребец разбил хлипкое стойло в щепки, сорвал повод и по дуге пошел по двору, выбрасывая струнные ноги, смертоносные копыта. Клочья пены летели с губ – не конь, а лев взъяренный.

Дворовые люди бросились кто куда – на крыльцо, за сараи; мальчишки-конюшенные жались к забору. Апраксинский конюх сунулся было с обротью, но отскочил, как кипятком окаченный.

У Алешки глаза вспыхнули золотым огнем.

Он сбросил преображенский кафтан, негромко сказал конюху, нагнувшись с крыльца

– Дай-ка, – и отнял у него оброть.

– Олешка, – прохрипел конюх, с трудом разжимая ладонь, – зашибет он тебя...

– Меня-то? – усмехнулся Орлов и тряхнул стриженым чубом. Опасным золотом вновь блеснули глаза его.

И вскочил на перила, легче перышка взлетел, едва коснувшись рукой столбца.

Обезумевший конь метался по двору. Оглушительно визжала девка, загнанная в курятник, с гулким грохотом обрушилась поленница, конь заржал, шарахнулся к крыльцу.

Орлов кошкой прыгнул на него с перил, ветер забился в ушах, в ноздри ударил густой запах лошадиного пота, и в запахе этом он почуял смертельный, животный испуг.

– Алешка! – закричал выбежавший Апраксин. – Убьешься!

Орлов мотался на взмыленном скользком хребте, намертво вцепившись в спутанную гриву. Жеребец вскидывался на дыбы, хитрый, держался ближе к забору, норовя смять ногу нежеланному седоку. Чудом накинув оброть, по мокрой блестящей спине перекатился, повис на поводьях на лошадином боку. Конь, злобно всхрапывая, попятился.

– Ворота откройте, – кричал конюх надсаженным голосом.

Кто-то из дворовых проскользнул вдоль забора, отпер ворота, бегом развел широкие створы.

– Убьется, – горячо стонал Апраксин, впившись ладонями в перила.

– Как же, – проворчал у него за спиной Меншиков, неслышно вышедший из покоев, – дождаться ли нам подобного счастия...

Орлов наконец выровнялся, ногами обхватил дышащие бока, концом повода вытянул коня по крутому крупу.

Жеребец последний раз вымерял двор неровными скачками и, направляемый умелой рукой, вырвался за ворота.

Орлов низко пригнулся, пролетая под воротной аркой.

И теперь только двое их осталось. По мокрой яркой траве выбрызгивая копытами, нес его в светлом, пронизанном теплом, воздухе, высоко, будто в небе, дрожащий от гнева и негодования, конь.

И не мог его скинуть, как ни пытался.

 

Ждать пришлось недолго – через полчаса из-за стогов вылетел ровным галопом в закатной подрагивающей дымке стройный всадник на золотом коне.

Почти коснувшись Алексашкиной груди, встал жеребец, круто осаженный, послушный властной руке. Загарцевал на месте, поводя мокрыми бабками, с морды, с удил падала пена, в темном глазу медленно угасал отблеск бунта и страха.

У Орлова под разорванной рубашкой грудь ходила часто, лицо пылало темным румянцем.

С обоих ручьями лил пот, трепетные ноздри раздувались.

"В табуне тебя мать рожала" – подумал Меншиков, с режущей накатившей завистью глядя на Орлова, что крутился на месте, задорно переругиваясь с Апраксиным

Алешка взглянул на него – из-под темных спутанных прядей, воинственно вытянувшись.

Будто слился он телом с конем усмиренным, бедрами, коленями в него врос, чудо из древних времен, кентавр заморский. Конь как котенок его слушался, льнул мордой к ласкающей ладони.

"Так и со мной ты..." Меншиков, метнувшись душой, поежился от мгновенно наплывшего образа – как Алексей грудью, плечами прижимал его к земле, гладил его вздрагивающее тело в золотом дожде потных капель, как испуганную лошадь, оглаживал.

Темной злобой налились алексашкины сведенные брови, он выпрямился, покусывая губу, вскинув подбородок, со сдержанной усмешкой.

Орлов спрыгнул на землю, опираясь на плечо Апраксина, жадно дыша, улыбался, светясь детской радостью.

– Понесла тебя нелегкая, – выговаривал Апраксин в сердцах и дал Орлову подзатыльник.

– За что, дяденька, – завыл Алешка, дурачась.

– Ты, Орлов, на государевой службе, – подал голос Меншиков, до того молча следивший за ними от забора, – над собою не властен.

– Господин сержант дело говорит, – сказал Федор, карие глаза его смеялись теплыми искрами, – государево имущество порче подвергнуть мог, Алеша.

– А за твоим имуществом кто глядеть будет? Глянь, боярин, каково я его тебе преумножил, – отвечал Орлов весело.

Глянул на Меншикова – в глазах плясали солнечные чертики.

Меншиков отвернулся равнодушно, оттолкнулся от забора, пошел по широкому двору к дому.

Конь всхрапнул, вытянул морду, толкнул Алешку игриво меж лопаток носом, Алешка чуть не упал.

– Хозяина признал в тебе, – тихо проговорил Апраксин.

Орлов молча протянул ему повод.

Федор покачал головой, улыбаясь.

– Ты обротал – тебе и владеть. Бери его, Алеша.

Алексей вдруг побледнел и замотал головой, отказываясь, силой вжимая плетеный ремень в руку Апраксина.

– Ничего от тебя не надо... без того тебе должен – по гроб не расплатиться...

– Обидеть хочешь? – нахмурился Апраксин и вздернул вдруг надменный подбородок – сразу будто стал выше, осанистее.

– Не надо мне его, – умоляюще сказал Орлов, шаря горячими глазами по его замкнувшемуся лицу, – для тебя объездил... не понимаешь ты, что ли?

Апраксин опустил глаза, обмяк, принял повод.

Конюх с конюшенными накрыли жеребца попоной, повели по двору – выгулять после жаркой езды.

– Быть по-твоему, – решил Апраксин, – пойдем в дом.

И усмехнулся:

– Тебя тоже укрыть надобно.

Меншиков смотрел на них с крыльца, не слыша их разговора и терзаясь непонятной ревностью.

 

Мелькнула ему мысль, что Орлов Федору постель стелит, но обожгла неожиданно так, что он отбросил ее с силой, как вещь ненужную.

Федор не таков, да и Алексей, хоть смотрит на Апраксина любовно, но то братское.

Не их... греховное. Скоромное. Срамное.

 

Меншиков шагнул в прохладный сумрак сеней, уперся лбом, ладонями в бревенчатую стенку – только чтоб не видеть, как шел Орлов по двору, залитому вечерним красным солнцем, в разорванной на смуглой груди рубахе, с вольным сердцем, смеясь каким-то словам дружеским.

Судорогой свело ему скулы, подвело живот тугим комком. Он с усилием разжал зубы. Не шел у него из головы проклятый Орлов.

Как ни старался он, не мог его выбросить из души.

 

И сколько раз Алексашка лежал рядом с уже спящим Алексеем, и ему было холодно и одиноко.

Днём Меншиков похабничал и куражился, сносил, сжав зубы, побои и ругань.

Ночью на острове цыган шептал на ухо ласковое, целовал нежно.

Весь мир растворялся в чёрных Алешиных глазах. Поцелует его Орлов – все боли, вся тоска дневная, все обиды улягутся, и в душе – словно свечка зажжётся.

Он, Меншиков, гордый, надменный, прощал всё любовнику – и насмешки, и угрозы, и что на свиданье приходил пьяным.

Когда проходил хмель от губ и глаз цыганских, Меншиков клялся себе, что более никогда на остров не придёт – и каждый вечер с первым поцелуем забывал клятву. А днём снова кидало его в бездонную тоску.

"Любовничек" – зло похохатывал про себя Алексашка.

 

Меншиков остановился, касаясь плечом его плеча, сказал отрывисто, сквозь зубы, не глядя:

– Вечером к обрыву придёшь, – и пошёл по галерее.

Каблуки застучали по лесенке вверх, в покои царя.

Орлов скорчил ему гримасу, засвистел и направился в казармы.

 

Алексашка чистил царские сапоги, а в голове у него всё маячила картинка: Алексей, прилёгший на сено, чёрный чуб, падающий на нос, сонные усмешливые глаза, и травинка, дрожащая в белых зубах. У Меншикова опускались руки, боль подкатывала под сердце от бешеной ненависти, и он забывался, глядя невидящими глазами в распахнутое окно, где плыло весеннее небо, и качались тонкие высокие зелёные ветви.

– Что сидишь? – прикрикнул на него Пётр, вскочивший в комнату, – кончай быстрее!

Он зачерпнул квасу, торопливо выпил – грудь ходила ходуном от спешки – и выбежал прочь, утирая безусый маленький рот.

Алексашка встрепенулся и стал ожесточённо натирать сапог – так, будто ему хотелось проделать в нём дырку.

День тянулся долго и тяжело, не желая кончиться. Забав не было, царь увлёкся книгой, принесенной из Немецкой слободы.

Но таки вечер пришёл, и Меншикову удалось вырваться на волю. Вдали от голосов и костров он взнуздал коня и полетел к обрыву.

Обрыв темнел, тяжело нависая над светлой водой. По пробивающейся траве стелился туман и падал вниз паутинными невесомыми клочьями. Весенняя ночь манила запахами, поддувая холодным ветром и обжигая нечаянным лёгким теплом.

Алексей стоял, прислонившись к берёзке, и постукивал по сапогу молоденьким очищенным прутиков. Меншиков осадил своего коня, почти коснувшегося коленом груди Орлова. Конь встал, тяжело дыша и поводя боками. Учуяв запах чужой лошади, он заржал тревожно в весеннюю темноту, вытягивая морду. Жеребец Орлова отозвался ему. Меншиков спрыгнул на землю, похлопал коня по шее.

– Сказал – вечером, а сам ночью приехал... – сказал Орлов.

– Твоё дело ждать, – отрезал Алексашка.

– Что ж ты так со мной нынче? Оттого ль, что ходишь высоко?

Меншиков взглянул ему в глаза, прищурившись:

– Понимать должен, Орлов – я в офицеры вышел. Офицерский шарф не девичий поясок – благословясь, не развяжешь. А ты, милок, для ублажения моей душеньки живёшь... пока не надоешь...

Алексей задышал часто, глаза у него потемнели, и зрачки сузились от бешенства:

– Да я захочу – по земле за мной стелиться будешь, слезами обливаясь...

– Молчи, холоп, – с железом в голосе сказал Меншиков, вскидывая голову.

У Алексея задрожали ноздри.

– Думаешь, своей волей меня любил?! Я тебя опоил... как гадал тебе – тогда и опоил зельем приворотным...

Меншиков вздрогнул, будто резко разбуженный, и ударил Алексея кулаком в грудь, отталкивая.

– Сука!

Конь заржал, чуя душный запах ненависти.

Меншиков запрыгнул в седло, рванул из голенища короткий немецкий хлыст и наотмашь ударил Орлова по лицу. Алексей распахнул только заблестевшие глаза; наискось по смуглой скуле лёг светлый, вспухающий красным рубец. Меншиков толкнул ногой лошадь. Орлов вдруг кинулся, поймал повод, проволочился немного по земле, сдирая сапогами траву, повисая всей тяжестью. И когда конь встал – дёрнул Алексашку с седла, подтянул к себе за отвороты кафтана и проговорил:

– Век помнить ласку твою буду... Спасибо... Ну, попадись только мне, смотри... Нож цыганский остро точен...

Он отпустил Алексашку, тот хлестнул лошадь и помчался вдоль реки.

Алексей помотал головой со злобой, бросился в траву. Его жеребец, невесть откуда взявшийся, ткнулся мягкими губами ему в волосы. Орлов пихнул его кулаком.

 

Алексашка поднялся в цареву горницу. Было темно и душно. Он отворил тугую дверь, в глаза ударил свет из цветных стёкол. Пётр лежал на кровати в одном белье – в такую жарищу какие забавы? Мужики – как сонные мухи, и палкой не расшевелишь. Он лениво повернул голову на скрип двери и смотрел на Алексашку с усмешкой, пока тот не отошёл открыть окно; и тогда взгляд царя скользнул по его плечам, напряжённой спине и ногам, ловко утянутым в сапожки:

– Слышь, Алексашка...

Меншиков повернулся, не подымая глаз.

– На речку... пойдём?

Алексашка пожал плечами. Пётр надел сапоги, взял с сундука брошенный кафтан. Во дворе палило нестерпимо. Царь быстро ушагал в тень дороги. Алексашка шёл за ним, опустив голову, щёки его были залиты краской; он метнул глазами в сторону завалинки – там никого не было. Меншикову полегчало – он расправил плечи и неохотно догнал царя. Пётр испытующе приобнял его. Алексашка не дрогнул, только спрятал, боясь, что выдаст себя.

Спасительная тень лип затемнила его лицо, увела взгляд в сторону, успокоила дрожь губ... Кто что знает, кто что слышит... В траве, раскалывая голову адской жарой, орали, надрываясь, кузнечики.

 

Орлов сидел в развилке сучьев. Листва трепетала, овевая его прохладой. Далеко по реке, режущей глаза блеском, маячил чёрный лепесток лодки. Алексей чистил ножом сломанный прутик, покачивая ногой. Ему было жарко и скучно; он бросил взгляд на подплывающую в зелёной переливающейся тени лодку.

От того, что Алексей увидел в ее светлой тьме, он прикусил нижнюю губу до крови и вцепился руками в корявые ветки.

Лодка тихо причалила. Алексашка спрыгнул по колено в воду, придержал качающийся борт. Петр, полуодетый, выбрался на берег, лег в теплую траву. Меншиков вытянул лодку из воды и растянулся рядом.

Орлову казалось, что он сейчас умрёт, разорвётся сердце от грубого, острого напора измены. Перед его глазами плыло красное марево.

Над землей стояла знойная удивительная полуденная тишина. Воздух гудел.

Когда Петр ушел, Орлов, с треском обломив ветви, спрыгнул вниз. В алексашкиных глазах увидел изумление, жгучий стыд, ярость и страх.

Как он выхватил нож, он не помнил. Когда очнулся, Алексашка корчился, зажимая глубокую царапину на рёбрах. Сквозь пальцы его стремительно наплывала кровь.

Меншиков медленно поднял голову, с его отливающих золотом волос сыпался песок.

– Зверь... – прошептал он, расширяя выцветшие от боли глаза, – зверь... – он рухнул на землю и часто задышал.

– Алексашка! – позвали неподалёку, раздражённо и гневно.

Меншиков не отозвался. Орлов бесшумно метнулся в камыши от приближающихся шагов.

Не скоро смог он разжать кулак с зажатым в нем ножом.

 

Обычно на Алексашке все заживало как на собаке, но этот порез долго не затягивался.

Он упорно молчал в ответ на допросы Петра.

Внутри него было пусто, точно выпалило душу летней жарой. По ночам он просыпался от кошмаров; ему снилось лицо Алексея, искаженное, страшное. До самого последнего момента он не верил в угрозы Алексея – теперь воспалённый шрам лежал под сердцем. Чудом он успел увернуться от ножа.

Краем уха он слышал, что Орлов пьёт всмертную который день – и батоги не помогают. Что пропил всё, вплоть до нательного креста, Апраксин одел его с ног до головы – на следующий же день в кабаке всё спустил заново.

Орлова заперли у Фёдора в доме, в каморке под лестницей – думали, то ли по воле тоскует, то ли девица какая не даёт покоя.

 

... Он запер засов. В каморке была только широкая лавка. Свет проникал сюда сквозь окошко, прорубленное в углу. Алексашка облизнул пересыхающие губы.

Орлов спал, рука его стискивала тоскливо ворот рубахи. На мальчишески нежном виске ссадина, под зажмуренными ресницами тёмные круги, на щеках грязные следы от пьяных слез, на рассеченной хлыстом скуле – светлый шрам.

Меншиков осторожно вздохнул. Его мучительно сведённое сердце наконец отпустило, острая жалость смыла обиду и страх. Он горел отчаянной стыдной любовью.

Когда Алексей, разморённый сном, разжал ладонь, Алексашка отпрянул к двери.

Позади шорох упавшей руки слился с шорохом ветра, пробежавшего по зелени за окном.

 

Алексей и не жил всё это время. Как сон, тягучий и страшный, плыли дни. Лето мучило его, не рождая дождя.

Апраксин смотрел злыми глазами, Офицер, начальник Алексея, дрался и ругался по-немецки; и каждый божий день он видел его, слышал его смех, голос. И метался по ночам от ревности, и прохладные звёзды не спасали его своим ясным светом. Тишина белого света сводила его с ума молчаливой духотой. Хмель ковал голову в цепи.

Однажды, когда он спал в своей каморке, приснилось ему, что Алексашка пришёл к нему, шепнул что-то ласково, склонился и поцеловал – сам – в губы. Алексей вскинулся с приглушённым болезненным криком – никого не было.

Пыль обжигала босые ноги, небо было расплавлено в киноварь.

Вместе со всеми ходили они купаться. Меншиков, проплывая мимо в просвеченной, нежно льнущей к коже, воде, касался, как бы невзначай, алексеева тела, но Орлов нырял в сторону, бездумно опрокидываясь спиной в тёмную, вязкую быстрину.

Остро болел шрам на щеке, хоть и осталась от него только розоватая полоска. Он ненавидел Петра и Алексашку. Меншикова больше – за то, что не подал виду, что целовал его, Орлова, по вечерам, торопясь к Петру.

Орлов стонал почти вслух, и Васька удивлённо толкал его локтем во время воинских артикулов. Степь манила прелестными запахами.

 

Вечером потешные жгли костры на берегу реки; пели, слушали байки древнего деда, неведомо как забредшего в лагерь. Алексей, накинув кафтан, бродил от костра к костру, трезвый и грустный.

Далеко, у самой реки, сидели Фёдор, Васька, Измайлов, ещё кто-то, и среди них был Алексашка. Он кутался в расшитую ферязь от ходящей волнами по берегу прохлады, поникая к пламени светлой головой. Алексей остановился, глядя на него издали. Меншиков ухмыльнулся на слова Измайлова, сидящего рядом, захохотал, пихнул его локтем. В кружке зашумели. Алексей не различал слов. Только вдруг потешные замолчали, и тишина принесла алексашкин голос, он пел.

Песня была девичья, жалостливая – о том, как красную, будто солнце, девку выдали за богатого купчину, а ей люб молодец-сосед. Не знает он, что по родительской воле окрутили её под венец. Алексашка поднял глаза, завёл потоньше, потешные давились со смеху.

 

Позже, через день, они очутились рядом, разбирая новенькие мушкеты; пальцы их то и дело сталкивались, и хоть ни разу не взглянули они друг на друга, но скулы Алексашки цвели пятнами, а Орлов бледнел и отдёргивал руку.

Предчувствие грозы веяло в воздухе свежим ветром.

 

Весь день томило, стояла пахучая духота. Алексашку била по ночам лихорадка, и болела голова. В ушах был звон, тоскливый и бесконечный; казалось, что он никогда не оборвётся. Ночь пришла шепчущая, тревожная, во влаге и порывах горячего ветра.

Алексашку назначили начальником караула. Он обрадовался – пролететь галопом по сохнущей траве.

Объехав всех часовых и собираясь возвращаться, он вспомнил, что на отшибе у реки есть ещё один пост – со сторожкой. Меншиков подумал, глядя в наступающую темноту и решил всё-таки съездить – да и лучше было оттянуть возвращение в караулку, где придётся просидеть бессонную ночь, слыша громкие раздражающие голоса потешных и стук игральных костей. Ночь летняя коротка, да мысли длинные и тяжкие; а в караулке надо этому шутку отпустить, тому каверзу подстроить, когда хочется лечь навзничь и забыться.

В сторожке было пусто, но лежал чей-то узелок в углу, и рядом – седло и упряжь. Меншиков присел на лавку, ткнулся лбом в стенку и застонал вполголоса от слабости, кружащей голову. В сенцах что-то стукнуло. Он поднялся – на пороге, пригнувшись от низкой притолоки, стоял Орлов.

– Ты зачем в сторожку зашёл? – помолчав, отрывисто спросил Меншиков, не глядя на него. – Тебе вдоль реки ходить велено.

– Спокойно всё, – Орлов усмехнулся, – не тревожься, начальник.

Меншиков двинулся к выходу. Проём дверной был узок, они оказались лицом к лицу; Алексей загородил Алексашке дорогу. Меншиков остановился. У него сильно кружилась голова.

– Шлюха царская, – с вкрадчивой, ласковой яростью прошептал Алексей, – сладко ль почивается тебе? А что нынче не у места? Анька дорогу перешла?

Меншиков вспыхнул от жгучей обиды.

– Пусти, – пробормотал он.

Орлов только упёрся покрепче.

– Пусти, – повторил Меншиков с нескрываемой ненавистью и ударил его коленом под ложечку.

Алексей задохнулся, а Меншиков выскочил на крыльцо, втянул в себя влажный, пахнувший с реки сыростью воздух... И вдруг у него помутилось в глазах, ослабли ноги, голова стремительно закружилась, и он полетел в чёрную, колышущуюся пропасть...

Сознание возвращалось к нему медленно; он понял, что лежит на лавке. Алексашка приоткрыл глаза и увидел Алексея, стоявшего подле него.

Меншиков уже не чувствовал к нему ненависти, ему хотелось только лежать и не шевелиться.

– Саня, – вдруг тихо позвал его Орлов. Меншиков насторожился – Алексей всегда называл его как все – Алексашкой.

– Саня... прости меня... за всё...

Меншиков молчал, не открывая глаз, молчал и чувствовал, что Алексей стоит совсем близко. Его обдало жаром. У него вырвалось:

– У меня с ним с того времени – ничего... – ком подкатил к горлу, он боялся, что сейчас разревётся, как маленький.

Алексей спросил, не глядя, выдавливая из себя слова:

– А я...

Алексашка ощупью нашел его горячую руку, сжал. Алексей обхватил его, они сели на пол. Алексашка прижимался лицом к кафтану Алексея; Орлов трогал губами его волосы.

Меншиков усмехнулся, стыдясь, потерся щекой об его щёку и выдохнул:

– Я люблю тебя... Господи, если б ты знал, как я люблю тебя...

Он отстранился и взглянул в глаза Алексею тревожно и строго, с мукой. Орлов молчал, клонясь к нему.

За стенами грянул гром, покатился речными голышами по крыше и утих вдали. Меншиков вздрогнул, Орлов встревожился:

– Коней надо поймать... Я стожок тут где-то видел... Пойдём?

Меншиков кивнул.

Они поднялись и вышли в ночь. Ветер дунул им в лица и умчался. Предчувствием дождя был напоён воздух. Орлов свистнул, прыгнув с крыльца – в ответ неподалёку раздалось ржанье. Из кустов у речки по светлеющему лугу пролетел к хозяину жеребец. За ним нёсся конь Меншикова.

Они завели лошадей под навес, огороженный плетнём.

– Пошли найдём сена, пока дождя нет, – тревожно взглядывая на небо, сказал Орлов.

Низко летели тёмные тучи.

Меншиков, дрожа от свежести и возбуждения, пошёл за Алексеем к – реке. Высокая трава била его по рукам и коленям, шепчась с ветром – дождь, дождь – и упали первые капли.

Стог неожиданно вырос из-за холма. Они взяли по охапке сена и быстро пошли назад. Капли падали всё чаще, и ветер похолодал.

Пока Орлов возился с лошадьми, Меншиков сидел у маленькой угловой печурки, растапливая её.

Алексей скоро вернулся, свалил у стены охапку на охапку сено, припёр дверь поленом, чтобы не распахивалась от ветра и сел рядом с Меншиковым. Оба молчали, а гром урчал и, казалось, ворочал брёвна по крыше. Алексашка взялся за очередное полешко – подкинуть в ласковый, разгорающийся огонёк, и ладонь Орлова накрыла его руку. Так, вместе, они и бросили полешко. Алексей провёл медленно по руке Меншикова, взял за плечи, потянул к себе.

Алексашка нехорошо усмехнулся, но потом прижался к Алексею.

– Не бросишь меня?

– Не бойся, мне на роду написано одного любить.

– А ещё что написано?

– А ещё мне от тебя счастья и горя много будет.

– Меня никто не любит, Алёша, – улыбнулся Меншиков – спокойно и чуть печально, отстраняясь от него, чтобы поворочать в печке. – Я ведь не такой вовсе, каким кажусь... Да и за что им любить меня? Ребят завидки берут, а царь... Царю что – достать чего надобно, али скуку разогнать... А только – я невесёлый совсем... Характер у меня тяжкий... Не соскучишься со мной?

Орлов покачал головой. Меншиков недоверчиво улыбнулся. Гром разразился совсем близко, заржали испуганно лошади, Алексей приподнялся, но Алексашка схватил его за плечо:

– Не ходи... Смотри, уже тихо.

Они замерли, прислушиваясь. И правда – зашумел наконец ливень, пошёл тяжёлыми волнами, пригибая к земле траву, стуча по накату и стенам сторожки, бушуя сладкой молодой радостью. Лошадей не было слышно – видно, успокоились.

От печки потянуло теплом, Алексашка сбросил кафтан и признался Алексею смущённо:

– Боюсь я грозы-то, с детства боюсь.

Алексей притянул его к себе и укрыл полой:

– А ты не бойся... Гром ушёл, значит, молоньи за рекой ходят... Не страшно теперь? – он обнял его покрепче.

Алексашка молчал, пряча улыбку. Орлов поцеловал его в висок, Алексашка высвободился, поднялся на ноги, подошёл к окну:

– Льёт, – тихо уронил он.

Обернулся – Орлов лежал на сене, кусая травинку. У Алексашки заныло сердце. Он подошёл, прилёг рядом, позвал его:

– Алёша...

Орлов вскинул ресницы – у него лихорадочно сияли глаза. Меншиков приник щекою к сену, Алексей заговорил торопливо, словно боясь, что его оборвут:

– Ты не верь, коли тебе скажут, что цыгане народ ненадёжный. Я тебя до самой смерти любить буду. Я дурак был, злился на судьбу, неволи сердце цыганское не терпит... С тринадцати лет... и сколько их у меня было – бог один ведает... А тебя как увидал в первый раз – сердце стукнуло... Ты едешь, жеребец под тобой горячий пляшет, ветром с тебя шапку сдуло – мне под ноги, а ты с седла склонился – шапку поднять, и на меня глянул... Да ты не помнишь...

– Помню, – хрипло прервал его Меншиков, утыкаясь в сено.

– Любить боялся тебя... Мне воля всего дороже... А не могу без тебя... Песня есть одна – как про нас писана...

– Спой, – попросил Меншиков.

Алексей помолчал и тихонько запел, оборвал и запел снова, тоскующе и трепетно.

Жар в печке утихал, и стало темнее. Дождь лепетал что-то горячее и забывчивое, за стеной хрупали соломой.

Алексашка перекатился к Орлову и положил ему голову на грудь. Алексашкины мягкие волосы отсвечивали золотом на жар углей. Алексей погладил светлые завитки, пропуская их между пальцами.

Алексашка зажмурился, бледнея, ткнулся губами ему в щёку, замер – и нашёл его губы. Откидываясь в сено, он потянул за собой Алексея, Орлов целовал его запрокинутое лицо, шепча страстно и неразборчиво, коснулся ртом его груди в распахнутом вороте, гладя губами озябшую кожу.

– Алёша, – простонал тихо Алексашка, обнимая его шею рукой – и они утонули в сене.

И шёпот их, и смех, и поцелуи, и стоны-всё утонуло в мерном звуке светлого дождя...

 

Алексей проснулся, как от внезапного толчка – сон его был неспокоен от вчерашних переживаний, хоть и сладко было спать на свежем сене, угревшись под кафтаном.

Слабый свет пробивался в окошко; Алексашка стоял у лавки и пил квас из кувшина, держа его обеими руками; на нём была одна только рубаха. Орлов стянул кафтан до пояса и поёжился – в горнице был утренний холод.

– Санька, – позвал он Алексашку.

Тот поставил кувшин и оглянулся на него, насмешливо выгнув бровь, потом перебежал сторожку и прыгнул на сено.

– Караульный, – протянул он, вытаскивая из травы длинный стебель злака и щекоча им Орлова. – Ха! Караульный... Солдат спит, служба идёт, – он покачал длинной голой мальчишеской ногой, поглядывая на жмурящегося спросонья и по-кошачьи смешно зевающего Орлова.

И засмеялся тихо, откидывая голову, такой светлый и желанный, что Орлов притянул его к себе, обхватив поверх рук тёплое под рубахой тело.

Меншиков притих, привалившись к нему, прошептал:

– Рассвело уж... Мне ехать надо... Наш-то встал, небось... Ох, и попадёт мне.

Алексей обнял его крепче и бережней.

– Ничего, я двужильный, – отвечая на его мысли, задумчиво проговорил Меншиков. – Коней поить пойдешь?

– Не, – отказался Орлов.

– Ну, ладно, – вздохнул Алексашка, выбираясь из его рук и одеваясь.

Когда он вышел, Орлов потянулся с наслаждением, расправляя косточки, и, закинув руки за голову, лежал неподвижно некоторое время. Потом стал тоже одеваться.

На лугу было свежо и ясно. Пронзительная мокрая зелень отзывалась на тишину, звенящую птичьими голосами и капелью.

От реки к сторожке шёл Алексашка, ведя лошадей на длинных поводьях. Робкие рассветные лучи окружали его голову вспыхивающим венчиком.

Когда он вошёл в сени, рубаха его была в брызгах, мокрые блестящие голенища сапог в исхлестанной зелени, капли дрожали на губах и ресницах, он заговорил весело, возбуждённо:

– Я у реки чуть не поскользнулся, думал – в воду упаду... А твой-то жеребчик...

Орлов смотрел на него – и тихо вымолвил с мучительной нежностью:

– Любый мой.

Меншиков осекся, смутившись.

– Сердце мое, – прошептал Алексей и поцеловал его в мокрую щёку.

– Идти мне надо, – с тоскою выговорил Меншиков и пошёл в горницу за кафтаном.

Орлов взнуздал и оседлал его жеребца, пока Алексашка одевался.

Когда Алексей подошёл к нему, Меншиков озабоченно заметил, застёгивая крючки тесного ворота:

– Помириться нам надо – на людях, Алёша. Чтобы никто ничего... И мне легче – хоть смогу рядом с тобой быть... Век бы с тобою был, – он отвернулся с печалью.

Они помолчали.

– Ну, – Алексашка подал Орлову руку, – прощай пока.

Алексей сжал её, потянул к губам и поцеловал пальцы.

Меншиков вырвал руку:

– Очумел, что ли, – пробормотал он, – ну, я поехал.

Шагнул с крыльца, вернулся, порывисто прильнул к нему, поцеловал быстро, больно и неловко в губы. Погладил по рассеченной скуле дрогнувшими пальцами. Оттолкнул, сбежал с крыльца и вскочил в седло.

Конь, не дожидаясь посыла, понёс его галопом прочь. А Орлов ушёл в сторожку-до заутреннего звона, до конца караула.

 

Глава II. Стрелецкий бунт

Москва – Преображенское. 1698 г., декабрь.

 

– А посторонись-ка государь, – дерзко крикнул стрелец, тряхнув русыми кудрями. – Здесь я лягу!

Орлову глаза заволокло огнем, уши натяжным звоном. Не помня себя, он шагнул к плахе, люди расступались перед ним. До царского кресла было всего ничего, наискосок напротив – и Петр ждал, когда Алешка ударом топора окровавит себе руки и тем докажет свое верноподданичество.

Меншиков стоял на студеном ноябрьском ветру под остро секущей ледяной крупой в одной рубашке кумачового цвета, смотрел на него из-под полуопущенных век бледным взором, странно сонный, и не замечая того, поигрывал топориком.

Он видел только русую голову, волосы, почти алексашкины, тусклым золотом отливали, на темной шее вздувалась жила.

И что-то порвалось в нем раз и навсегда, точно от души отступил некий заслон, и открылись ожигающие чистым огнем врата, душа хлынула и затопила его самого до краев.

Орлов взглянул в ясные алексашкины очи, до звона светлые, бессмысленные, недвижные. Ответа в них не было. Топор в руках Меншикова тоже замер.

Он отступил от плахи и медленно качнул головой, с тихим, почти смиренным вызовом покоряясь своей участи.

– Возьми топор, – с гневным, испуганным – за него – напором брызнул Лыков ему в ухо горячим шепотом. – Руби!

Орлов качнул головой еще упрямее и кинул взгляд на Петра. У того дернулись, поехали скулы, отрывисто, хрипло он спросил – голосом, слегка придушенным:

– Что стоишь, Орлов? Второго пришествия ждешь?

Кругом вздрогнули, а на Орлова как столбняк напал, не дыша, он смотрел на царя, не мигая, не отводя взгляд. И тишина стояла ветреная, жестокая. А – не отводил он взгляда, и ступить не мог.

Петр вдруг усмехнулся синими от холода губами и сказал что-то вполголоса. Никто не понял сказанного не по-русски.

Потом резким, мучительным голосом рявкнул, махнув рукой солдатам:

– На съезжую!

И Орлову, не глядя на него:

– Мне урок – не грей змею под полой. Не будет тебе пощады, упрямец!

И, приподнявшись, вцепившись руками в подлокотники, плюнул в его сторону.

Солдаты скрутили Алешку – он как неживой стоял – и уволокли сквозь тесный, расступившийся и вновь сомкнувшийся гвардейский строй, ограждавший площадь, в сторону Преображенского.

Петр, закидывая головой все чаще, крикнул вдогонку:

– Пытать!

Задергал щекой, выкатил глаза, как кукла заведенная, все повторял:

– Пытать! Пытать, доколе не сознается!

Меншиков выронил топор – чуть не себе в ноги, подошел к нему, сжал больно за плечо, предчувствуя его приступ.

Когда оторвал глаза от дикого лица Петра, исказившегося судорогой – все смотрели на них как чужие.

Воронье граяло – полнеба заслоняло – от храма до храма, темной, отливающей сталью тучей, откуда столько взялось – словно незримый пастырь сгонял их со всего поднебесного мира на золоченые кресты, крутые купола, покатые крыши.

"А ведь помрет вдруг – как то воронье, слетятся терзать" – проскользнула стремительной змеей горячечная мысль.

Петр как перетянутый канат был, но пересилил себя, сдержался и сбросил руку Алексашки, постепенно обмякая.

Меншиков отступил. Внутри него колотилась неостановимая дрожь, частыми молоточками отзываясь в висках.

 

Ночью, накануне казни, еще темно было совсем – Васька Лыков с двумя своими холопами по бумаге, подписанной неторопливой рукой князя-кесаря, вынесли бесчувственного Алешку на бараньем тулупе из третьего застенка.

Пахло студеной сыростью, ветер до костей доставал, каркали по-жабьи невидимые вороны в гуще голых веток.

Шепотом переговариваясь, долго прилаживали обмякшее тело, как положить – на живот иль на спину – кнутом был изорван спереди и сзади до живого мяса.

– Клади уже, – грубо, сквозь зубы сказал Лыков, – что толку ворочать, все едино – живого места не сыщешь. Ехать надо – неровен час, возвернут, все пропадем.

Орлова положили на живот, укрыли с головой и повезли в Москву, в дом Лыкова – по славной столбовой дороге, мимо телег со стрельцами.

Васька Лыков головой рисковал. Дядья его, даром, что он с ними не знался, по делу Цыклера проходили, один был четвертован, другой бит кнутом и сослан.

Да люб был его буйной, темной душе непоклонный цыган.

И Меншиков знал, к кому послать фальшивый – сомненный – лист, кого попросить вызволить Орлова из застенка.

Да и Ваську вроде под топор не подвел – прискакал посланный солдат-мальчишка в Москву заполночь, привез приказ, на словах ничего не передавал. Подпись Ромодановского в наличии, все чин по чину – сколько караулов миновали, как ключик сказочный, пропуск давала.

 

Орлов долго лежал в беспамятстве и после того времени не помнил. Ходила за ним бабка травница. Лыков говорил, что в беспамятстве исходил криком, просился в табор, словно боялся умереть в тесной комнате с низкими потолками, не под вольным степным небом.

А как он вынулся – никто толком не знал и ему не рассказывал. И Меншиков молчал, возводя на него ясные глаза.

Однако все говорили ясно, что Петр, когда волнения и ужасы злосчастной осени улеглись, и сам он отошел понемногу, сильно сожалел о том, что погубил в порыве кровавой злобы невинного, и когда открыли ему, что Орлов чудом избежал бесчестной кончины, обрадовался и вознес хвалу Господу, что всем отмеряет справедливо по заслугам их.

И не медля, поехал в дом Лыкова, и долго стоял в низком покое, слегка пригнув голову, и смотрел на метавшегося в бреду Орлова.

Потом тихо вышел и в сенцах молча ткнул сухими губами в лоб томящегося в безвестности, ожидая его, Лыкова.

В тот же день вечером приехал Меншиков и всю ночь просидел у постели, подавая питье и влажной тряпицей обтирая смуглое тело, полыхающее жаром, покрытое испариной и едва затянувшимися шрамами.

И пил непрестанно крепчайшую злую водку, настоянную на жгучем перце и травах по рецепту Никиты Лыкова, горчайшего питуха, известного на всю Москву.

Накануне лил ледяной дождь, бились голые ветки в маленькое, низко посаженное окно. Как жарко ни топили, комнатка к утру выстывала, шрамы нестерпимо ныли, Алешка мерз и жаловался на холод.

А тут объяло его блаженное тепло, и боль послушно улеглась. Он открыл глаза, увидел тесную комнату. Серенький свет струился тихо и благодатно: ровное небо изрезано темными ветками, гнущимися под тяжестью выпавшего вечером снега.

Алексашка спал неслышно рядом, осторожно приникнув к нему худым телом, источающим тепло и успокоение. Под густыми ресницами залегли тени, рот изредка подергивался во сне, и веки вздрагивали.

Ладонь его – на пальцах светлые следы от колец – лежала на груди Орлова, на сердце, просунутая в раскрытый ворот.

Орлов смотрел на его лицо, и память медлила возвратиться к нему и придавить горькими воспоминаниями.

Однако до самой смерти, как ни старался он изгнать из сердца горечь обиды, не мог. Все смыло милосердное в своем равнодушном, неизбежном течении время – и унижение и нечеловеческую боль пытки, звериные вопли истязаемых и казнимых стрельцов, вой стрелецких женок и детей, гнетную тоску страха.

Но не мог он забыть сквозной взгляд Меншикова, то, как Алексашка отвернулся, не сказав ни слова, и шагнул, выпрямляя надменную спину, на свое место позади царского кресла.

И простить не мог.

 

Глава III. Нарва

Нарва. 1700 г.

 

Осенний дождь поливал нескончаемые обозы, понурых лошадей с развившимися гривами и замерзшими ушами, людей от мала до велика, и солдат, и офицеров, высветляя воздух равнодушным звоном. Глазам и душе было больно от чавканья грязи и глиняного неба.

Алексей вел отряд в деревню на постой. До деревни было еще верст, а они прошли сегодня уже.

Он мерно покачивался в седле. Чавкали солдатские опорки. Вчера Алексей с усталой злостью поклялся себе дознаться, кто поставляет сапоги, которые разваливаются через неделю.

Он замерз и уже не делал попыток согреться. Весь он был покрыт ледяной коркой, неизбежной как этот день, на лице корка грязи, налипшая паутина. Солдаты отводили глаза, когда встречались с его волчьим взглядом.

К нему подскакал денщик, одиннадцатилетний Лукашка. Вытянувшись зайчиком, показал негнущейся, в сизых разводах от холода, ладошкой в степную даль:

– Еще версты полторы, Лексей Петрович. Я по карте сверял. Вон, видите? Дымок курится.

– Не вижу, – отрезал Орлов.

Он и правда не видел ничего в размытом горизонте. Кругом была только поблекшая трава и грязь. Лукашка захлопал ресницами и сжал губы.

Алексей тяжело поглядел на него:

– Рукавицы где?

Лукашка опустил глаза и заинтересовался поводьями. Орлов со скукой дал ему по уху. Лукашка покачнулся в седле и сжал губы еще сильнее. Алексей, не глядя, снял перчатки и протянул. Перчатки обиженно выдернули.

– Волю взял, – сквозь зубы процедил Орлов и подытожил. – Сукин сын. Мот. Увижу карты – без ушей останешься.

Упомянутые уши запунцовели, Лукашка упорно молчал. Алексей подхлестнул коня, и тот вяло припустил по дороге, выбрызгивая на солдат задними копытами.

Лукашка запоздало вышептал вслед хозяину:

– Я их потерял... а в карты и вовсе...

Когда они наконец дотащились до деревни, Орлов оживился по долгу службы. Заметался черным вихрем меж телег, заорал, заругался. Люди, перепуганные своим озверевшим офицером, тоже заметались. Собаки, словно взбесившись, взлаивали на разные лады, вертясь волчками под ногами солдат.

Подслеповатые избенки выражали только немой ужас, затаив в своих недрах сирых обитателей. Загорелись тонкие лучины, потихоньку повылезали мужички.

Орлову отвели самую богатую избу, постелили в горнице тулуп. Хмурый Лукашка с покрасневшим ухом приволок курицу. Курица орала, предчувствуя конец.

Алексей сел на постель, ссутулился, отстегнул шпагу, обвел взглядом горницу, хозяев – недобрую приземистую бабу, замурзанных ребятишек, лысоватого мужичка с повадками неопохмелившегося лешего. Они застыли безмолвными изваяниями, ничего не говорили, лишь смотрели на курицу в руках Лукашки. Орлов помолчал, чувствуя наваливающуюся многодневную усталость, брезгливо скривился и тихо приказал:

– Отпусти.

– Лексей Пет...

– Пусти!

Лукашка со злостью швырнул курицу на земляной пол и вышел из избы, нарочито громко топоча. Курица мгновенно замолчала, шлепнувшись на землю, и деловито засеменила под лавку.

Орлов, не раздеваясь, повалился на лавку, ткнулся лицом в кисловато пахнущую ржаным хлебом овчину и застыл.

В стенку стучал дождь. Жесткий обшлаг язвил щеку. Свело челюсти. Опять...

 

В тот день он вернулся из долгой бесполезной разведки. По желтому свету под неиссякаемым дождичком прошатался он с десятком солдат весь день. Доложил начальнику о встреченных зайцах и бродягах.

В палатке на столе, покрытом красным персидским ковром, пробитом и опаленном во многих местах, его ждали чуть теплые щи в закопченном горшке. Лукашка расстарался.

Соломенноволосый, перемазанный Лукашка спал в углу на кошме, свернувшись калачиком под кафтаном.

Алексей ел, не замечая вкуса, навалившись на стол грудью и локтями, проталкивая сквозь зубы деревянную обкусанную ложку. Мокрый вьющийся чуб падал в ложку. Он только поводил недовольно головой.

Из зябкой темноты послышались шаги. Со входа откинули полог.

Пламя свеч в шандале, стоявшем на углу стола, заколебалось от ветра.

Алексей исподлобья взглянул.

Меншиков мягко ступая, возник на пороге, в необъятном алом плаще, с плеч до пят обливавшем его сотнями долгих огненных струй.

Кутаясь в плащ, с насмешливой улыбкой на устах спросил:

– Не спишь, Алеша?

Орлов, не отвечая, смотрел на него мрачным взглядом.

Меншиков, брезгливо откидывая носком сапога всякую дрянь, пробрался к столу, сел, отломил кусочек хлеба.

– Ты был у Петра? – спросил Орлов.

Меншиков кивнул, смахивая в ладонь крошки со стола.

– По делу али так?

– Так, – прервал его Алексашка, поднимая глаза и вызывающе дрогнув верхней губой.

Алексей дернул головой и замолчал, продолжая есть.

– Зануда ты, Алеша, – ласково и спокойно сказал Меншиков, погодя, – ей-богу, хуже не сыщешь.

Орлов вскинулся. Скулы его устало, зло острились.

– Доколе терпения моего хватит – ждешь? Ради чинов и б..ю стать не побрезгуешь?!

У Меншикова посветлели глаза.

– Ну? – то ли вопросительно, то ли угрожающе сказал он, выпрямляясь на стуле.

Орлов вдруг сник.

– Ладно... попомни мои слова – судьбы своей не минуешь.

У Алексашки от мгновенно накатившей ярости запрыгали губы:

– Ты!.. Ты, что ли, судьбу мою знаешь?... Мне волчком вертеться вечно... зверь он... аль тебя он дубиной не обхаживал?!

– Не кричи, разбудишь, – Алексей глазами указал на заворочавшегося Лукашку.

Меншиков рванулся со стула, за шиворот вздернул мальчишку на ноги:

– Пшел к черту! – крикнул, ощеривая ровные острые зубы.

Лукашка ошарашенно заплакал, не попадая со сна в рукав кафтанчика.

Орлов вскочил, схватил Меншикова за грудки:

– Не трожь мальца, он и так ломаный!

Глаза Алексашки цвели голубоватым холодом. Орлов отступился.

– Выдь, Лукаша, – сказал он денщику и бросил ему сапоги.

Сдавленно всхлипывающий Лукашка выбрался из палатки, попутно запутавшись в пологе. Вновь метнулось неверное пламя свеч. Что-то темное и скорбное заколыхалось вслед за пламенем в ночном осеннем воздухе.

Меншиков молча ждал, кусая ноготь, – и словно не понимал беды, что дышала и плакала голосами Лукашки и дождя.

Алексей скрипнул зубами. Меншиков продолжал молчать.

– Саня, – тихо позвал Орлов, – ну... брось.. иди ко мне...

И сделал шаг в его сторону.

– Не подходи ко мне, – прошипел Меншиков с давней выношенной злобой, – Рубашки кружевные с краденых денег носишь, мною краденых... Воистину потом кровавым мне те рубашки достаются!!

Орлов тяжело смотрел на него некоторое время, потом побелел, часто задышал, содрал с плеч кафтан, рубашку, будто ядом напоенную, и швырнул ее в лицо Алексашке.

В ярости швырнул в сторону табурет, толкнул стол. Стол рухнул в тяжелых складках ковра. Тяжко загремел шандал, зашипели погасшие свечи, рассыпая искры среди глиняных черепков.

Алексашкины волосы золотисто блеснули в последнем всплеске света.

– Я тебе как девка площадная. Захочешь – приласкаешь, а захочешь – кнутом прогонишь. Не будет этого, – сказал Меншиков в наступившей темноте.

Молчали долго и дышали жарко оба. Дождь выбивал дробь по туго натянутому полотну. Лукашка всхлипывал за тонкими стенками.

Потом застучали каблуки, кованые, точеные. Меншиков вышел. Трепыхнулся полог, мелькнула тень в лунном свете, и ветер подогнал темное облако, все погасил. Орлов долго стоял в кромешной тьме, ошарашенный. Потом засмеялся хрипловато, позвал Лукашку и стал искать на ощупь свечи на полу.

 

Ветер гудел, взвиваясь к замерзающим звездам в прорывах дымящихся облаков. В пустоте ночной шагал Меншиков, без дороги. И кипела в нем бессильная ярость, оттого что Петр ударил его сегодня по лицу при генералах, и заухмылялись лизоблюды князья. Оттого что не поймет Орлов никогда вкуса власти и золота, не поймет страхов неминучих. Только и достанет, что мучаться нелепой ревностью.

Он налетел на кого-то со всего размаху и схватился, ругаясь, за пистолеты.

– Кто?! Почему пароль не кричишь, как положено?!!

– Виноват, господин поручик, – ответил неторопливый окающий голос с развальцем. – Темень, дери ее.

– Кто таков?

– Тихон Осипов, гренадер пятой роты, господин поручик.

– Драть тебя, сукина сына, нещадно... Куда забрел-то я?

– Да вот палатка ваша, напрямки два шага...

– Не вижу ни х...я, доведи.

Гренадер осторожно взял его за рукав, чтоб проводить. От него дохнуло чесноком. Меншиков поежился, только сейчас почувствовав, что промок.

Они зашли в меншиковскую палатку. Алексашка скинул плащ, зажег свечу, снял перевязь. Обернулся.

Тихон Осипов стоял в неловкости, не знал, куда себя деть среди дорогих ковров. Меншиков посмотрел на него пристально. Парню лет двадцать, коломенская верста, глаза ореховые, круглые, с мужицкой хитрецой.

– Ну, чего стоишь? – резко, раздраженно спросил Меншиков.

Гренадер хлопнул пушистыми ресницами, румянец яблочный во всю щеку взошел на лицо.

– Дурак, – сквозь зубы сказал Меншиков. – Раздевайся.

И сухими пальцами загасил свечу.

 

Под Нарвой Меншиков видел Орлова только раз – когда объезжали с Петром войско.

Свободные ночи он проводил с Тишкой, пил водку и творил немыслимое в темноте.

Но и когда лежал подле утомленного спящего аманта – одиночество жгло его неотступно. Он бы рад был забыться в кромешной сече, опьянеть от выстрелов и крови. Да Петр ускакал неожиданно в Новгород – строить укрепления, готовить новые войска.

И когда хриплый от усталости и скачки голос гонца разбудил их вестью о поражении – Меншиков, забыв обиду, стал терзаться тревогой об Алексее.

Скоро по всем путям и весям начали стекаться к Новгороду остатки непутевых рекрутских войск. Шли строем и поодиночке, брели, сбиваясь кучею. Мало-мальским порядком отличались лишь редкие обозы с ранеными.

Едва выдавалась свободная минута – день ли, ночь – он ездил на заставы, с незнакомым ему ранее ужасом вглядывался в лица раненых на бесчисленных обозах.

Даже, когда подошел Преображенский полк, Алексашка не нашел его. И никто ничего не знал, не видел – будто живой человек канул в бездну.

А Меншиков все ездил меж обозов, не замечая нелепия своего алого плаща и бархатной шляпы среди опаленных порохом лохмотьев солдат, грязного снега и грающего воронья под сизым зимним небом.

Не мог он встретить Орлова без роскоши и великолепия. Пусть не думает Алексей, что Меншикова заботит его судьба.

А сердце все сжималось, и не было ему облегчения.

 

Жеребец устало ступал избитыми копытами по обочине расползающейся дороги и изредка встряхивал безнадежно головою.

Меншиков возвращался к городской заставе после бессмысленных звериных метаний – меж небом и землей, по дорогам, проселкам, колеям, обочинам.

Тупо смотрел под ноги своего коня, покачиваясь в седле. Он устал и измучился уже на много дней вперед.

Давно уж снял он маскарадный плащ и широкополую шляпу – ездил теперь в преображенском кафтане и полушубке настежь. Как ни крепился, томление черное, вязкое, затягивающее легло меж насмешливых бровей складкой, на губах печатью, в глазах удивленной тоской и немым предчувствием.

Обоз тянулся мимо. Меншиков ничего не слышал, не видел. В глазах его все плыл, покачиваясь, грязный мешаный снег, мелькали копыта лошадей. В ушах плавился жгучим стыдом Алешин голос, глухой, звенящий беспредельной гневной силою...

Колючие ветки царапнули его по сапогу. Алексашка вздрогнул, потянул поводья, поднял голову.

Обоз почти весь проехал, тащились последние телеги. Меншиков рассеянно скользнул глазами по одной из них. В ней лежал один только человек. Скользнул глазами по грязной соломе, драной рогоже, прикрывающей раненого, по перевязанной его голове, и уже собирался отвернуться, как вдруг понял, что это – князь Василий, Васька Лыков.

– Васька, – крикнул Алексашка, рывком подскакивая к телеге.

Впился взглядом в побуревшие волосы, осунувшееся лицо, запрокинутое в солому, в руку, намертво примерзшую к краю телеги.

– Васька, ты жив?! Васька, глянь на меня...

Лыков открыл глаза и Меншиков осекся от их предсмертной пустоты. Долго он смотрел сквозь Меншикова, потом, пошевелив губами, просипел:

– Продали, сучьи дети, нас...

– Кто?

– Как котят слепых перебили... Митьку Летягина, Зотова Николая... ах, какой барабанщик был...

– Васька, – сказал Меншиков, втягивая в ноздри колючий, как ядреный табак, воздух, – Васька, где Орлов?

Руки у него не держали поводьев, конь отходил от телеги боком, похрапывая.

Лыков перекатил голову по соломе. Долго молчал. У Меншикова жаркая дурнота подступила к горлу.

– Мальчонка его со мной ехал... потерялся по дороге, – просипел Лыков. – Сказывал – Лексей солдат держал до последнего. Они же его и зарезали, как шведы подступили.

Меншиков натянул поводья. Конь остановился. Телега, покачиваясь, удалялась от него.

 

Меншиков пошатнулся в седле, припал к шее жеребца и застонал страшно сквозь зубы.

Открыл глаза, откинулся. Ничего не увидел.

Кромешный мрак стоял в его глазах, закрывая горизонт, дорогу, небо и землю. Крикнуть бы, да содрогнувшаяся немым ужасом душа ничего не исторгала из себя.

Он не помнил, как добрался до монастыря, как сполз с лошади, как хлопотал перепуганный денщик. Очнулся он только в келье, что отвели ему под житье.

Было тихо. За решетчатым окном прыгал толстенький воробей. Небо было ровное, серое, деревья белые.

Меншиков стоял у стола, выскобленного дочиста, опирался на столешницу рукою.

Со двора слышалась обычная суета.

Алексашка наморщил лоб, медленно оторвал руки от стола и крепко потер лицо. Сквозь пальцы взглянул бессмысленно в никуда. На спинке дубового монастырского стула висела рубашка тонкого полотна с дорогими кружевами на воротнике и манжетах. Та самая – дареная им Алексею.

Меншикова толкнула непонятная сила, боль расширяюще, медленно вплыла в сердце.

Он ахнул, и ноги, как глиняные, подогнулись. Упал на колени, сорвал рубашку со стула, зарылся в безжизненную ткань лицом и замотал головой, отчаянно сопротивляясь.

– Нет, – шептал он, изумленный все растущей огненною болью. – Нет.

Как железом сдавило голову.

Меншиков вскочил, метнулся к окну, от окна назад к столу. Боль все входила в сердце, не было ей предела. А сердце – умное сухое расчетливое сердце Алексашки – разбухало в груди, готовое лопнуть.

Алексашка стукнул ногой в дверь – вскочил денщик.

– Водки, – просипел Меншиков, не глядя – чтобы не выдать себя.

Денщик забормотал что-то. Алексашка вытолкнул его в темень коридора.

С первого глотка сердце разорвалось, и горячая мука разлилась по всему телу. Чем больше он пил, тем яснее становилось в голове и тише в келье. Всю долгую зимнюю ночь он пил, пел, разговаривал громко. Швырнул рубашку в огонь, и, обжегшись, выхватил почти нетронутую. Лишь кружева на одной манжете лизнули радостные злые язычки.

Под рассвет Меншиков рассек висок о край стола и наконец сомлел.

А на заутрене монахи, округляя глаза, шептались о том, как всю ночь страшный, не то человечий, не то волчий вой раздавался в монастыре. И поговаривали, что сгинувший лет двести назад в подвалах смертоубийца воскрес, почуяв Антихриста...

 

Глава IV. Возвращение

Архангельск – Москва. 1701 – 1702 гг.

 

Крутобокий корабль с облаками, наколотыми на высокие мачты, шел в стальных тяжелых водах к берегам Архангельска. Дремучие леса тянулись с левого краю.

Соленые брызги падали на потные спины угрюмых гребцов. Звенели цепи, скрипели уключины весел, свистели плетки надсмотрщиков. На флагштоке оглушительно хлопало от ветра полотнище – крест и две желтые полосы по краям – знамя святого Ульрика.

По левому борту на четвертой скамье второй гребец на "Святом Ульрике" был Алексей.

 

Он медленно поднимался по лестнице, считая удары своего сердца. Торопливо, захлебываясь, они бухали в груди, как колокол под водой – приглушенно, с расходящимся кругами звоном. Волнение расширяло глаза и искажало лицо.

Там, за деревянной дверью – такой тонкой по сравнению с разлукой и временем – там должен был быть он.

Наверно, вечность не решался он открыть ее. За дверью стояла обычная сонная тишина.

"Господи", – тихонько взмолился Алексашка, – "Господи, сделай так, чтобы он там был".

Он приоткрыл дверь и увидел свет, стелившийся по полу, сброшенный грязный сапог, залепленный грязью, смятые полотенца и ворох бумаг на столе.

Он, пригнув голову, ступил в горницу, зажмурился. Резко повернулся к окну. Там стояла кровать.

Открыл глаза и увидел.

Сперва просто безвольное, сломленное усталостью, худое тело в мешковатой одежде, лежавшее ничком. Потом – приближаясь, не в силах вздохнуть, – лицо. Закрытые глаза, сжатый, словно сведенный судорогой, рот, резкие запавшие скулы, седая прядь на лбу. Человек спал, стиснув подушку обеими руками.

Меншиков подошел так близко, что уловил свист птиц за окном и неровное дыхание. Одна рука спящего, расслабившись, разжалась и соскользнула с подушки. Несколько секунд Алексашка тупо смотрел на нее, качавшуюся. И сердце его заломило так, что он перестал дышать.

Он упал на колени, как подкошенный, осторожно забрал эту руку в свои. Она была теплая и живая. Пальцы чуть подрагивали.

Меншиков, беззвучно застонав, прижался к ней лицом, слил с солоноватой ладонью ненасытный свой рот.

Алексей беспокойно задвигался сквозь тяжелый сон. Алексашкины поцелуи тревожили его. Он, разлепив спекшиеся губы, позвал его по имени из запрокинутой пропасти.

Меншиков вскочил на ноги. Он не мог побороть страх перед пробуждением Алексея.

Орлов перевернулся на спину, медленно поднял руки, потер лицо.

Алексашка отступал к двери – сперва потихоньку, потом в панике все быстрее. Зазвенела под его ногой брошенная на пол шпага, и все померкло перед глазами. Не дыша, он закрыл руками лицо.

Кровать заскрипела.

Меншиков с усилием отодрал ладони от лица, взглянул на поднимающегося Орлова и слегка застонал.

Алексей поднялся и шагнул к нему – высокий, худой, измученный. Будто во сне, будто накурившись зелья какого, Меншиков почувствовал, как Алеша обнимает его. Закинув лицо, Алексашка смотрел в его глаза, полные такого невыносимого счастья, что хотелось умереть.

– Ты другой совсем стал, – пробормотал Алексей, касаясь пальцами его виска, – глаза твои другие...

– Я ждал, Алеша... оттого глаза похолодали, без тебя, любый мой... – еле слышно ответил Меншиков.

– Нет, ты не говори сейчас... ты молчи... я смотреть на тебя буду...

– Птицы как поют, Алеша... окошко бы закрыть... обними меня крепче...

Орлов прижался к нему всем телом.

Меншиков бормотал в тихом безумии:

– Только молчи... Христом богом прошу, молчи...

Оба шатались, словно любовь их была непосильной ношей, тяжким бременем. Не разнимая объятий, они добрались до постели и свалились на нее, сплетенные намертво, навечно.

И в забытьи лежали, пока перепуганный Лукашка не застучал в дверь, закричал, что приехал царь.

Меншиков затеплил свечку пред образами. Хотел помолиться, да волосы на голове зашевелились от сознания кощунства. Радость душила его, подступала к горлу.

Открытые ставни качались и скрипели от ночного весеннего темного ветра. В голубеющем воздухе вспыхивали и таяли легкие молнии – и то обдавало окно щедрой пригоршней капель, то сушило беспокойными листьями, прикипавшими к мутному стеклу.

Шаги Алексея приближались – сдержанные, быстрые, они летели по лестнице, галерее, замирали у двери.

Дверь отворилась. Меншиков повернулся, прижался спиной к стене, раскинув руки – распахнутый. Лицо его задрожало от любви и радостного хмельного страха. Щелкнул засов. Алексей шагнул к нему, стягивая рубаху через голову, обнажая широкие плечи, сильные руки.

– Алеша...

– Милый, – тихо, сквозь зубы вымолвил Орлов.

От него веяло страшным жаром, Меншиков кожей ощутил, что Алексей сдерживает себя.

Как сквозь туман он увидел его напряженный полуоткрытый рот, вздрагивающие ноздри, золотой огонь из-под ресниц.

Алексей крепко взял его за плечи, оторвал от стены, больно поцеловал в губы и толкнул на постель.

Меншиков упал спиною на подушки, поднял руку ладонью к нему, словно прося помедлить. Орлов наклонился, поцеловал ладонь – и накрыл Алексашку горячим, исхлестанным телом.

Меншиков целовал шрамы на смуглых плечах и спине, гладил неслушающимися пальцами, пытаясь перенять боль.

Какой земной была эта ночь, с дождем и грозою, с оплывшей свечой и душным воздухом, со сбившимися простынями... все, все она впитала в себя чутко и жадно – шорохи, стоны, порывы ветра, звук размыкающихся губ и загнанного дыхания.

И какой долгой и блаженной казалась она после долгой разлуки...

В последнее мгновение на Меншикова снизошло, наконец, чувство великого покоя. Алексей снова был с ним. Покой этот он терял в сладких судорогах и вновь обретал, царапая стиснутые губы о шрамы Алексея.

Они оба не скоро опомнились. Орлов пришел в себя первым, с трудом разжал зубы, кулаки, взглянул на Меншикова, отстраняясь. Алексашкино лицо, бледное, с искусанными губами, вызывало в нем иступленную нежность.

Пересиливая кружение в голове, Алексей склонился к нему, поцеловал в губы, в закрытые глаза. Алексашка судорожно втянул в себя воздух.

– Солнце мое, – шептал Орлов. – Почто глупо так разлучились...

Меншиков молча притиснул его голову к себе, усмехнулся, глядя неподвижно в потолок:

– Фортуне шутки – нам слезы горючие... Пусти-ка.

Он оттолкнул Алексея и медленно спустил ноги на пол. Встал с постели, пошатываясь, подошел к столу, налил стопку водки и выпил двумя глотками. Орлов следил за ним в недоумении.

Плечи Меншикова вздрогнули, голова поникла, он оперся о стол, замер.

Орлов некоторое время смотрел на него, потом встал, подошел, развернул к себе силой.

Меншиков вырвался, вцепился зубами в кулак. Его трясло от слез.

Алексей уложил его силой же. Меншиков метался и корчился, словно его наизнанку выворачивало, но не издавал ни звука.

И дождь так разошелся, что стекла звенели.

– Да что с тобой? – вполголоса спрашивал Орлов, не решаясь дотронуться до него, – что с тобой, любый мой?

Потом все-таки решился протянуть руку и провести по стриженым светлым волосам, по плечу.

Меншиков зарыдал в голос, хрипло, со смертельной давней мукой.

Орлов лег рядом, притянул Алексашку к себе, скрутил. Меншиков, до боли вжимался в него, пытаясь заглушить рыдания. Алексей гладил его по спине, шептал ласковые слова.

Меншиков вдруг со злобой оттолкнул его руки, рванулся из его объятий, сел на постели. И зашептал, сужая залитые слезами глаза:

– Дурак ты, Алеша... меня жалеешь, да? Думаешь, ждал тебя, молился?... ждал... молился... с девками в кабаках, пьян во все дни... и утешить меня было кому в моих печалях... сам утешал... А ты – любишь...

– Охолони, – тихо попросил Орлов.

– Ну что – любишь?

Алексей опустил голову.

– Говори, не мучай меня, я уж намучался...

Меншиков смотрел на него пронзительно. Орлов взглянул ему в глаза, усмехнулся с тихой, спокойной грустью:

– Люблю...

Они помолчали.

– Не томи себя, – выговорил Орлов еле слышно, – быльем то поросло... Не терзай себя...

 

Глава V. Петербург

Петербург. 1704 г., март.

 

Алексей, пригнувшись, переступил порог темных, кисло пахнущих сеней, поднялся по двум склизким ступенькам и толкнул дверь на улицу.

Его обдало мартовским ледяным ветром. Он тихонько ругнулся, попав ногой в лужу на пороге.

– Господин поручик, господин поручик, – кокетливо позвал его сзади женский пьяный и смешливый голосок, – а вы еще заглядайте, господин поручик.

Орлов, хмельно улыбаясь и не оглянувшись, послал голос ласковым беззлобным матерком. И пошел, пошатываясь и придерживая сползавшую на лоб лисью шапку, в кромешной тьме переулка, то и дело поскальзываясь и ругаясь.

Дойдя уж почти до конца, он свистнул лениво, повелительно, и прислушался. Было мертвенно тихо, только где-то далеко стучала колотушка сторожа, и еще дальше выл одинокий волк.

Алексей завернул за угол и вышел на простор немощеной площади. По левой стороне тянулись бараки мужиков, согнанных на строительство, по другой – леса бескрайние. В конце площади, в кромешном мраке чуть видный, мерцал огонек сторожевого костра на берегу недавно вырытого канала.

Орловской кареты нигде не было. Алексей свистнул ещё раз, громче, но ответом ему был лишь волчий вой.

Орлов перетянул пояс потуже и невольно поправил заткнутые за него пистолеты. Потом оглядел площадь. Луна, круглая, сонная, белая то выплывала из низко летящих длинных обрывистых облаков, то, затуманенная, бросала зеленовато млечный свет на талый снег и грязь.

Пейзаж казался не больно-то дружелюбным.

Алексей вздохнул и, придерживая полу полушубка от ветра, двинулся в путь – наискосок через площадь, к сторожевому костру. Хмель почти весь выветрился из его буйной головы, и он шагал, уже не шатаясь, не оступаясь, и тихо, со смаком строил трехаршинные рассуждения, касающиеся Лукашкиной матери.

Мимо него, вынырнув из-за кучи щебня, пробежала большая, тощая собака с острыми ушами. Алексей прошел еще шагов десять, пока его не осенило, и по спине не потянуло холодом.

Слева мелькнула гибкая крадущаяся тень, и Орлов нехорошо усмехнулся, подумав, что при полном отсутствии в этом гиблом месте скота...

Сзади что-то прошуршало и вновь затихло. Алексей, не останавливаясь, вынул пистолет из-за пояса и взвел курок. Обернулся. Во тьме мелькнули зеленые яркие глаза. И чуть дальше – еще, россыпью.

Чувствуя, как твердеют скулы и подбородок, он выстрелил, не целясь. Небо отозвалось гулким эхом, и ветер набросился на дым, разнося его в клочья. Отступая назад, он вытянул второй пистолет.

Когда дым рассеялся, глаз уже не было. От костра бежал человек, путаясь в тяжелом тулупе, и кричал что-то. Ветер доносил лишь обрывки слов. Алексей убрал пистолеты и направился ему навстречу.

Подбежавший сторож так долго сокрушался, хлопая себя по бокам толстыми неуклюжими руками, и так долго выяснял, почему барин один в такую бесовскую ночь и не проводить ли до дома, что Орлов дал ему на водку.

Облака рассеялись, и Алексей, перебравшись через канал по хлипкому мосту, дошел через два квартала до своего дома. Здесь костры с караулами попадались чаще, хотя волки иногда и сюда забегали.

Карета стояла у крыльца без лошадей, Лукашка склонился над отвалившимся колесом. Когда он поднял на звук шагов сердитое, обиженное лицо, озаренное тающим светом фонаря, у Орлова пропала охота злиться.

– Ну? – только спросил он, приваливаясь плечом к карете и скрещивая руки на груди.

Лукашка мрачно заругался, из сбивчивой его речи Орлов понял, что лошади понесли, испугавшись волков, и остановить их удалось только на другом берегу канала, а колесо отвалилось почти у самого дома, а он, Лукашка, давно говорил Алексею Петровичу, что колесо менять надо, и он знает, где взять, и станет недорого, а все нет денег, а куда деньги идут, он и говорить не хочет...

Орлов захохотал и дернул его за вихор, торчавший из-под шапки.

– А ну вас, – досадливо сказал Лукашка и вновь стал прилаживать отпавшее колесо.

– Это ты хозяину? – грозно спросил Орлов, но ответа не получил. – Ладно, я к Меншикову.

Алексей засунул руки в карманы и вразвалочку пошел к мосту неподалеку. На другой стороне, прямо напротив, стоял Алексашкин дворец. Деревянный, правда, но рубленный затейливо, с узорочьем и финтифлюшками. И даже статуи сторожили фронтон над околоненным входом.

 

Меншиков лежал в полной темноте и смотрел в окно на мерцающее, низкое небо в облачных клочьях и лунной дымке.

Алексей не появлялся уже третий день. Правда, дел было много, и сейчас от усталости у Меншикова ломило все тело, и душил сухой кашель.

Внизу захлюпал снег под шагами, кто-то чихнул и стукнул в дверь.

"Кого это черт принес" – подумал Меншиков, приподнимаясь. И будто в ответ орловский басок хрипло, но ясно в звонком воздухе проговорил:

– Спят, что ли...

И в дверь так стукнули, что пол в Алексашкиной спальне заходил ходуном.

Меншиков медленно встал, нашел халат на стуле, накинул.

Внизу все дребезжало.

Алексашка вышел на лестницу, взял горящий шандал с перил и крикнул:

– Егорка, Сёмка! Живо!

В дальнем конце тускло освещенной залы скрипнула дверь, и встрепанный Егорка, зевая, пошел открывать.

Алексей ввалился, засыпанный мокрым снегом, шумно стал раздеваться, скидывая одежду на руки Егорки. Меншиков, не глядя на него, приказал:

– Ванну и ужин господину гарнизонному начальнику.

Егорка ушел. Орлов, все еще в шапке, подошел к лестнице, закинул голову, взявшись руками за сосновые столбцы перил, и улыбнулся Меншикову. Алексашка поставил шандал на перила. Отвернулся.

Сердце у него дрогнуло от мгновенно, жадно схваченного вида – полуоткрытые смеющиеся губы; рыжий мокрый мех татарской шапки и черный чуб, падающий на прямой нос;.

Алексей взбежал по лестнице и повернул его к себе за плечи. Откинувшись в его руках, Алексашка прищурил глаза:

– По бл...м бегал?

Алексей, не ответив, притянул его к себе, поцеловал крепко холодными губами в шею за ухом.

Меншиков оттолкнул его лицо ладонью, оцарапав перстнем щеку.

– Больно, – сказал Орлов, помолчав, рванул к себе Алексашку за халат и сунул замерзшие ладони в тепло.

Меншиков ахнул и вскинул на него глаза с точечками света в темных зрачках. Снова сощурился и рот его надменно дрогнул. Алексей притянул его к себе поближе за бедра и поцеловал в недвижные губы.

– Седой весь, – тихо сказал Меншиков, отклоняясь, – все по девкам таскается...

Орлов захохотал:

– Девочка моя... Жена моя... Супруга... Возлюбленная...

Меншиков не выдержал и хрипловато засмеялся.

– Пошел к черту, к своим бл...м иди...кот...

Алексей, улыбаясь, гладил его худое теплое тело под халатом.

 

Ванна была каменная, низенькая. Меншиков привез ее из-под Азова, и лежала она в сарае в московском доме, обрастая мхом и зеленью, пока не пришел час перевезти ее в петербургский дворец. Она стояла в небольшом покое рядом со спальней, возле голландской печки, одной на две эти комнаты.

Орлов блаженствовал и фыркал от пены, лезшей в глаза, уши и рот. Меншиков сидел на лавке, на гретых полотенцах, и болтал разное. Халат китайского алого шелка, шитый золотом – драконами, заморскими птицами и цветами – переливался нежно и ярко от малейшего движения.

И смотрел на Алексея сквозь ресницы, и тогда мягкий золотисто розовый свет озарял моющегося Орлова, сыпался искрами по рукам, плечам его, по сугробам пены, дрожал на алексашкиных ресницах. И Меншиков сладко мечтал, что вот – он отстроит каменный дом и привезет ванну из фарфора и зеркала венецианские от пола до потолка....

– Потри мне спину, – Орлов кинул ему мочалку.

Меншиков вздохнул, пересел на край ванны и стал осторожно водить мочалкой по смуглой широкой спине, покрытой розоватыми блестящими шрамами.

– Сильнее три, что я тебе – статуя древняя? – сказал Алексей.

– Статуя, – усмехнулся Меншиков, – я за статую одиннадцать деревень продал, а за тебя и Егорку не отдам.

Он взял кувшин и вылил его Орлову на голову.

– Ах ты... – передернул плечами Орлов.

Меншиков ткнулся лицом ему меж мокрых лопаток и закрыл глаза:

– Потому как... тебе и цены-то нет, – прошептал он, вздыхая.

И отпрянул, почуяв намерение Алексея скинуть его в ванну.

Орлов вылез, отряхнулся, как собака, и стал вытираться.

– Статуя, – рассеянно пробормотал Меншиков, глядя на него, обнаженного.

– А Семку чуть волк не загрыз о прошлой неделе, я тебе сказывал? Прямо у подъезда... Все мясо с ноги снял... Думаю, может, облаву устроить?

Алексей обернулся, лениво блеснул зубами из-под полотенца:

– А ты, верно, за ананасами его послал, ночью-то?

– Нечего спать в дозоре, – буркнул Меншиков,– и ты не больно-то... Жрешь – жри молча.

Орлов надел чистое, откинул кудри со лба и отозвался, помолчав, хитро улыбаясь:

– Больно я разъелся-то на твоих харчах...

 

Они сидели за дубовым столом у гудящей печки друг против друга, изредка перекидываясь словами.

Орлов, наевшись, щипал кислую капусту. Меншиков тянул красное из длинного бокала.

Широкое окно было задернуто. И будто не март переменчивый на болотах, а ясноглазый январь, и они дома в Москве.

Говорили о делах – лениво, нехотя. Потом Алексей завладел алексашкиной рукой, осторожно стал снимать перстни. Меншиков, улыбаясь углами рта, выпрямлял длинные пальцы, чтоб Орлову было удобнее. Алексей клал перстни в рядок на стол и целовал освобожденный палец.

 

Глава VI. Новый год

Москва. 1706 г., январь.

 

Меншиков с зажженной свечой поднялся наверх в темную галерею.

Свет ее пламени выхватил из темноты заледеневшее изузоренное окно и мраморную голову неведомого греческого бога – с выпуклыми пустыми глазницами, припухшими веками и губами, коротким носом и застывшей светской улыбкой.

Князь отвернул мрамор лицом к стене. Придвинувшись к окну, подышал на стекло и потер его шелковым рукавом.

Сквозь отдышанный глазок была видна все та же луна и ветки. И внизу – огни факелов, и мелькание теней.

Распахнулась дверь, на миг шум музыки и голосов влетел в галерею и смолк, едва дверь прикрыли опять.

Меншиков повернулся на звук осторожных шагов.

Пришедший вступил в круг света и поднял голову. От взгляда блестящих сквозь прорези черной маски глаз князь ощутил привычное волнение и подумал, уже без злости на себя, бессильно – "сколь можно".

– Ты устал? – тихо спросил Алексей.

– Что ты хочешь?

– Ничего... спросил просто...

Меншиков отвел глаза. Орлов осторожно обнял его и попытался притянуть к себе. Князь вскинул подбородок и уперся ледяным, слегка зеленеющим взглядом ему в переносицу. Алексей склонил голову и сильно прижал Меншикова к проему между окном и бюстом.

– Пьян ты, что ли, не пойму? – отворачивая лицо, пробормотал князь.

– Не пьян, – все так же тихо возразил Орлов, – ты сердишься на меня?

– За что? – Меншиков взглянул на него.

Лицо Алексея было так близко, что князя коснулось теплое его дыхание, отдававшее еле слышной горечью рейнского.

Меншиков откинул голову, сдерживая желание припасть губами к влажному теплому рту. Он закрыл глаза и вцепился в рукава алексеева камзола. Орлов стал целовать его в лицо и горло – нежно, быстро, едва касаясь полураскрытыми губами.

– Ты простил меня, солнце?

Князь резко высвободился, хотел уйти, но Орлов схватил его за плечи.

– Саня, милый, поедем отсюда... –

– Куда? – удивленно спросил Меншиков.

– Куда хочешь, все равно, поедем.... я умираю без тебя, – прошептал Орлов, словно в бреду, и жадно, сильно стал целовать его снова.

Меншиков, ошеломленный, не противился. Голова у него закружилась от темной цыганской страсти, лицо вспыхнуло под тонким слоем пудры.

Ладони Орлова скользнули по спине князя, по бедрам.

– Алеша, не надо, – быстро отстраняясь, попросил тот.

Опоздавшая волна жара прошла по его телу, он зябко содрогнулся.

– Солнце мое, – тихо застонал Орлов, припадая губами к его виску, – поедем же...

– Да... да, – Меншиков не сразу отозвался, приходя в себя, – пусти-ка, дай подумать.

– После... Я выйду к тебе. Жди на заднем дворе... через час.

Он провел ладонью по груди Алексея и торопливо пошел к двери.

Орлов оперся о голову бога, задыхаясь. Выругался вполголоса – зло, тревожно и радостно.

Потом сдернул маску и швырнул ее в темноту.

 

Через полчаса Алексей подъехал к заднему двору меншиковского дворца в широкой, объемистой карете, принадлежавшей князю. На козлах сидел сумрачный хмельной Лукашка, прямо из теплых душистых объятий княжны Вяземской вынутый.

Орлов выпрыгнул на сверкающий скрипящий снег и отпер калитку. Она заскрипела, подаваясь его руке. Неслышно обнажились липовые ветки у забора, стряхнув с себя с себя белые хлопья.

Приглушенно стукнула дверь, князь сбежал со ступенек и пошел навстречу ему.

Лунный свет омыл серебряный парик князя, бледное его лицо, знакомый алый плащ зловеще заиграл в зимнем полумраке.

Орлов посторонился, пропуская его, запер калитку и пошел вслед. Меншиков остановился у кареты, расстегивая плащ. Когда Алексей подошел, он глянул на него темными, с лунным бликом глазами, окруженными шелком маски.

– Кто на козлах?

– Лукашка.

У князя напряглись мускулы у рта, но он ничего не сказал. Он рывком открыл дверцу и забрался внутрь.

Орлов снял плащ, отдал его Лукашке вместе с плоской фляжкой из внутреннего потайного кармана. Они обменялись парой быстрых фраз.

Алексей влез в карету и захлопнул дверцу.

Карета мягко тронулась, заржала лошадь. Стук копыт, нарушивший прозрачную тишину, вскоре превратился в часть ее.

Разложенные сиденья были устланы меховыми одеялами. Свечи в шандалах, зажженные Меншиковым, ярко, ровно горели.

Князь молчал, медленно поглаживая переливчатый мех рукою. Орлов нерешительно коснулся его ноги, снял бальную туфлю; развязал подвязку под коленом, стянул шелковый чулок.

Усмешка тронула рот Меншикова.

Орлов разул вторую ногу, и стал греть обе, растирая и гладя их. Меншиков поднял голову. Алексей поймал его недоверчивый взгляд и, не отводя глаз, зажал его ступню в ладонях, поднес к губам. Стал целовать замерзшую кожу, отогревая ее дыханием.

Меншиков побледнел и отвернулся. Снял парик с коротко стриженых волос. Развязал шнурки маски. На виске дрожала жилка. Лицо его стало беззащитно обнаженным, с морщинками у глаз и рта, засыпанными крошками пудры.

Орлов подвинулся к нему, взял за голову ладонями, долго смотрел в лицо, в прикрытые глаза. Задохнулся, помотал головой и стал целовать, разглаживая кожу губами.

Меншиков вытянулся и застыл, только мускул у рта подергивался. Он не мог остановить это, как ни старался. Орлов поцеловал его в губы – сперва осторожно, потом все сильнее.

Скользил губами по его горлу и расстегивал пышный воротник, чтобы добраться до заветной ямки меж ключиц. Когда князь, стискивая зубы и искажаясь лицом, почувствовал влажное касанье языка к бьющейся жилке, он, охваченный забытой истомой, прижал его лицо, его рот к своей коже. Орлов проводил губами по выступающим ключицам. Меншиков сдерживал комок в горле.

Меншиков прижимал к себе голову Алексея обеими руками, и ресницы его дрожали от накатившего волнения. Орлов целовал его грудь в раскрытом вороте, потом в нетерпении разорвал шелк и обнял его горячее тело.

 

Он открылся весь, в зажмуренных глазах его крутился вихрь ослепительно алый, он стонал, весь пронизываемый желанием слиться с ним и недостижимостью, недосягаемостью...

Когда наступил конец, Алексашка не понял, он был почти без чувств, он уже не стонал, только втягивал в себя воздух, мучительно выгибаясь.

Меншиков услышал собственный крик, но сразу не смог открыть глаз. Он почувствовал последние свои содрогания, свои и уже другого человека, тяжелого, раскаленного, любимого.

Медленно он возвращался, ощущая сперва взмокший мех под собою, сквознячок от окошка, пуговицу, зажатую в кулаке. Он с усилием разжал руку. Пуговица выкатилась из нее.

Он открыл глаза и ничего не увидел, потом ощутил боль в плече и не сразу, но понял. Алексей рывком оставил его, задыхаясь, поцеловал и отвалился в темноту.

– Открой дверцу, – сказал Алексашка и не узнал своего голоса.

Ему хотелось плакать.

С треском распахнулась дверца. Луна осветила мех, блеснула россыпь пуговиц. Мороз мельчайшими пылинками переливался в луче. Свет пропадал на миг, заслоненный деревьями, и вновь появлялся.

Меншиков лежал, обдуваемый пронзительным сквозняком, и глядел на луну.

– Ты простудишься, – тихо проронил Алексей и обнял его сзади, укутывая в одеяло.

Меншиков откинулся спиной на его грудь, приятно обжигаясь остывающим жаром.

Алексей провел губами по его плечу:

– Лада мой.

Алексашка устало молчал. Орлов шептал что-то еще, луна глядела на них. Князь захлопнул дверцу, задернул занавеску. Стало опять темно.

– Алеша, – Меншиков вдруг повернулся, обхватил его, слегка тряхнул.

– Если случится что... – он запнулся, прижался лицом к его груди и уже невнятно проговорил. – Тошно мне, любый, так уж тошно...а с тобою как в небе...

Потом их сморил сон.

 

Медленно выплывая из бредового тяжкого сна, князь повел рукой по ласковому меху. Алексея не было рядом.

Он с трудом разомкнул усталые веки и понял, что карета стоит. В тишине он различил приглушенное фырканье лошадей и скрип снега под ногами. Князь приподнял голову и, отдернув обнаженной рукой занавеску, вгляделся в сумерки. Снежное поле, слабо светясь, простиралось, куда только ни доставал глаз – ни куста, ни дерева.

Окошко заслонила на миг черная тень, и дверца, скрипнув, отворилась. Меншиков быстро натянул на себя одеяло. Алексей, полуодетый, влез на постель, поплотнее захлопнул за собою дверцу, и они двинулись с места.

Их глаза встретились, и долго они смотрели друг на друга, без улыбки, переливая вчерашнее потрясение, тайное и такое зыбкое, что о нем нельзя было говорить словами.

Потом Меншиков молча сел и прижался лицом к груди Алексея, обхватив его за пояс. Алексей осторожно погладил его по волосам.

– Что вылезал? – пробормотал князь.

– Лукашку сморило, заехали невесть куда... дорогу искали. Теперь скоро дома будем... до свету, чтобы не видали тебя.

– М-мм, – отозвался Меншиков, тихонько целуя Алексея в грудь и спускаясь все ниже.

 

Меншиков, смеясь, склонился к нему:

– Седина в голову, бес в ребро... Ну что рот разинул? Как есть, разбойник, как есть...

Алексей, молча, широко улыбаясь, целовал его в руку, плечо, шею – куда доставали губы.

– Оставьте меня, граф, с вашими амурами...

Орлов захохотал.

Поморщившись, Меншиков высвободился и лег рядом. Вытянулся на постели, вжимаясь всем телом в мех, уткнулся лицом в подушки.

Орлов оборвал смех:

– Что ты, милый?

Меншиков помотал головой с ожесточением и, погодя, чуть слышно ответил:

– Стыдно мне, Алеша... С ума ты меня сводишь... скорей бы доехали... устал я.

Орлов сдержанно с опаской погладил его по голой худой спине, лег рядом, обняв князя и целуя его вкрадчиво в край уха. За трепетом занавески незаметно серенько посветлело. В тишине они доехали до дома Меншикова, прижимаясь друг к другу и пряча печаль глаз.

Мимо голубых деревьев Алексей пронес Меншикова, закутанного в плащ, и черный проем дверей поглотил их. В сырой темноте Орлов опустил князя на пол. Меншиков переступил босыми ногами по грязному полу и прижался к Алексею, царапая лицо о шитье его камзола.

– Не уходи, – попросил он шепотом, и Орлову почудилась внезапная тревога в любимом голосе.

– Ради бога, Алеша, останься...

Алексей хотел сказать, что не может, что Гришка проснется и захочет поздороваться с отцом, но вовремя прикусил язык.

Меншиков шептал:

– Я прошу тебя, любый мой... никто не увидит... Все с вечера упились.

– Я не могу, – гладя его пальцами по щеке, виновато сказал Орлов.

Алексашка опустил голову, поймал его руку, сжал и отпустил. Отстранился, выпрямился – и Алексей увидел князя Меншикова, враз постаревшего, осунувшегося, вельможно величественного.

– Иди, – проговорил князь и ласково, с усилием, толкнул его к двери, – иди же, милый...

– Саня, – мучаясь, Алексей не глядел на него, – что ж, разве разлучаемся? На час-то беды...

Орлов обернулся на пороге. Странное чувство всколыхнулось в нем.

– Саня, ты...

– Что? – оборвал его князь, глядя ясно и подняв бровь.

Ничего, – Алексей еще мгновенье пристально всматривался в его лицо и, наконец, вышел торопливо.

 

Глава VII. Свадьба

 

Струилась вода по оттаявшим окошкам и размыто, слабо поблёскивали мартовские звезды в тёмном распахнутом небе.

Так ошеломляюще тихо было в Меньшиковской спальне после буйного праздничного веселья; весь дом спал. Скоро должно было светать.

Далеко, на другой половине, кто-то могуче всхрапывал неслышно, свернувшись маленьким зверьком, спала измученная Даша. От неё тонко и остро пахло дареными фиалковыми духами и девичьим потом.

Меншиков лежал у стены, отодвинувшись от жены и вытянувшись – лежал, тупо глядя в темноту, и слушал то, что затихало внутри него – дрожь под ложечкой и тепло в паху. Мерно билась кровь в виски, за окнами капало, звонко, чисто и часто, удаляясь капелью по всем московским садам, оголенно черным и насквозь промокшим.

Он содрогнулся всем существом – вспомнил позапрошлогодний март, такую же ночь перед рассветом, тяжелый сонный Алексей рядом, в смятых простынях. И он сам изгибается через подоконник в распахнутое настежь окно, голыми плечами и грудью, жадно раскрытым ртом ловя лёдяные капли – и чувствует на бедре горячую потную руку Алёши – и улыбается под ожигающей россыпью тающего бисера, под светлеющим прохладным небом.

Меншиков едва не вскинулся на постели, сдерживая горячий стон – но пересилил себя, втянул воздух сквозь сцепленные зубы – только сейчас заметил, как душно в горнице – и глубже вдавил голову в подушку.

Даша рядом задышала чаще – приснилось что-то. Меншиков медленно долго посмотрел на нее – девчонка, жена, волосы растрепались, длинные, каштанные, кудрявые, ресницы пушистые, губы распухли от слез и переживаний. Окручен. Окручен!

Повили плющом жалким, цепким, юным – будто цепью пудовой... Меншиков заметался, растирая горло, скинул жаркое одеяло. Окручен! Всё, конец всему, жизни всей, теперь лишь – звёзды, дети, чины, дома – и карусель, карусёль до последнего конька – гробиком.

Он повернулся на бок – лицом к окну, лёг повыше; размытая, ясная темень повеяла на него весной и – властно и нежно – и откуда взялся этот запах в ставшей вдруг маленькой нагретой спаленке – дикой мятой.

У него всколыхнулось сердце, и огненным туманом застило глаза. Не помня ни себя, ни времени, он перескользнул через Дашу – холодный пол остудил босые ступни – запахнулся в шёлковый халат и легче дуновения, призраком, тенью покинул чертог Гимена.

В поблёскивающей темноте он замирал от ужаса – на скрипучей лестнице, на зыбких половицах; но не разбудил никого, и вот уже стоял перед дверью заветной алой комнаты, и окошечко под низким потолком коридора обливало его голову и плечи бледнеющим светом месяца.

Миг – и Меншиков толкнул дверь. Мерцала лампадка пред образами, тускло озаряя комнату в алых нежных обоях китайского шёлка. Справа, на французском диване, спал, ткнувшись в подушку, Апраксин.

Слева, на низкой широкой кушетке, сидел Алексей – опершись спиной о стену и спустив одну ногу на пол – недвижно, в тёмных глазах застыл блик.

Он повернул голову на чуть слышный шум, глаза его расширились при виде Меншикова, подался вперёд, дрогнули губы, желая вымолвить что-то. Но Меншиков перебил непроизнесенное – прикрыв дверь, шагнул к нему, сжимая плечи, вскидывая стриженую голову:

– Не гони меня...

– Ты...– наконец опомнился Алексей, – ты что здесь делаешь? Иди наверх... ты спятил... ты разум потерял...

Горячий шёпот его осёкся – Меншиков, поникая лицом, светлой головой, отпустил зажатые в кулаках полы халата, блестящий шелк стремительно омыл нагое тело и замер безжизненно на полу, вкруг ног.

Меншиков осторожно переступил очерченный круг, встал вплотную к кушетке, не подымая глаз, сотрясаясь в ознобе, как заведённый, повторял:

– Не гони меня, не гони...

– Сумасшедший... Апраксина разбудишь, – шёпотом, зло заорал Алексей.

– Иди сюда, – он рванул его за руку.

Меншиков упал в объятия Орлова, обвил отчаянно его шею.

– Алёша... жизнь моя... радость моя, – шептал он в дикой, обеспамятевшей тоске, с силой притягивая к себе Алексея, вжимаясь в него, стараясь спрятаться, раствориться в нём.

Орлов молча смотрел в его побледневшее судорожное лицо и чувствовал, что теряет разум от алексашкиного прерывистого шёпота, от впивающейся под ребра косточки бедра, ледяных ладоней и пламени худого знакомого тела – и в то же время был странно холоден.

Меншиков бормотал что-то неразборчиво похабное, уличное, сводя страдальчески брови и выгибаясь – Орлов слышал лишь тёмное дыхание беды. Внезапно отупение его сорвалось в жгучую муку, нахлынувшую нежность. Он, задохнувшись, почти застонал, перенимая губами срамные слова с губ Алексашки:

– Молчи... молчи, дурак...

Наверху, в темной спальне, в жаркой постели, томилась проснувшаяся Даша. Что-то будто подкинуло её вдруг; она пробудилась и не могла больше заснуть – так и лежала, глядя в окошко, чутко слушая ночную тишину.

Дом был большой, незнакомый, весь храпел, свистел и дышал чужими звуками. Она поджималась под тяжелым одеялом, вздрагивала от шорохов; и не могла понять, куда – так надолго – запропастился муж.

Ей было страшно одной в огромной постели, она чуть не вскрикнула, когда что-то большое и мягкое прыгнуло ей на колени. Потом тихонько засмеялась, узнав меншиковского кота. Кот заурчал у Даши под рукой, выгибая пушистую спинку.

– Глупенький, – шептала она, – напугал как...

... И мягко врезался в тишину крик – не похожий ни на человеческий, ни на звериный – чуть гортанный, глубокий, кружащийся, полный счастливой муки.

Даша вскинулась, прижимая к груди кота худенькими ручками, тщетно впиваясь глазами в темноту.

Крик повторился – слабее, но всё такой же – горестный и ликующий.

Больше ничего не было. Даша легла медленно – и все гладила, не замечая, мурлычущего кота.

В крике она узнала голос Меншикова.

Они замерли, глядя в глаза друг другу, их тела были ещё полны судорог.

– Не уходи, – шептал Меншиков, прижимая Орлова к себе и чуть потягиваясь в зябкой истоме, – во мне будь... мне спокойно тогда.

Соседний диван был пуст, но оба не замечали этого; они не видели ничего вокруг.

– Ребёнка от тебя хочу, – глядя в потолок, шептал Меншиков, облизывая лихорадочно блестевшие губы, – плоть от плоти твоей... всё попусту...

Орлов медленно целовал его в крепкое сухое плечо.

– Тебе идти надо... любый мой, Саня, иди... светает...

– Да... – отзывался Меншиков.

И вновь руки его гладили Алексея, и они не двигались.

 

Глава VIII. Болезнь

Петербург. 1707 г., октябрь.

 

По Петербургу ползли слухи. У светлейшего третьего дня полтора часа шла горлом кровь, думали, уже не оправится. Осень сеяла мелкий дождик на болотные топи и чахлые березы, дула рябью на холодное море, стучала голыми ветвями в плотно закрытое окно меншиковской спальни.

Внутри было темно и тоскливо. За матовым экраном, потрескивая, ровно горела свеча.

Князь тонул в жарких перинах. Из подушек был виден только заострившийся нос, краешек высокого лба и упрямый подбородок. Глаза Меншикова были закрыты, и дыханье не срывалось с запекшихся губ. Час назад кровь перестала идти.

На лавке у стола притулилась Даша. Присела лишь на мгновение – как птичка испуганная – готовая сорваться с места, звать лекаря, слуг, подавать воду, полотенца, гладить лоб князя в редкие минуты затишья.

За дверью шаркали десятки ног, кто-то надрывно кричал. Затхлый воздух тонко гудел.

Князь поморщился, хотел сказать что-то, но закашлялся.

– Ой, господи, – прошептала Даша, с силой прижимая кулачок к груди. Красивые ее глаза наполнились болью.

– Иди, Даша, – с усилием промолвил Меншиков, – скажи там...чтоб не шумели.

– Сейчас, Сашенька, – жена вспорхнула с места и бесшумно, легко выбежала из спальни.

Из нижней залы послышался ее высокий упрекающий голос.

Стало тише. О деревянные стены застучал дождь.

Меншиков осторожно вздохнул и перевел взгляд в серое низкое ровное небо в приоткрытых ставнях. На черной блестящей ветке крутился от ветра яркий лист.

Даша заглянула и сказала робко:

– Адмирал Апраксин приехал...

Меншиков, не повернув головы, с тоскою выговорил:

– Тошно мне, Даша. Не надо его... Он – поймет.

Даша ушла, а князь, слегка пошевелившись, снова застыл, глядя на лист, боровшийся с ветром. Потом тихо застонал от слабости и закрыл глаза. Сразу всплыло перед мысленным взором лицо спящего Алексея, свежая ссадина на его смуглом плече.

Орлов сейчас был далеко, в Москве. Меншикову хотелось умереть от тоски и болезни.

 

В гостиной внизу Федор Матвеевич мерял шагами паркет и слушал торопливый, сбивчивый рассказ Даши:

– Ночью так худо было – завещание думал писать. И лекаря говорят, по краю смерти ходил... Врут, я чаю, немцы же. Лежит, никого видеть не хочет... Тоскливый такой...

– Крови много вышло, чему радоваться, – сдержанно заметил Апраксин, – ты вот что, Дарья Михайловна, не трожь его, пусть себе лежит. Поправится, даст бог.

– Неспокойно мне, Федор Матвеич.

Княгиню позвали, она извинилась и торопливо вышла, шурша шелковыми юбками.

Апраксин, заложив руки за спину, подошел к окну.

Сквозь мутные струи дождя к крыльцу подъехал дорожный возок, разбрызгивая грязь и лужи. Выбрался из него высокий черноволосый человек с непокрытой головой. Из-под плаща тускло блеснуло золотое шитье полковничьего мундира .

– Орлов, – воскликнул адмирал, – ей-богу, Орлов.

В зале зазвенели быстрые шпоры. Стряхивая воду, в дверях гостиной появился Алексей, увидал Апраксина, глаза его радостно сощурились:

– Здорово, господин адмирал!

Федор Матвеевич шагнул к нему, улыбка осветила его хмурое лицо.

– Алеша... каково добрался?

Они обнялись.

– Как он? – спросил Орлов тихо.

– Княгиня говорит – сейчас лучше... Сам приехал недавно.

– А доктора что?

– Сперва сказывали – чахотка, потом от своих слов отказались. Теперь говорят, от чрезмерного усердия в делах... Надорвал грудь светлейший.

– Долго ли, – горестно сказала вошедшая Даша, – По вся дни – то на островах, то в крепости... На бастионе, что не достроили, ледяной водой залило выше колен... Дома его не вижу, куска толком не съест, все бегаючи...

Алексей торопливо, почтительно поклонился ей:

– Светлейшая госпожа княгиня...здравствуйте.

– Господин полковник, – Даша подала ему подрагивающую руку, – с приездом вас.

Орлов церемонно поцеловал кончики ее белых пальчиков, взглянул ей в глаза слегка виновато. Она не догадалась, почему, лишь, удивленная его напором, присела, приподняв край широкой юбки.

Подошел степенный лакей, принял у Орлова плащ, треуголку, перчатки и шпагу.

– Ну... зер гут, – Орлов побледнел, расстегнул ворот камзола и пошел наверх.

Даша взялась за перила, собираясь подняться вслед за ним. Апраксин мягко взял ее под руку:

– Не ходи, Дарья Михайловна. Не надо тебе туда сейчас. После...

Даша взглянула в его умные карие глаза, тихо вздохнула и позволила себя увести. Многое, что касалось князя, было ей непонятно.

 

Орлов толкнул дверь, окинул взглядом слабо освещенную знакомую комнату. Огонек единственной свечи затрепетал от сквозняка. На столе, придвинутом к постели, белели брошенные смятые полотенца в темных расплывающихся пятнах. На полу стоял жестяной таз.

Алексей потер горло, жестоко сдавленное тревогой, и осторожно подсел к Меншикову. Тот не услышал ничего, верно, забылся. С вонзающейся в сердце иглой он смотрел на осунувшееся любимое лицо, болезненно подрагивающие ресницы.

– Саня, – позвал он одним дыханием.

Меншиков медленно открыл глаза, в них вспыхнула тихая, недоверчивая радость:

– Алеша... откуда ты?

Орлов проговорил со сдерживаемой болью:

– Ничего не писал мне... а я и в Москве тоску твою слышу.

Он склонился, прижался лицом к рукам князя. Меншиков молча глядел на его склоненную голову и угол его рта дрожал.

Алексей поднял лицо, взглянул ему в глаза:

– Свет мой... почему?

– Зачем тебе знать, – тихо отозвался князь и взял его за руку, поцеловал в ладонь, потерся о нее щекою.

– Не надо ни о чем... Устал я, Алеша.

Орлов, легко касаясь губами, поцеловал его в лоб, в губы.

Князь оттолкнул его голову:

– Заразишься, дурак, уйди... Уйди, говорю...

– Ко мне зараза не липнет...

– Хоть для меня поберегись...

– Сам бы поберегся... все от забот твоих.

– Помолчи ты... дай на тебя поглядеть – Меншиков закашлялся.

Орлов пересел поближе, приподнял его за плечи, привалил к себе.

От кожаного колета Орлова пахло пряным осенним воздухом, терпким потом дальней дороги. Меншиков приник к нему щекою, сомкнул глаза.

Орлов бережно, крепко прижимал его к себе. Меншикова разморило в тепле сильного, любимого человека рядом. Тепло согревало князя, ласковой лапой доставая до самого сердца, выгоняя засевший в глубине тоскливый ледяной комочек хвори.

– Не уходи, – стремительно падая в сон, попросил он.

– Спи, свет мой...

Алексей долго-долго сидел на постели, привалившись спиной к высоким подушкам, держал в объятьях спящего и смотрел на его медленно розовеющее лицо. Стоило ему шевельнуться, – князь просыпался и заходился от кашля.

 

Через пару часов он спустился в гостиную, пошатываясь от усталости.

Апраксин в углу на диване играл сам с собою в шахматы.

Даша стояла подле окна, смотрела на единственный лист, упрямо сопротивляющийся ветру.

Она увидела счастье в его черных глазах – и снова не поняла.

– Спит, – тихо сказал Орлов и потянулся с детским наслаждением.

– Слава богу, – отозвалась Даша.

Чистый круглый лоб ее разгладился.

– Откушать изволите, Алексей Петрович?

– Благодарствую, княгиня.

Орлов переглянулся с Апраксиным.

Федор вздохнул про себя и заменил точеную фигурку королеву стройным надменным офицером на клетке рядом с королем.

Потом махнул ладонью по доске и ушел в столовую вслед за Орловым и княгиней.

 

Глава IX. Обручение

Москва, 1708 г., лето.

 

Карета, тяжело качаясь на ухабах, лавировала между кучами угля и щебня. Кучер лениво шевелил вожжами и матерился на перебегающих дорогу. Александр Данилович ехал домой обедать. Он думал о чём-то устало, прикрыв глаза рукой и развалившись в жаркой темноте кареты.

Новое лето принесло с собой тёплые, сухие и таинственные ночи. Меншикову не спалось, тело ломило мучительным раздражением; и если б дать себе волю, то он бился бы головой об стену, извивался бы как угорь на сковородке. Ах, мерзость! И любезная Дашенька не успокаивала тревогу, и обжигающее гортань волнение пьянило его с начала весны.

В задёрнутых занавесках на окошке кареты была оставлена щёлка, сквозь неё просовывался пыльный свет. Случайно повернув голову, Меншиков увидел Орлова. Алексей стоял на пригорке, скрестив руки на груди и склонив красивую голову в чёрных с серебром кудрях. Он выковыривал носком сапога камешек из земли и насвистывал вполголоса. Судя по всему, Орлов собирался провести краткий час отдыха от трудов праведных, стоя на пригорке под палящим солнцем и слабым ветерком.

Александр Данилович ударил каблуком в переднюю стенку, карета остановилась.

– Герр Орлов! Алексей Петрович! Пожалуйте сюда... – позвал он, отдёрнув занавеску.

Алексей лениво подошёл.

– Здорово... Обедать едешь? У меня, чёрт, дом людей полон как постоялый двор.

– Садись, – Меншиков толкнул дверцу, – пообедаем, у меня тихо.

Орлов пожал плечом, крикнул мальчишку денщика – принести кафтан, шляпу и шарф со шпагой.

– Да, ещё, – проговорил он, усаживаясь, – моему полку третий день сапог не выдают, пособишь?

Карета медленно тронулась. Они поговорили о делах; потом Орлов уткнулся в окно; и Меншиков разглядывал его искоса. Потные волосы Алексея курчавились, прилипая ко лбу, на щеке сияла свежая ссадина – без них он не обходился и дня. На загорелом осунувшемся лице усмехались глаза, усмехались и таили в своей глубине тревожную ночь, полную грусти и предостережений. От беспокойного их выражения Александру Даниловичу было тяжко и чувствительно.

Он всё поглядывал на Орлова, покашливая и вертя рубин на перстне. На внутренней стороне камня Меншиков когда-то сам вырезал сплетённые инициалы – два А, М и О. Оба молчали; а карета катилась.

– Алёша, – наконец позвал Меншиков – тихо, особенным голосом.

Орлов замедленно повернулся к нему от окошка, с трудом пытаясь оторваться от своих мыслей о сапогах; глаза его были далёкими, чужими. Александр Данилович упёрся в них взглядом остро и упорно, и Алексей, насторожившись, смотрел непроницаемо, потом опустил голову, и углы его рта дрогнули.

Когда щека Алексея задела случайно алексашкин серебряный парик, и Меншиков увидел близко-близко знакомый шрам на скуле и морщинку в углу твёрдого рта – в нём что-то оборвалось, точно лопнул нарыв, и сладкая боль залила душу до краёв. Он взял Алексея за голову и осыпал торопливыми поцелуями его лицо, боясь, что Орлов отстранится. Он понимал, что теряет голову – губы его жадно искали неподвижные губы Алексея, милые, милые до смертного часа. Орлов вдруг потянул в себя воздух, взял Меншикова за плечи и поцеловал его сам с порывистой нежностью. Потом откинулся на спинку сиденья, не подымая глаз, и вздохнул:

– Саня... Не надо бы нам этого, – он поморщился с отвращением к собственным словам. – У тебя жена, у меня сын... Оставь...

Меншиков молчал.

– Чёрт! – Алексей захрустел пальцами.

Александр Данилович схватил его за плечо задрожавшей рукой.

– Тебя одного хочу, ты же знаешь, – вырвалось у него; он помолчал, сгорая от стыда. – Ночью сегодня придёшь... на остров... Подыми глаза! – приказал он с отчаянной болью в голосе.

Орлов не послушался.

– Не насмотрелся на очи мои соколиные за столько лет?

Меншиков печально улыбнулся.

– Дай бог, пять из них мы вместе были, Алёша...

– Так ты придёшь, – повторил он тихо, но отчётливо.

Орлов не отвечал, странно улыбаясь. Меншиков побледнел, и рука его, стискивающая плечо Орлова, стала разжиматься, но Алексей вдруг притянул его к себе.

– Ах, Саня, Саня, – бормотал он. – Пожалел бы ты нас обоих... Дашу свою пожалей... Гонор мой цыганский... Не я женился, свет ты мой Александр Данилович, – Алексей овевал шёпотом болезненно сжатый рот Меншикова, его отведённые в сторону глаза.

– Саня...

Меншиков быстро взглянул на него. Орлов ласково коснулся его губ. Меншиков недоверчиво обхватил рукой его шею. С губ Алексея струилась сдерживаемая сумасшедшая радость.

– Ты придёшь, – прошептал князь.

– Куда же я денусь, – в счастливой тоске отозвался Орлов, – куда мне от тебя деться.

Они старались не встретиться глазами, смущаясь от вновь пришедшей внезапной близости – в ней было что-то неуловимое от юности, нежное и смешное.

Воздух был тревожен и радостен, и полдень шумел обветренной листвой, обещая новый нежданный клочок любви.

 

Меншиков поднялся в спальню. Здесь было пыльно и холодно, он жил теперь в Петербурге с молодой женой. Горница эта помнила многое: редкие торопливые встречи, бездумно траченую нежность поцелуев и долгую тоску разлук. Сюда Меншиков не пускал Дашеньку; не допускались сюда и бесчисленные метрессы. Здесь вечно на подоконнике сидел Алексей и точил игрушечный кораблик, покачивая ногой в коротком мягком сапожке и сдувая с глаз надоедливую прядь. Ах, боже мой, как давно это было! Но снова веяло мучительно волнующими запахами расцвета, и закат потухал в постаревших липах.

Меншиков стащил с головы парик, от которого поднялось облачко душно ароматной пудры, и взглянул в узкое венецианское зеркало – с тайным страхом и грустной усмешкой. Он всё забывал постричься покороче за неимением времени, и теперь волосы отросли до ушей. Меншиков намотал на палец потемневшую и слипшуюся от дневной жары и сердито фыркнул.

Через час, вымыв голову французским мылом, он забежал в спальню за плащом, скользнул взглядом по зеркалу и замер – из мерцающей его глубины на него смотрел стройный угловатый человек; на побледневшем узком лице (он сперва хотел обмахнуться пуховкой, но не стал – ему сделалось жгуче стыдно, что он волнуется и прихорашивается, точно девка) горели губы и расширенные сумасшедшие, потемневшие до черноты глаза, и медовая копна волос курчавилась по вискам, открывая высокий лоб. Меншиков пристально смотрел на себя, пальцы его судорожно застёгивали пряжку на необъятном собольем плаще – под ним была только шёлковая рубашка, заправленная в штаны лёгкого бархата. Пальцы дрожали, и он никак не мог справиться с пряжкой. Щёки, вымытые ледяной водой, вспыхнули от ветра, врывавшегося в окно. Наконец ему удалось защёлкнуть её, и, подхватив плащ на руку, Александр Данилович побежал торопливо вниз...

Когда Орлов, стараясь не попадаться никому на глаза, взял лодку у парома и доплыл до острова, солнце зашло, и сумерки начинали сгущаться. Он причалил к берегу реки, вытащил наполовину лодку из воды и уселся на корме. Оглядываясь, Алексей увидал, что здесь почти ничего не изменилось со времён их юности – так же тих был пустынный песчаный берег, злосчастный дуб простирал древние ветви над ним; только сосны на смутно видневшемся острове вытянулись, и ветер приносил их кисловато-вяжущий горячий запах. У Алексея захолонуло сердце, он медленно склонился к воде, зачерпнул её холод ладонью и ополоснул лицо, усмехаясь сам на себя.

В кармане кафтана он случайно обнаружил старый медальон. Алексей повозился с заржавевшим замочком, медальон, выказав свой строптивый нрав, наконец, раскрылся. Внутри был портрет Алексашки в образе червонного валета. Алексашка смотрел исподлобья, лукаво выгнув бровь, склонив голову, кудри покрывал заломленный на бок алый берет, и плащ на плече был застёгнут пряжкой – два сердца, пронзённые золотой стрелой. Орлов вглядывался в это знакомое юное лицо – и не узнавал в нём черт теперешнего Меншикова.

Ночь потеплела, он снял кафтан и бросил его на дно лодки. На другой стороне реки, почти неразличимой, колебались искры рыбацких костров, невидимые люди аукались, пели песни вразброд. Ветер принёс конный топот. Орлов спрыгнул на берег.

Из-за обрыва вылетел конь, неся тонкого всадника. Длинный плащ стелился по ветру за его плечами. У Алексея метнулось и тревожно забилось сердце. Это был Меншиков.

Он остановил жеребца в нескольких шагах от Орлова. Тот, увязая в песке, подошёл, взял повод, и молча повёл коня в лощину, где росли сладко пахнущие берёзы. Луна вышла на небо; привязав лошадь и подняв голову, Орлов увидел Алексашку, будто сошедшего с медальона, увидел его глаза, губы, волосы, его сильное тело под тонкой рубашкой – так явственно, что чуть не застонал от невозможности этого видения. Меншиков молчал, улыбаясь странно. Алексей протянул ему руки. Он скользнул по ним ладонями, гибко клонясь к Орлову с высокого казацкого седла. Алексей снял его с лошади на руки. Меншиков обнял его за шею и проронил сквозь стиснутые зубы:

– Уронишь...

Алексей качнул головой и, твердо ступая, понёс его к лодке. Александр Данилович притих, прижавшись, щекой к его плечу – и словно стал и вправду легче от колдовства тишины, стал прежним – кудрявым беззаботным Алексашкой.

У воды Орлов осторожно опустил его на землю. Меншиков прыгнул в лодку, откинув в сторону руку для равновесия, и сел на носу, подобрав плащ. Алексей сел на вёсла. Они молчали, и лодка скользила по бесшумной воде. Остров вырастал из темноты, приближаясь с каждым взмахом вёсел; уже были видны заросли осоки и камышей. Лодка стремительно вплыла в них, вспугивая сонных уток, и ткнулась носом в берег. Меншиков выскочил первым, едва не упал и тихонько ругнулся. Он скинул плащ на траву; потянулся, закидывая руки за голову и взглядывая на полную луну. Алексеи подошёл не слышно, обнял за плечи, заломил, целуя волосы, и Меншиков услышал спиной его стучащее сердце. Услышал. И похолодело под ложечкой, и слегка закружилась голова. Он высвободился.

– Пойдём... Посмотрим островок-то наш, – Меншиков хохотнул, но смешок получился жалкий, натужный.

Они обошли остров. Всё было как прежде, только кустарник по краю полянки буйно разросся, да старую ветлу у воды сломало молнией. Пробираясь через осоку, Орлов оступился и попал ногой в канаву, полную воды. Меншикову брызнуло на штаны. Выбравшись к соснам, Алексей сказал, шально заблестев глазами:

– Вот, ей-богу, сейчас купаться пойду...

– Холодно, – поёжился Меншиков, расстилая плащ и садясь на край.

– А я пойду, – упрямо возразил Алексей и стал стягивать сапоги, поглядывая на него. Меншиков лёг, а Орлов разделся и кинулся в воду. Река с суматошным разбуженным всплеском приняла его.

Так было через 20 лет.

Меншиков лежал и смотрел в небо. его бил озноб – не от ночной свежести, от сильных всплесков и весёлого матерка по реке. Он приподнялся на локте, глядя, как Алексей ловким толчком забросил себя на берег, как он, шёл к нему, склоняя курчавую голову, голый и стройный, в свете луны. Раньше он был тяжелее; теперь тело его подсохло, и он стал худощавее и тоньше в талии.

Он подошёл и опустился на колени. От Алексея пахнуло свежестью, на плечах блеснула россыпь капелек, и мокрые глаза смотрели прямо и испытующе из-под тонко курчавящихся прядей. Меншиков, завороженно глядя в них, вскинул руки ему на плечи и прошептал, что-то неразборчиво, снимая губами капли и закрывая глаза. Орлов крепко стиснул его ниже лопаток, приподнял, он отдался поцелую, сжимая голову Алексея ладонями, чувствуя, как рубашка покрывается влагой, ощущая замерзшие грудь и плечи Алексея, и что-то запело и оборвалось у него в сердце, а Орлов целовал ему шею, ухо, волосы, висок, лоб, щёку всё нежнее и чаще.

Меншиков задыхался от поднимающегося навстречу желания. Алексей запутался, расстёгивая алексашкину рубашку, нетерпеливо разорвал шёлк до пояса. Меншиков двинул плечами, рубашка соскользнула с них.

Они лежали в траве, Орлов, стискивая Алексашку, шептал что-то ласковое, но Меншиков не отзывался – в горле у него стоял ком – оттого ли, что страстен был измучившийся Орлов, оттого ли, что сам изголодался по нему.

Алексей замер, мгновенно почуяв его состояние – и позвал тихо, насторожившись:

– Саня...

Меншиков медленно сел, отвернулся. Они долго молчали, Орлов приподнялся на локте за его спиной. Алексашка смотрел строго на сверкающую лунную воду, на далёкий тёмный берег, у него слепило в глазах, и от осторожного дыхания Алексея снова подымался комок к горлу. Наконец Алексей выругался вполголоса, раздражённо – Алексашку окатило ледяной водой. Он обернулся и проронил, криво улыбаясь и пряча глаза:

– Прости уж... Испортил тебе плезир... – и с губ сорвалось затаённое – Меншиков не мог остановиться: – Тебе бы сейчас бабёнку молодую, горячую, а?

Орлов помолчал, вздохнул, потом обнял его сзади, прилёг щекою к виску.

– Алёша, – тихо, с тоскою, выронил Меншиков, – ты меня любишь? – он повернулся, с силой обхватил за шею, взглянул в глаза, – любишь?

– Это мне надо бы у тебя спросить, – пробормотал Орлов.

Меншиков прижался лицом к его груди. Алексей обнял его крепче – и зашептал, усмехаясь:

– Ой, Санечка... Что ж ты меня терзаешь, мучаешь? Хочешь, скажу тебе всю правду, что ни на есть? Ты ведь меня за дурака держишь. Ну, я дурак, а ты-то кто? И выдумает себе терзания неземные – и любишь ты меня, и знаешь, что я тебя люблю, а всё не то тебе надо. Раньше будущего ждал, теперь, что прежде лучше было, кажется.

Он помолчал; и снова заговорил, как бы внезапно решившись:

– Не знаю я, думаешь, что ты на Даше женился из-за пароля с царём?

Меншиков, вздрогнув, вскинул голову и впился глазами его лицо:

-Откуда?!

– У тебя на столе письмо лежало – случайно увидел – Пётр пароль тебя держать просил – писал, что сам уж сдержал слово числа. А того числа помолвился он с Катериной Алексеевной. Понял я...

Алексашка молчал.

Орлов ронял слова камешками:

– Нет, чтобы придти... сказать... женился – чужой стал... Герр Орлов, – передразнил он Меншикова, – Алексей Петрович... извольте да пожалуйте... А глаза, как у собаки побитой – ждешь слова ласкового... Так и я ж не ангел, Санечка... Аль неправду говорю?

– Прости... – от жгучего стыда Меншиков помолодел словно, голос его прозвучали юно, срываясь и утихая.

– Неправду?

Князь зажмурился и выговорил шёпотом, с закипающей силой, почти угрожающе:

– Ой, люби меня, Алёша, люби, чтобы я по вся дни пьяный ходил, а то я выкину что-нибудь... От жены уеду – в поход снова... Зубами тебя у царя выгрызу – со мной будешь каждый день, каждый час, сил моих больше нет по ночам подушку от тоски грызть, яко волку...

Меншиков, вдруг рванулся из его рук в темноту, остановился на краю полянки, поманил Алексея пальцем, отступая в высокую траву. Орлов медленно шёл за ним, отводя ладонью качающуюся зелень и чувствуя живую прохладу под босыми ногами. Алексашка натолкнулся спиной на крайнюю сосну, и остановился, глядя в глаза Алексею.

Орлов мягко коснулся губами его плеча и опустился на колени, обнял Меншикова поверх рук и сосну иже с ним и замер, прижавшись щекой к предплечью Алексашки.

Тот стоял, подняв лицо к небу, не шевелясь, чувствуя спиной все неровности смолистой коры; потом он опустил голову и скользнул вниз, в объятья Орлова, чтобы среди пламени поцелуев найти его губы и, едва приникнув к ним, оторваться, рухнуть спиной в густую траву, раскинув руки и ноги, приминая её тяжелеющим телом, чтобы брызнул горький сок.

 

Утро светилось травами в бледных лучах; от света и прохлады проснулся Меншиков и, ещё даже не открыв глаз, ощутил краткость и хрупкость мига.

Любимый человек спал рядом, скатившись головой с плаща на стлань сосновых иголок, и нога его, прижатая к ноге Алексашки, была тёплой и сонной, как и весь он. Меншиков лениво открыл глаза, взглянул на усталое лицо Алексея, на напряжённое горло. На шее Орлова был свежий шрам – когда купался, оцарапался о корягу. Меншиков осторожно, чтобы не разбудить Алексея, поцеловал шрам и улёгся щекой на орловское плечо, укутывая себя и Орлова своим широким плащом. От Алексея подымалось тепло, как пар – от рассветной реки. Он задремал.

Сквозь сон он слышал удивительную рассветную тишину, неожиданные пересвисты птиц и мерный глухой стук сердца рядом, бившегося в такт с его собственным. Между всеми этими звуками была та связь, которая бывает у ребёнка с матерью, пока не перерезали пуповину. Нельзя было её уловить, и захватывало дух.

Он проснулся оттого, что Алексей натянул на его плечи сползший кафтан и обнял; ленивая, ещё не проснувшаяся, рука легла в его волосы. Его захлестнула нежность, он замер, прижимаясь губами к груди Алексея, зажмурившись.

Когда волна покинула его, он зашептал:

– Прости, всё мне прости, счастье моё, и Дашку, и метресс моих бесчисленных... Что мучил тебя ревностью, а сам по бардакам лазил, как кот... Одного тебя любил и люблю...

Орлов помолчал, потом тихо отозвался:

– Об одном прошу – пусть только правда между нами будет, с чем бы её закусить не пришлось – с горем иль радостью...

Берег вздрогнул от колокольного звона заутрени.

 

Алексашка мчался по берегу. Алексей должен был встретить его у парома, горячая лошадь под ним шла ровным галопом, плащ крыльями стонал за плечами. Ветер овивал знобящей лентой его грудь в разорванной рубашке.

Алексей выехал ему навстречу. Меншиков придержал лошадь и перешел на шаг. Они молча поехали рядом по пустынной дороге. Алексей все поглядывал на Меншикова, Алексашка чувствовал его взгляд, и ему было нестерпимо радостно и больно.

Не останавливаясь, Алексашка сломал ветку с куста сирени, нависшего над дорогой, закусил её, сморщив нос от горечи. Его лицо обдало росой, и свежий одуряющий запах закружил голову. Он встретился глазами с Алексеем. Орлов перегнулся к нему, отобрал веточку, и Меншиков погладил его по щеке, шее, груди.

Они свернули на окраинную улочку. В конце её стояла ветхая деревянная церковь. Заутреня кончилась; ни души не было на луге перед церковью, за покосившимися заборами. Только куры бродили по паперти, и сидел на пороге юродивый, пересчитывая свои медяки.

У Меншикова глаза вдруг загорелись неистовством.

– Постой-ка, – сказал он Орлову, натягивая поводья.

– Ну что ты? – с неудовольствием спросил тот, спрыгивая с лошади вслед за ним.

Алексашка, не отвечая, позванивая шариками шпор, пошёл широким шагом к церкви.

– Эй, – сказал Алексей юродивому и бросил ему монету, – посторожи коней.

Тот что-то забормотал, боком подскакивая к лошадям, и поводья запрыгали в его заскорузлых руках. Орлов вошёл в церковь.

Там не было никого; потрескивая, горели свечи пред образами, отражаясь в чаше со святой водой. Алексашка повернул к нему бледное лицо с трепещущими отблесками огоньков:

– Я так хочу, Алёша, – он медленно стянул с пальца кольцо с рубином и бросил его в воду.

На одну из свечей брызнуло, и она, зашипев, погасла – Меншиков вздрогнул от мимолётного предчувствия, сжавшего сердце мгновенной болью.

Орлов – умница – всё понял сразу, шагнул к чаше и осторожно опустил в неё своё любимое кольцо с бирюзой.

Меншиков, глядя ему в глаза, спросил тихо:

– Ты согласен?

Орлов наклонил голову. Алексашка, не отрывая взгляда от его чёрных суженных волнением глаз, нащупал на дне своё кольцо.

– Вечно любить меня будешь одного... до смерти, чтобы не случилось, Алёша, клянись!

Орлов истово, размашисто перекрестился, и Меншиков с внезапной злобой натолкнул кольцо на его палец.

Так тихо стало в церкви – будто они были одни живые на всём белом свете, будто за стенами деревянными хрупкими – чёрный мрак Апокалипсиса, и только здесь догорают свечи последним светом, и его надо удержать, сохранить, не дать, не...

– В сердце тебя принял, оттуда и смерть не вынет. Клянусь в том же, – без голоса выдавил Меншиков пересохшими губами, уперевшись взглядом в зелёный огонёк на своем пальце, и – положил крест на образа.

Они замолчали, стоя рядом, плечом касаясь плеча и не смея поднять друг на друга глаз. Звуки вернулись свежим утренним ветром. Меншиков нашёл руку Алексея, сжал, зажмурившись, порывисто поцеловал захолодевшую ладонь, пальцы, задрожавшие от ласки, прохладный кровавый камень. Орлов мягко отнял руку, притянул к себе его голову.

– Нет, – вздрогнул Меншиков, – не здесь.

Алексей оглянулся и потянул Алексашку в тёмный закоулок – за столб, подпирающий своды. Там они укрылись от пронзительных рисованных лазурью и чернью глаз – всезнающих и упрекающих.

Алексашка сильно прильнул к Алексею. Столб скрипнул.

– Грех это... – шептал Меншиков, легко касаясь губ Орлова. – Грешники мы с тобою великие, Алёша.

– Замолю, – выдохнул Орлов и припал к его рту – только сдавленно охнуть успел Алексашка, и снова что-то кольнуло его в сердце – но что предчувствия, когда мы счастливы! А они были счастливы.

Они уехали. Всё так же укоряюще смотрели, склонив головы, сложив три перста, святые с узкими светлыми ликами, похожими на языки пламени.

Погашенная брызгами свеча сгорела только наполовину.

 

Глава X. Полтава

Под Полтавой. 1709 г., июнь.

 

Тишина висела в листьях, и мерцал воздух над парусами предрассветных облаков. Ни дуновения, все замерло, в спящем лагере не взлаивали даже уморившиеся полковые собаки.

Орловский шатер стоял на отшибе. Тяжелые кисти полкового штандарта повисли безжизненно; юный денщик зевал у входа.

Конь Алексея, осторожно ступая, подвез хозяина к входу. Орлов бросил поводья подскочившему Никитке и легко спрыгнул на землю.

Внутри было тихо. На его походной кровати, сидя, склонившись головой в подушки, спал Меншиков – в полном боевом облачении, треуголка упала на пол.

Орлов скинул плащ, снял перчатки. Жадно напился квасу из кувшина, стоявшего на столе. Потом подобрал меншиковскую шляпу, положил на табурет. Лицо его, исхлестанное ветром, смягчилось нежностью.

Только он попробовал потянуть с князя сапог, тот вскочил на постели:

– А? Что? А, это ты... Ну, что там?

– Да тихо все, я только что дозоры объехал. Измайлова оставил за себя. Мало тебе – Васильчикова пошлю али еще кого.

Орлов сел на заскрипевшую кровать и стал стаскивать сапоги. Он устал до смерти, пальцы не слушались его. Не спал уже три ночи.

Меншиков улыбнулся и, мягко отстранив его руки, снял с него сапоги сам. Потом заходил по палатке упругим беспокойным шагом.

– Времени сколько?

– Три, – сонно отозвался Алексей.

– Так, – Меншиков сорвал перчатки; вышел на воздух на мгновение, потянул в себя упоительные запахи июня, легкой пыли и пороха.

Вернувшись в палатку, он забегал из угла в угол пойманным зверем.

– Не мечись, – подал голос Орлов, – иди ляг. Нужно будет – позовут.

Александр Данилович только глянул на него искоса и заходил еще быстрее.

Алексей устало вздохнул, растирая грудь:

– Ох, баньку бы сейчас... Помнишь баньку мою в Питербурхе?

– Да уж, – усмехнулся Меншиков, – сейчас будет тебе баня... Чаю, веничек у нас похлеще березового...

– Не петушись, – оборвал его Алексей, – да сядь ты, господи!

Меншиков наконец послушался и сел, привалившись к нему, блаженно вздохнул, чувствуя тепло и покой.

Орлов обнял его за плечи, сказал тихо:

– Сошлись дорожки – кому конец, а нам начало. А, господин фельдмаршал?

– Мне всегда как первый бой, Алеша... Думаешь, фельдмаршалом буду?

– Кем же еще? Промеж-то нет чинов...

– Ладно, не дели пока свейскую шкуру...

– Помолчим давай, Саня...

Они замолчали, приникнув друг к другу. Меншиков закрыл глаза, откинул голову на плечо Орлова:

– Тихо как...

В прохладе повеяло звонким голосом иволги. Хор полупроснувшихся птичьих голосов подхватил песню – и оборвался, когда тревожный звук копыт взлетел на пригорок к палатке.

Обоих будто подкинуло. В мгновение ока Алексей натянул сапоги. Побледневший от волнения Меншиков уже застегивал плащ, когда, откинув полог, торопливо шагнул в палатку поручик Ягужинский и уронил, обводя их лихорадочно блестящим взглядом:

– Господа... Ваша светлость, Петр Алексеевич ждет.

Меншиков весь поджался, глаза засияли, он взглянул на Орлова и сказал только:

– Наконец-то.

Алексей поправил перевязь.

– Господин полковник, сбор у государева штаба, – сказал Ягужинский, обращаясь к нему.

Все трое вышли. Денщик вскочил, видя, что Алексей садится на коня. Орлов, в последний момент заметив его молящий взгляд, бросил, осаживая жеребца:

– Никитка, при штабе останешься. К интенданту Вяземскому под начало.

И умчался, поднимая пыль, в лагерь. У Никитки вытянулось лицо.

У царского шатра кучками ждали офицеры, негромко переговариваясь, покуривая и переминаясь с ноги на ногу. Орлов подъехал к Лыкову, стоявшему в сторонке в неподвижности, склонив поседевшую голову.

– Майор, дай закурить.

Василий Никитич поднял голову, на лице его показалась усмешка:

– А-а, разведка... Ну, что слышно?

Он подал ему потертый кисет. Алексей, зябко кутаясь в плащ, закурил, прикрывая ладонью слабый огонёк от налетевшего ветра:

– Пока тихо. Коли еще засидятся – съезжу погляжу.

Он обернулся к высокому шатру, увенчанному цветными развевающимися знаменами. Там, за полотняными стенами, чувствовалось напряженное ожидание.

Орлову вдруг стало душно. Он отпустил плащ, слабо затрепыхавшийся и захлопавший сразу по бокам коня:

– Василий Никитич, ты бы назначил вестовых. Ведь нам с тобой по флангам стоять. Как с сообщением?

– Да уже, – кратко отозвался Лыков – и насторожился, глядя на равнину, – глянь, полковник...

Из-за перелеска в розоватой хмари летел к лагерю всадник, пригибаясь к шее лошади.

Орлов метнул глазом по дороге, по господам офицерам, не ответив Лыкову, медленно поехал навстречу. Горячий конь вынес своего седока прямо на Алексея. Тот рванул свою лошадь в сторону, всадник круто осадил.

Это был Лукашка. Офицеры замолкли, повернули головы, прислушиваясь, кто-то подвинулся ближе.

Лейтенант отдыхивался, жадно ловя суховатый воздух губами, потом звонким шепотом, спешиваясь, бросил Орлову:

– Алексей Петрович, шведы!

– Что? – Орлов рванул на кулак поводья, вытянулся, точно охотничий пес делал стойку.

Лукашка щелкнул каблуками:

– Пакет от секунд-майора Измайлова.

Он подал заклеенный сургучом лист, поймал брошенные Алексеем поводья. Орлов, сломав печать, пробежал глазами донесение. Спрыгнул на землю, звякнув шпорами, и четкой поступью пошел к шатру.

Перед ним расступались. Он отвел твердой рукой штык солдата у входа и вестником вступил в душный полумрак.

На другом конце огромного круглого стола вскинулся от карты громадный, с косыми татарскими глазами, Петр. Кто-то кашлянул, упала сдвинутая неосторожным локтем кружка.

– Началось? – лающе, потянув руку к вороту.

– Да, государь, – внезапно охрипшим голосом, чувствуя, как кожа у него на голове натягивается, ответил Алексей.

И молчание залило стол, сползло по концам кумачовой скатерти, бросилось белизной и свинцом в лица генералам.

– Добро, – наконец перевел дух Петр, – с богом, господа генералы.

Алексей, расцепив зубы, взял яблоко из вазы в углу, откусил раза два, бросил и вышел вслед за всеми, отыскивая глазами плащ князя. Лукашка подвел ему коня.

Заметались вестовые. Стремительно таяли кучки людей, лагерь наполнился движением.

Меншиков вынырнул из толпы:

– Алеша, на левый фланг, со мной! – он успел уже услать куда-то Лукашку, отдал последние приказания интенданту и помчался вдоль обрыва Воркслы. Орлов тронулся следом.

 

Над рекой стелились белые перья облаков, отражаясь в мутной течи, камешки, летевшие с обрыва, бились о воду.

Левый фланг под холмом пока молчал.

Алексей въехал в кусты и чуть не столкнулся с князем. Они остановились на мгновение.

Меншиков, нагнувшись, окунул лицо в пену листьев.

– Ну что? – спросил он невнятно.

– Дождались, – отозвался Орлов, тяжело дыша, – теперь все здесь положим...

– Кольчугу опять не надел, да?

– Потом, потом, успеется...

Они глядели друг на друга несколько мгновений. Меншиков качнулся к Алексею и поцеловал его.

Под холмом гулко захлопали выстрелы.

Орлов отпрянул от князя:

– Редуты, Сашка, ей-ей, те, что недостроены...

Меншиков вырвался вперед, вниз, где метались фигурки в синих мундирах, в зеленых. Вынимая пистолеты, бросился в пекло.

Алексей слетел с холма вслед за ним, к своему полку, ругаясь, на чем свет стоит.

 

Так пошло дело, завиваясь бешеным вихрем огня и пороха. Гарь тянула от вспышек белых, будто игрушечных, дымков по всей равнине. Воздух трещал от зноя ядер.

Стонала придавленная колесом пушки дикая яблоня, осыпая окровавленный цвет на скользкую, испаренную землю, и рядом корчился пушкарь, шепча последние слова в судорогах.

Трижды Меншиков просил подкрепления – Петр молчал. Он метался между своих драгун, отводя их по царскому приказу за редуты. На пробитой шляпе его трепыхались срезанные перья.

Когда вывели войска на переднюю линию, от князя прискакал вестовой с приказом не начинать атаку без ракеты.

– Ребята! – кричал Орлов, сдерживая своих солдат, – без моего приказу ни шагу!

Шведы шли тесным строем, сомкнув штыки.

Били барабаны по обеим сторонам – без музыки на миру и смерть не красна.

Под Алексеем убили лошадь. Никитка, увязавшийся таки за ним, подвел ему свежую.

Взлетела ракета, осветив поле и полукруг растянувшегося вдоль берега русского войска.

Алексей отстегнул, швырнул на землю душащий плащ, взвел пистолеты. Бился на ветру трехцветный офицерский его шарф.

Солдаты взвыли от нетерпения.

Шведы шли.

– За мной! – заорал Орлов простуженной глоткой.

И стегнул своего коня, посылая его вперед.

 

Из кромешного дыма, как из преисподней, вылетели русские на передний строй шведов.

Впереди мчался черным демоном их полковник.

Обернулся на него светлоглазый мальчик свейского племени – и послал пулю прямо в темное, страшное лицо демона.

 

Алексей упал в высокую степную траву, в пронзительные запахи, вольно раскинул руки, не слыша топота и крика сшибающихся орд.

Безмятежные облака стремительно померкли.

 

Он умер так внезапно, что ему все еще казалось, что он живет.

 

Эпилог

Березов, весна 1729 года.

 

... И отдельно, в простой деревянной шкатулке, потемневшей от времени, лежало: платок Алешенькин, слабо, но сладко пахнувший венецианскими духами; записки две докладные, батуринские, писанные торопливым размашистым почерком – чернила выцвели до бледно лилового цвета. На одной записке – розоватое пятно, тоже выцветшее – когда писал, вишни ел, испачкал.

У Меншикова дрогнули пальцы, на глаза навернулись бессильные, по-молодому жгучие слезы. Он все глядел в теплую тьму раскрытого окошка ослепшими от слез глазами и поглаживал теплое, родное дерево шкатулки.

Только и осталось: платок да записки. Еще лента зеленая, шелковая, вышитая мелкими темно-красными листьями и ягодами. Ею он волосы схватывал сзади на шее. Никогда ни парика не носил, ни пудрой ни обсыпался. И Петр ни разу слова ему не сказал, хотя уж как строг был к выполнению всяческих правил.

Отослать, как окончу дни, Гришке, мелькнула мысль, и тотчас жадно зашлось сердце – это мое, в гроб с собой возьму, положу на грудь. Ему шпага отцовская, книги. А это мое. Мое.

Гришка сейчас в Лондоне, в дипломатической службе. Жену взял с собой, мальчишку своего годовалого не побоялся везти.

Перед отъездом в Британию, два года назад, приехал, в приемной два часа ждал. Сидел с прямой спиной, ладонью опираясь на отцовскую трость. Стоять ему трудно было, ногу повредил при Гангуте.

А как встал, когда Меншиков к нему вышел – князя с головы до пят охватила оторопь, сердце облилось горячей болью – вылитый отец, глаза, волосы те же, сияют черным блеском, только тонкие усики над насмешливым блеском. А Алеша усов никогда не нашивал, с юностью привык бриться начисто.

И кольца с бирюзою не сниму, подумал Меншиков. И в старенькой рубахе Алешиной, чиненой, с подпаленным кружевом на левой манжете, в гроб лягу.

И он все смотрел...

 

©2003-2004 • Миттас