Лого Slashfiction.ru
18+
Slashfiction.ru

   //Подписка на новости сайта: введите ваш email://
     //PS Это не поисковик! -) Он строкой ниже//


// Сегодня Tuesday 26 March 2013 //
//Сейчас 10:23//
//На сайте 1316 рассказов и рисунков//
//На форуме 11 посетителей //

Творчество:

//Тексты - по фэндомам//



//Тексты - по авторам//



//Драбблы//



//Юмор//



//Галерея - по фэндомам//



//Галерея - по авторам//



//Слэш в фильмах//



//Публицистика//



//Поэзия//



//Клипы - по фэндомам//



//Клипы - по авторам//


Система Orphus


// Тексты //

Schwarz, rot, golden

Автор(ы):      Zwennja
Фэндом:   Ориджинал
Рейтинг:   NC-17
Комментарии:
Классическая полуяойная история, принесенная в жертву собственным персонажам. Персонажи вымышленные, географические наименования и исторические реалии – подлинные. Отправная точка повествования – одна из федеральных тюрем Нью-Йорка середины 90-х годов XX века.
Саммари: Травматическая связь никогда не будет иметь ничего общего с любовью.
Бета-ридинг: Dasha_Vu, DerSchatten (Achenne)
Жанр: Тюремный роман, angst, slash, bara
Варнинги: non-con, аморалка, графическое насилие
Дисклеймер: Все моё. Никому не отдам :)
Благодарности: Обеим бетам, автору идеи Skolda, первому читателю Sandy van Hiden, Хиршбигелю с Кавани, драгоценным прототипам
Размещение: Предупредите, потешьте аффтарское самолюбие.
Обсудить: на форуме
Голосовать:    (наивысшая оценка - 5)
1
2
3
4
5
Версия для печати


Страшная вещь, когда эстетика преобладает над этикой...
mbtill

Das Wort “sein” bedeutet im Deutschen beides – Dasein und Ihmgehören.
F.Kafka

ПРОЛОГ

So I memorize the words to the porno movies
It’s the only thing I want to believe
I memorize the words to the porno movies
This is the new religion to me
I never believed the devil was real
But God couldn’t make someone filthy as you...


Marilyn Manson “Slutgarden”

 

– Всем на пол и руки за голову!!! Ну-ка, живо-живо-живо! – Джек врывается в сонный магазинчик, выставив перед собой пистолет: платиновые волосы растрепаны и лезут в глаза, на скулах, как всегда в минуты сильного волнения, проступают алые пятна. Угрожающее черное дуло похоже на молчаливую смерть. За Джеком, на подхвате – Райнхолд и Свен. Оружие в руках – тяжелое и горячее. Снаружи – жаркая летняя ночь. Бьется в тонкие оконные стекла тысячей хищных мохнатых лап, вот-вот выдавит их и обжигающей волной хлынет внутрь, подобная липкому раскаленному мазуту. И затопит, и залепит собою легкие, уши и глаза, не оставив даже намека на надежду о рассвете.

– Мы никому ничего не сделаем, если не будете рыпаться! Нам нужны только деньги! – тень растерянности маячит под маской угрозы, едва заметная, но очень опасная, как острые камни-клыки под неспокойной серой водой. Опасная не яростью своей, а отчаянной поспешностью.

А их всего-то двое. Девка лет восемнадцати – огромные серьги, дешевая юбка из красной кожи, ярко накрашенные глаза, – да дремлющий за прилавком старикашка.

Не проблема.

– Давай, дедуль, выгребай кассу, быстро, – пистолет у виска, трясущиеся от страха морщинистые старческие руки. Ощущение власти и абсолютной безнаказанности за содеянное. Ненадолго, но насколько же сладко – как наркотик. Это чувство душит, застилает сознание дымной пеленой. У нас это получилось! ПОЛУЧИЛОСЬ!!!

Глубокая коварная темнота за тонкими стеклами. Она лишь злорадно ухмыляется минутному торжеству маленьких людей. И она молчит. Пока.

Но дыхание ее слышно в грохоте опрокидываемых полок, в полусумасшедшем взгляде и задавленных всхлипах девицы, забившейся под прилавок, у которой косметика расползлась по лицу, превратив его в уродливую и пугающую маску.

«Рано радуешься, щенок...»

...и в стуке распахивающейся внезапно двери в соседнюю комнату.

На пороге – силуэт статного мужчины в джинсовой куртке.

Черт. Черт, черт!!! Почему туда никто не догадался заглянуть?

– Что здесь происходит? Я сейчас вызову поли...

Череда выстрелов – оглушительно громких во внезапно наступившей тишине. Джеки. Весь дрожит, пистолет падает из его руки. Он удивленно смотрит на медленно сползающего по стенке мужчину, словно бы спрашивая: что я наделал?

Считанные секунды.

Старик бросает деньги на пол, кажется, он кидается к мужчине, забыв или уже не видя тройку грабителей. Как будто тому можно еще чем-то помочь. Бесполезно. Сердце останавливается. Сердце. Райнхолду кажется, что он чувствует его затихающее биение. В своей собственной груди, в кончиках пальцев, всем телом.

Страшные остановившиеся глаза смотрят прямо в душу, прожигая ее насквозь, словно сигарета – лист бумаги. Они уже не человеческие, а мертвые, трупные, и от этого Райнхолду делается невыносимо страшно. По стенке стекает кровь. Такие ярко-красные полосы на абсолютно белой стене.

Кажется, что они светятся.

Райнхолд не видит себя – только ярко-красные полосы на стене. С улицы доносится вой сирен, тоскливый и жуткий, как у умирающих от жажды животных в безводной пустыне.

(Кто здесь, почему?!)

Он перемахивает через прилавок и видит ту самую девчонку, сжавшуюся в комок на полу, лицо у нее заревано, щеки белые как полотно... и она сжимает в руках телефонную трубку.

(Значит, успела...)

В ярости он направляет на нее ствол, кажется, даже кричит что-то, что-то грязное, мерзкое, похабное, а она хочет закрыться руками – нет ничего глупее, детка... кричит «НЕ НАДО!!», нет, не кричит – шепчет, он читает по ее губам.

Красные полосы.

(Нет! Не могу...)

...выстрел. Телефонная розетка разлетается на мелкие части.

Поздно, поздно... Ночь уже здесь. Ей надоело ждать, и она, наконец, вступила в свои законные права. Дверь на улицу открыта, маленький магазинчик заполоняет полиция. Ночь вползает, – черная, как нефть, – а мертвенно-синие и кроваво-алые сполохи сирен переливаются радужными нефтяными пятнами.

Райнхолд задыхается от отчаяния и боли.

Девочка все еще смотрит ему в глаза, и он понимает, что это никакая не незнакомка, а сестра, вернувшаяся из Америки в их домик на берегу Рейна, и за его любовь она хочет отплатить вот так... натравив на него ночь.

Грязная стерва, сучка. Проклятущая сучка.

Вой автомобильных сирен заполняет все кругом, такой-громкий-такой-беспощадный, красно-синий, он буравит сознание, пронзает насквозь, как отравленной иглой, под самое сердце... бииип-бииип-бииип... бииип-бииип-бииип...

Бииип-бииип-бииип – хрипло надрывалась буравящая сознание сирена подъема. Шесть утра. Райнхолд открыл глаза и сразу же сел на койке. Мерзлое, как будто предсмертное напряжение все не отпускало его, и капли холодного пота, противно щекоча, сползали по вискам. Волны адреналина обжигали кровь и стремительно таяли, подобно тому как тают облака в небе в слишком солнечный день. Страх нехотя уходил, уползал в глубину его существа, оставляя в сознании блестящий склизкий след. Он уходил не навсегда – всего лишь до следующего кошмара.

Когда же это ограбление перестанет преследовать его по ночам? Рен сжал в руках одеяло так, что костяшки пальцев побелели. Разуму все еще не верилось, что окружающее – реально. Тусклая тень недавнего сна вонючей мерзостью расползалась по мыслям.

Плохо. Очень плохо.

Но он был рад проснуться. Все равно где. Главное – почувствовать, что через решетку в камеру проникает равнодушный серый свет дневных ламп, что одеяло в руках – грубое и колючее, койка – жесткая, а пол под ногами – холодный. Нет жидкой расплавленной темноты, захлестывающей с головой, нет светящихся кровавых полос на белой стене.

Есть – осенний холодок, пробирающийся под одежду. Зябкая сырость, наверняка царящая сейчас на улице. Есть – жизнь после смертоносного ужаса.

Райнхолд глянул в маленькое, с отбитым краем зеркало, висящее напротив кровати на стене. Из блестящего стекла на него смотрел заспанный молодой человек с серыми глазами, полными губами и густыми черными волосами, растрепанными, как всегда по утрам.

Да. И в этой жизни есть он. Пока что только заключенный.

Но неисповедимы пути судеб наших, и да пребудет искупление с теми, кто раскается...

Наступало утро понедельника десятого октября девяносто четвертого года. Райнхолд внезапно вспомнил, что ровно три дня назад ему должно было исполниться двадцать восемь лет. Три дня назад он, оказывается, стал на целый год старше, чем раньше, а вспомнил об этом только сейчас. Да и стоил ли этот день того, чтобы вообще его вспоминать, спросил он себя. Ответа не было.

Сверлящее мозг гудение наконец смолкло, сменившись шумом многих просыпающихся людей. Заскрипели койки, потекла вода в кранах, кто-то выматерился грязно, кто-то с грохотом уронил что-то жестяное на бетонный пол...

День в тюрьме начался.

 

Эпизод первый

schwarz

1

I wanna fuck you like a foreign film
And there's no subtitles to get you through this
And I'm a country you don't ever ever ever ever ever
Wanna visit again


Marilyn Manson "I Want to Kill You Like They Do In the Movies"

 

[под черной обложкой]

«Вообще, если бы когда я был десятилетним мальчишкой, мне такое сказали, я бы, скорее всего, покрутил пальцем у виска. Ну, по крайней мере, ни за что бы не поверил, что в двадцать восемь лет я окажусь на другом континенте. И буду сидеть за решеткой. Слишком уж это похоже на американские приключенческие киношки. В детстве я с удовольствием такие смотрел. Про гангстеров. Про ограбления банков. Про всяких там мафиози.

Потом пересказывал друзьям.

Но самому стать участником какой-нибудь такой бандитской заварушки. Вообще немыслимо. Однако судьба прихотлива. Никто не знает, куда она тебя в итоге заведет.

Эта наша колония носит гордое имя какого-то американского ветерана тюремной службы. А может быть, святого. Кто их здесь разберет. Здесь стараются не произносить ее названия вслух. Такое неписаное правило. Что-то вроде суеверия. Не буди лихо. Говорят: большая хата. Или – наш долбаный колледж.

Последнее время я замечаю, что это место отнимает у меня воспоминания. Нет. Вообще отнимает у меня меня самого. Иногда мне кажется, что я схожу с ума. Хотя я и не знаю, как сходят с ума. Просто все это, которое происходит, становится такой единственной реальностью. Ну как будто раньше меня вообще не существовало. Очень страшно.

Папа говорил когда-то. Если страшно, надо думать о том, что не страшно. Тогда страх уйдет. Поэтому я буду писать. О прошлом. Которое у меня все-таки есть. Единственное, что у меня здесь есть. Пока еще.

Главное, вспоминать подробности. Звуки. Запахи. Фразы. Ну все подряд. И ни слова о настоящем, постараюсь. Может быть, тогда удастся поверить. Что жизнь здесь, это просто такой сон. А потом я проснусь.

И все будет по-прежнему.

Меня зовут Райнхолд Тальбах. Я родился в Германии. Шестого октября шестьдесят шестого года. Здесь меня называют Джерман. По-английски это значит «немец».

Получается так глупо. Как какая-то тюремная анкета. Я же хотел написать другое. О чем только? Наверное, о детстве. Пускай будет о детстве. Я его провел в прирейнском городишке. В Боппарде. Боппард – очень маленький городок. Его трудно найти даже на самых подробных картах Пфальца, нашей федеральной земли. Гордые столичные жители иногда называют его «деревенькой». Этак пренебрежительно. Но я был вполне доволен своей жизнью в такой деревеньке. Да и не знал никакой другой.

Летом. Летом мы наперегонки гоняли на великах по обочинам пригородных шоссе. Мимо кукурузных полей. И таких белых одноэтажных домиков. С красными черепичными крышами. Там было много-много таких опрятных домиков. Ну совсем как игрушечные фигурки из конструктора.

Свист пахнущего солнцем ветра. Запах подогретой им земли.

По утрам. Когда я шел в школу, с полей поднимался туман. Он был густой-густой, и белый, как молоко. В нем – тени темно-зеленых травинок. Почти черных. Крупная роса на каждом листочке. Как слезинки. Или драгоценные камушки. Потому что они переливались в солнечном свете. Всеми цветами радуги. Потом свет делался все жарче. Горячее. Пока не растворял в себе окончательно последние клочки мглы. Белесой и призрачной.

Мне всегда нравилось на это смотреть. Что-то такое таинственное. Непередаваемо волшебное.

Лет в девять по дороге в школу я сочинил себе сказку про этот туман. После того, как на уроке религии нам рассказали про изгнание Адама и Евы из рая. А мне сразу же стало их очень жалко. Ну вот их наказали за грех. А он потом сделался смыслом существования всех людей. Получается, что все хорошее в мире началось с наказания за грех. Детство. Любовь родителей. Любовь к родителям. Но наказание-то обрекало их страдать. И их потомков. А откуда тогда берется то, что люди называют счастьем? И как вообще наказание может сделать человека счастливым?

И вот моя сказка была о том, что Бог после изгнания сжалился над первыми людьми. Он собрал звезды с неба Эдемского сада. И спрятал их у каждого человека в душе. И укрыл густым холодным туманом. Эти звезды из Эдемского сада и есть счастье. И однажды появляется яркий солнечный свет. Туман тает, и человек делается счастливым. Как Адам и Ева были счастливы когда-то в раю.

Я любил вспоминать эту историю. Когда мне бывало трудно. Ну или когда я не мог разобраться в своих страхах и ощущениях. А поделится было не с кем. Это ведь так часто случается в молодости. Каждый раз я повторял себе, что надо только подождать, пока появится Жаркий Солнечный Свет. И тогда все станет хорошо. Только вот каким будет этот свет. Ведь все, что согревает, может и обжечь. Или вовсе сжечь. Вот в аду, там же тоже огонь. Наверное, он тоже может кого-то обогреть. Да. Дети иногда до крайности забавно переиначивают для себя библейские истории. Сейчас я думаю, что им еще просто незнаком цинизм взрослых. Он появляется, когда живую душу хорошенько протащат по серому асфальту жизни. Пооставляв на ней царапин и синяков.

Иногда мне искренне жаль, что я не мог бы на всю жизнь остаться ребенком.

Ладно, я ведь не об этом хотел написать. Что толку ото всех этих рассуждений. Так вот, о детстве.

До семьдесят восьмого года я жил беззаботно. Я тогда и не думал, что этот год окажется для меня таким роковым. В двенадцать лет я оказался в большом и страшном для меня городе. Под названием Нью-Йорк.

Почему это случилось, я напишу как-нибудь потом. Не хочу сегодня об этом вспоминать.

Нью-Йорк. Огромный дымный Город. Со скоростными магистралями и несущимися вдаль поездами. И с пронизывающими небо иглами небоскребов. Непредставимыми. Почти что нереальными. Странный. Он был пугающий и одновременно с тем жутко притягательный, особенно для меня тогда. Когда мне еще не за что было его ненавидеть.

Ну, на Манхэттен я привык смотреть издалека. Первый раз я увидел его из иллюминатора. Когда самолеты садятся в аэропорту имени Джона Кеннеди, на центр Нью-Йорка открывается совершенно обалденный вид. Мне было тогда и жутко, и любопытно. Этот город был совсем таким, каким я помнил его на картинках из маминых журналов. И все-таки не совсем. Эта панорама возносящихся над океаном небоскребов, от нее захватывало дух. Она вызывала ужас и восхищение одновременно. И тогда я вдруг понял. Что я в самом деле пересек океан.

Чтобы навсегда остаться жить в совсем другой стране. Говорить на чужом языке.

А такая жизнь должна быть совсем не похожа на детство. Скучное и однообразное. Родной Боппард показался мне вдруг таким убогим.

По сравнению с этими гигантами.

Ну, как все дети, я ждал только счастья впереди. Новая жизнь обещала стать страшно интересной. Совсем не такой, как раньше. Очень скоро я понял, насколько такая жизнь отличается от того, какая она бывает на страницах журналов. И на экранах телевизоров.

Однако все это было потом. А вот Центральный и Нижний Манхэттен так и остался для меня навсегда таким вот непредставимым и далеким. Бывая там, я ощущал себя таким чуждым этому миру. Это был совсем новый мир. Вроде как из сказки про великанов. Которые хранят какие-нибудь там заколдованные сокровища.

Среди каменных небоскребов ощущаешь себя вроде как на дне такого гигантского колодца. И каждый раз боишься быть то ли раздавленным, то ли затопленным. Все свое детство я робел, приезжая сюда. Я и сейчас робею. Хотя этого, конечно, не узнает никто. Наверное, Нью-Йорк догадывается об этой моей нелюбви к нему. Поэтому он неохотно пускает меня в свою святая святых, в этот устремленный к небу Мидтаун.

Нью-Йорк растоптал мои представления о том, что такое величина. А может, величие. Не знаю, как правильно. Этот город просто так безжалостно огромен. Непомерная громадность зданий. Такие километровые улицы и набережные. Многомильные, если заставить себя мыслить по-американски. Копошащийся муравейник из людей, которые все вечно спешат куда-то. Путаница тоннелей подземки. И заваленные мусором окраины.

Не прошло и нескольких дней, как я ощутил враждебность этого города по отношению ко мне. Маленькому ребенку из совсем другого мира. Здесь мне никогда не хватало времени, чтобы просто присесть и задуматься о чем-то. Выходя на улицу, я первое время боялся потеряться и захлебнуться в толпе. Как будто меня сейчас затопчут. В моем мире не осталось соломинки. Человека, который не позволил бы сумасшедшему потоку такой жизни унести меня в одному ему ведомом направлении.

Не было больше ни защищенности, ни определенности.

Я долго привыкал к такому ощущению.

Мы поселились в Гарлеме, в районе Сто Сорок Пятой Вест. Ну это недалеко от Риверсайд драйв. В одной из таких маленьких однокомнатных квартирок в красной кирпичной семиэтажке. В основном здесь жили ниггеры. Восточнее, в районе под названием Эль-Баррио, еще испанцы. Иногда можно было целый день прошляться по улице и ни разу не услышать английскую речь. Раньше я даже представить себе не мог, насколько дорого стоит жизнь в Нью-Йорке. Мама как-то сказала, что всех денег, вырученных за шикарную трехкомнатную квартиру, едва хватило на перелет через океан. Да на покупку этого не сильно богатого жилища. Мама долго потом сетовала на курс марки и французскую оккупацию. Для меня-то эти слова в детстве ничего не значили. Это сейчас я понимаю, что наш Боппард в то время действительно не сильно кого привлекал. Большой город – другое дело, а здесь не больно-то и работу найдешь. Да и вообще...

Так что в Нью-Йорке у меня больше не было своей комнаты, где я мог бы читать по ночам «Эмиля и детективов». И развешивать плакаты с изображениями футбольных команд. Была только такая кровать в углу. Ну еще вплотную приставленный к ней письменный стол. За которым мне полагалось делать уроки. В то время я не знал еще почти ни слова по-английски. Не знал, что в школе черные только притворяются, что хорошо относятся к белым. А на улицах бьют. Собираясь такими шакальими стайками. Я еще не знал, что на свете бывают люди, у которых нет дома. Или нет денег. И которые стремятся отобрать и то, и другое у тех, кто послабее. Да я ничего еще не знал тогда о жизни. Хоть про меня и говорили «не по годам смышленый парнишка».

Нью-Йорк научил меня всему. И тогда же я проникся такой жгучей ненавистью к этому большому и богатому городу. Потому что в нем мне суждено было до конца своих дней оставаться всего лишь жалким иностранцем.

Это было одной из причин, по которой я не хотел переделывать свое имя на английский манер. Ну, родители дали мне такое красивое старинное германское имя. Райнхолд. Я знаю, что когда-то это означало «мудрое правление». В детстве папа говорил мне, что очень давно вожди таких воинственных племен называли так своих детей. Потом викинги вроде бы поселили это имя в Англии. А оттуда оно попало сюда, в Америку. По-английски оно звучит как Ренольд. Или еще кошмарнее – Рэй. Я терпеть не мог эти жуткие модификации своего имени. И всем своим новым знакомым неизменно представлялся Райнхолдом.

Всегда только по-немецки.

В школе меня сначала дразнили. Потому что я не мог правильно выговаривать слова. А на улице били, конечно, куда ж без этого. Но помощи ждать было неоткуда. Родители, точнее, мать и отчим, были слишком заняты друг другом. Чтобы еще как-то следить за сыном. Кроме того, у них подрастала маленькая дочь по имени Саманта. Она родилась сразу же после переезда. Правда, отчим, временами принимался воспитывать меня. Но все его воспитание сводилось большей частью к отбиранию карманных денег, которые я пытался копить, да к побоям. Когда он бил меня, мать запиралась в комнате. Делала вид, что не видит ничего такого. А потом возвращалась оттуда побледневшая и осунувшаяся. С поджатыми губами и такими покрасневшими от слез глазами. Потом она быстро забывала о своей грусти. Слишком уж многое, наверное, для нее значил этот человек, мой отчим. Она никогда не смела спорить с ним.

Деньги я со временем научился прятать, а колотушек избегать. Иногда для этого было достаточно просто не появляться дома, когда отчим пьян или не в духе. В общем-то, в остальное время я был полностью предоставлен самому себе.

Нью-Йорк научил меня лгать и драться.

Лет в пятнадцать, подучив английский язык, я уже чувствовал себя вполне самостоятельным человеком. В Америке в это время происходили большие дела. Которые для меня тогда значили, наверное, примерно столько же, сколько значат людские перепалки для какого-нибудь щенка, бегающего по двору. Где-то плохие парни застрелили знаменитого Леннона. А где-то покушались на жизнь самого президента Рейгана. Вся страна трепетала и негодовала. Ну а я, я в то время решил бросить школу, недоучившись. Чтобы поскорее начать зарабатывать деньги. Вообще, для меня это решение не было чем-то таким особенным. Из сотни ребят моего круга, поступавших в школу, только двадцать или того меньше доучивались в ней до конца. Школа виделась мне, а на самом деле и не мне одному, просто такой помехой. Она не давала полноценно работать. Только вот что мы могли – ничему не наученные, кроме стремления стать богатыми? В последнем-то Америка была отличной учительницей.

Чаще всего мы с приятелями нанимались на всякую там черную работу. Грузчиками. Уборщиками. Не гнушались и мелкими карманными кражами. Я рано научился воровать. Воровство у нас не считалось преступлением. Это был просто такой способ добывания грязно-зеленых бумажек, которые имели здесь такую большую власть. Неделями я мог появляться дома только на ночь. Ну или мог вообще не появляться. И никто уже был мне не указ.

Сестру свою я искренне любил. Она вызывала у меня почти что родительские чувства. Ну, быть может, из-за того, что была младше, или была чем-то похожа на меня. У нее были такие же серые глаза, еще как бы обведенные угольной каемкой по краю. И такие же черные и абсолютно прямые волосы. И густые длинные ресницы. Только вот губы мне достались от матери, а ей от моего отчима. Такие тонкие и бледные. Которые она, когда подросла, научилась складывать в такую презрительную линию, если была чем-то недовольна. Я таскал ей тайком всякие конфеты и убаюкивал по вечерам. Если мать с отчимом забывали о ней, увлекшись телами друг друга.

Но в осень восемьдесят третьего, когда сестре исполнилось пять лет, а мне семнадцать, что-то окончательно разладилось в отношениях родителей. На Пятой авеню в тот год как раз начали строить знаменитый Трамп-тауэр. Я не сразу понял, что происходит. Просто к тому времени я был уже очень далек от семьи. Улица прочно сделалась мне вроде как и судьей, и защитником. Но вот отчим стал все чаще пропадать из дома. И настал день, когда он объявил моей матери, что любит другую женщину. К которой и намерен уйти немедленно. Забрав свою дочь и оставив матери ее сына. За время развода мама постарела сразу на несколько лет. Но ничему не возражала. Только смотрела на бывшего мужа с немым вопросом и укором.

Последний раз в своей жизни я видел отчима после заседания о разводе. Я сидел прямо на ступеньках здания суда. Обнимал ревущую Саманту. Рассказывал ей всякое, сам не особенно веря в собственные слова. Ну что мы с ней еще обязательно встретимся и будем видеться. И что я не оставлю ее. Сажая сестренку в машину, отчим нахмурил густые черные брови и бросил мне на прощание, как плевок. Не надейся, что я когда-нибудь еще подпущу к ней такого ублюдка, как ты. А потом дверца захлопнулась. И черное лакированное авто навсегда увезло Саманту из моей жизни. Я не знаю, помнит ли она еще сейчас, что когда-то в далеком детстве у нее был такой старший брат.

Так мы остались вдвоем в бедной однокомнатной квартирке в недрах большого дымного города Нью-Йорка. Отчим пропал из нашей жизни. Вроде как будто его и не было никогда. Он не оставил нам никаких денег. Ни разу больше не вспомнил ни о бывшей жене, ни о приемном сыне. Я больше никогда и ничего не слышал о нем. И вряд ли уже когда-нибудь услышу. Наверное, я должен его ненавидеть. Ну, со всем тем пылом, с которым подростки обычно ненавидят своих опекунов. Но я не могу. Я не знаю почему. Наверное, Нью-Йорк так и не научил меня толком ненавидеть людей. А может быть, все дело в том, что я всегда видел, насколько страстно и безнадежно любила этого человека моя мать. И как она потихоньку сгорала от этой любви. Как свечка.

Мать моя была такой простой, работящей женщиной. К ее чести, она не запила и не прекратила работать. Хотя уход мужа был для нее страшным ударом. Из компании, где она работала вместе с отчимом, она сразу же уволилась. И почему-то напрочь отказалась от того, чтобы подать на отчима в суд на выплату алиментов. Хотя снова устроиться секретарем на хорошие деньги было не так-то просто. Но мать продолжала трудиться. То прачкой, то посудомойкой. Иногда даже без воскресений. Денег не хватало. Я отдавал матери все заработанные баксы. Но жили мы все равно впроголодь. Кем я только не пробовал работать. Начиная от дворника и заканчивая вышибалой в ночных клубах. Так мы прожили целый год. Ну а однажды мать ушла и не вернулась с работы.

Это случилось в восемьдесят пятом году, ранним апрельским утром. По городу порхал еще почти не испоганенный выхлопными газами ветерок. Разносящий запахи весны. Весна здесь была совсем не такой, как в Боппарде. Никаких распускающихся цветов, никакого праздника. Только лужи постепенно превращаются в сухую колючую пыль. Которая пересыпается на черном асфальтовом дне каменного мешка, где мы жили. Я как сейчас помню такое глубокое синее небо без единого облачка. И безжалостно яркое солнце в его лазурной пасти. Я ждал мать утром, но она не пришла. Не появилась она и в полдень, и после обеда. Я ждал ее до самого вечера, обзвонил все больницы в округе. Но все было бесполезно. И только я положил трубку, как телефон зазвонил сам. Требовательно и тревожно. Почему-то мне стало страшно отвечать, и я некоторое время молчал. Вслушиваясь в едва слышное потрескивание помех на телефонной линии и не произнося ни слова.

Мистер Тальбах, спросил на том конце голос. Такой бесцветный. Почти бесполый. Миссис Тальбах – ваша мать? Да, да, что с ней? Она сегодня не вернулась из кафе, где работала, я ее уже обыскался, вы нашли ее? Мистер Тальбах, повторил голос. И от его интонаций у меня все оборвалось внутри. Не так уж часто меня вообще в моей жизни называли «мистером»... Он сказал, мистер Тальбах, ваша мать попала под машину сегодня утром. Мы нашли ваш домашний телефон в ее записной книжке. С ней все в порядке? Как она? Где она сейчас? – закричал я, и этот бесцветный голос вновь перебил меня: мистер Тальбах... мне очень жаль, и секунду, нет, целую вечность спустя. Вам необходимо явиться для опознания тела.

Я помню, что мыслей в голове вообще никаких не было, когда я повесил трубку. Только одна, такая глупая. Ну а вдруг это все ошибка. Просто какое-то дурацкое недоразумение. И сейчас я пойду в полицию, и все образуется. Темнокожие копы будут смущенно извиняться. Ну а мама поднимется мне навстречу с жесткого казенного стула, обнимет и скажет по-немецки. Какие же они все-таки идиоты, все эти американцы.

Я уже знал. Ничего такого не произойдет. Один раз я сочинял себе такую сказку. Когда мне сказали, что отец никогда больше не вернется из больницы. Но тогда рядом была мама. Пока еще одинокая мама. И она говорила мне, тщательно скрывая слезы в голосе. Посмотри в это синее, синее небо. Он теперь там, вместе с ангелами. Он смотрит на нас. И ему сейчас хорошо.

А вот теперь я оставался совсем один. И точно так же, как тогда, ну, в день смерти отца, над головой сияло бесстрастное солнце. В его слепящем свете все делалось черно-белым. Я вышел на улицу и запрокинул голову. Глядя в такое синее, синее небо. И слезы потекли из глаз сами по себе. Никак не желая мириться с неизбежным. Ангелы, зачем вы отобрали у меня маму? Может, ей и хорошо сейчас с вами, но мне... Мне плохо без нее.

Я ненавижу вас, ангелы.

Этот цвет безоблачного весеннего неба до сих пор ассоциируется у меня лишь с жутким отчаянием.

Возможно, во всем виноват был шофер. Его потом так и не нашли. А может быть, мама просто очень хотела спать. И не обратила внимания на шум приближающейся машины.

На похоронах я уже не плакал. Все чувства как бы атрофировались. Спрятавшись за такой неподвижной маской кажущейся невозмутимости. Которую я стараюсь одевать и поныне.

А день похорон на гринвудском кладбище был отвратительно пасмурный. Моросил такой холодный дождь. И мелкие капельки падали на четыре белых розы на каменной плите. Все уже ушли, ну а я все стоял и стоял у ее могилы на коленях, опустив голову. И понимал, что теперь я один. И никому, теперь уже совсем никому, больше нет до меня дела.

Так Нью-Йорк оставил меня сиротой».

 

#

После завтрака была перекличка, а после переклички их, как обычно, развели по серым производственным цехам. Как ни странно, в отличие от многих других, трудовая повинность здесь почти не угнетала Райнхолда. Он не мог понять, с чем это связано. Может быть, он просто привык жить с мыслью, что работа – это привилегия человека свободного. А может, все дело было в том, что помещения цехов были гулкими и просторными, с далекими потолками и высокими, хоть и зарешеченными окнами, и казалось, что в них даже дышится легче после маленькой и душной камеры-клетки.

Осень заглядывала в зарешеченные окна цехов, разбрасывала по бетонному полу ворох солнечных пятен и, казалось, желала подбодрить угрюмых заключенных смущенной золотистой улыбкой. Райнхолд встал на свое место и принялся за привычное дело. Работа тут была несложная, но очень скучная и однообразная: на довольно примитивных станках они штамповали всякие производственные детали – болты, задвижки, какие-то шурупы и заклепки. Никакого профессионального образования не требовалось, стоило лишь «набить руку», приноровиться к своей машинке. У Райнхолда с молодости уже был небольшой опыт в такого рода занятиях – в свое время он подрабатывал помощником штамповщика на одном машиностроительном заводе в Бронксе. На эту работу принимали после двухнедельных курсов, поэтому новое дело давалось Рену сравнительно легко, несмотря на то, что он попал сюда совсем недавно. Хотя дни за решеткой настолько походили один на другой, настолько сложно было их сосчитать, что вскоре ему стало казаться, что здесь прошло не несколько месяцев его жизни, а целая вечность.

Иногда в цеха заходили охранники – помимо тех, что дежурили здесь постоянно. Они ходили между станками, на что-то смотрели, о чем-то разговаривали с заключенными. К Райнхолду не подходили еще ни разу. Впрочем, он был этому только рад. О тюрьме, в которую он попал, ходили дурные слухи: якобы вся дисциплина здесь сплошняком показная, а на самом деле царят беспредел и безалаберщина, самые мастистые надзиратели – капитаны охраны – большие друзья правительства штата, поэтому власти закрывают глаза на все их самоуправства. Сам Райнхолд никаких самоуправств, правда, пока не замечал.

Райнхолд знал, что капитанов охраны в колледже было двое, и они работали посменно. Больше же всего слухов ходило о начальнике охраны, майоре Джеймсе Локквуде. По крайней мере, за неполные два месяца, проведенные в этих стенах, Райнхолд успел о нем многое узнать. Слухи были очень разные, начиная со связей с самыми влиятельными мафиози страны и главным тюремщиком штата, и заканчивая членством в сатанинской секте со всеми вытекающими отсюда последствиями. Райнхолду не очень верилось во все эти разговоры – чего только не сочинят мучающиеся бездельем заключенные долгими вечерами, – но факт оставался фактом: Локквуда здесь почему-то очень боялись.

Этот день, начавшийся так обыденно, был отмечен достаточно крупным для тюремного общества событием. У Вилли Тейлора, тощего костлявого старикашки, прозванного за постоянно хмурый и болезненный вид Сушкой, отказал станок. Здесь нередко случалось подобное – их штамповочное оборудование было сработано еще в послевоенные времена и с тех пор ни разу не обновлялось. Тейлора Райнхолд знал, потому что их вместе везли в автобусе к зданию колледжа. Старикан отсиживал положенные ему восемь лет за пособничество при ограблении ювелирного «ледяного дворца». Работали они достаточно далеко друг от друга, на разных концах зала. И вот с того конца послышались странные звуки, какой-то скрежет, визг и злобная матерщина. Райнхолд глянул туда, но успел заметить только сыплющиеся на бетонный пол искры, а потом к Тейлору сбежались охранники. В цеху поднялся было гомон, словно тяжелым булыжником зашвырнули в птичью стаю. Вот точно такой же гвалт денно и нощно стоял над побережьем Северного моря, где Рен однажды в детстве проводил каникулы. И вдруг стало так тихо, как будто кто-то внезапно выключил звук. Люди стали оборачиваться, а потом с преувеличенным старанием вновь приниматься за работу. Райнхолд тоже оглянулся, но ничего особенного не увидел.

– А что такое случилось? – спросил он у своего соседа по станку.

– Тише ты, Джерман, твою мать, услышат же, – ответил тот громким шепотом. – Не видишь, контроль пришел. По-моему, там сам начальник охраны.

«Тот самый Локквуд?» – хотел было спросить Райнхолд, но посмотрел на лицо соседа и побоялся получить в ответ что-нибудь вроде «не поминай всуе». Или, может быть, «не накликай». Сам он, несмотря на общее настроение, опустившееся на цех, подобно холодному предгрозовому облаку, не ощущал никакого беспокойства. Ему было даже любопытно посмотреть на начальника охраны, о котором ему столько рассказывали.

Вошедших охранников было несколько, но рослый темноволосый мужчина, идущий на полшага впереди остальных, выделялся среди них безошибочно. Не потому, что форма у него была другая – форма как раз была стандартная, – а... наверное, решил Райнхолд, все дело было в его походке. Так обычно ходят люди, которые привыкли, что им уступают дорогу в толпе. Например, полицейские, которых Райнхолд видел в зале во время своего судебного слушания. Люди будто перенимают эту привычку у диких кошек, каких Рен пару раз видел в телепередачах про живую природу. Эти кошки ходят вот так же вальяжно и почти лениво. А потом вдруг неожиданно прыгают.

На вид Локквуду было лет тридцать пять, чуть смуглая кожа выдавала в нем южную кровь. И чем-то неуловимо и сразу запоминалось лицо. Было в нем то, что принято, наверное, называть «породой», а может, что-то, делающее внешне правильные черты лица неприятными и какими-то хищными. Все это Райнхолд заметил за те секунды, пока Локквуд проходил мимо них. А начальник охраны направился на другой конец зала, к Тейлору.

По идее, в таком огромном пространстве звук голоса должен был бы потеряться, растаять, как тает эхо в высокогорных каменных пещерах из какой-то страшной сказки, но кругом было очень тихо, так что обрывки фраз все же долетели до Райнхолда.

– ...это ты называешь работой?... чтобы еще раз... остановишь производство... мудак поганый... свинья...

Негромкие слова неумолимо растворялись в напряженной ожидающей пустоте, рассыпаясь на невидимые молекулы. Сушка стоял перед ним навытяжку и даже не пытался оправдываться. Потом Локквуд совершил какое-то короткое, почти незаметное движение, и тот непроизвольно схватился за лицо. Райнхолд не сразу понял, что начальник охраны ударил его.

– ...прошу вас, сэр... не надо в карцер... это больше не повторится...

Но его никто не стал слушать. Один из офицеров надел на Сушку наручники и повел к выходу. Тот как-то беспомощно оглядывался, даже не пытаясь стереть бегущую из носа кровь. Кажется, он хотел говорить еще что-то, но его вытолкнули за дверь. Начальник охраны махнул рукой и пошел прочь от осиротевшего станка Тейлора. Шаги его были отчетливо и ясно слышны. Вдруг он остановился и сказал, не крикнул, а именно сказал, слегка повысив голос:

– Что это вы стоите, подонки, а? Работать! А ну быстро!...

И тут же, словно бы только ждали разрешения, застрекотали умолкшие станки, загрохотали друг об друга готовые детали, – и прозрачный воздух зала наполнился обычным живым шумом. Рен тоже потянулся к своему станку – он только теперь осознал, что все это время находился точно в таком же оцепенении, что и все остальные.

...карцерами, или, как говорили заключенные, «дырами», за решеткой называли крошечные камеры площадью шесть с половиной на пять футов или того меньше. Чтобы попасть туда, нужно было спуститься по главной лестнице на несколько пролетов вниз, в подвал. Райнхолду еще не приходилось бывать там – он знал это по рассказам других заключенных. Наверное, находиться там было страшно. Когда Рену было двенадцать, отчим однажды в наказание за какой-то проступок запер его в туалете, уходя на работу, и выключил свет. Райнхолд ревел целую вечность, сидя на холодном полу в кромешной темноте, потом даже на слезы не осталось сил, а время тянулось медленно-медленно, а может быть, вообще остановилось, и рядом не было даже часов, чтобы на них посмотреть. Когда вернулась с работы мать и выпустила его, заплаканного, Райнхолду показалось, что он провел взаперти несколько суток. И пока мать ахала над ним и называла отчима иродом, Рен все удивлялся, почему эти жуткие черные стены все-таки не раздавили его.

А в тюремном карцере не было ничего, кроме малюсенького окошка под самым потолком, расположенным как раз на уровне земли, поэтому там всегда царил мутный полумрак. Когда же снаружи наступала ночь, заключенный оставался в полной темноте и тишине, которую нарушали только крысы, снующие по вентиляционным трубам. Пол не был мыт так давно, что ноги прилипали к нему. Туалет наказанному заменяла зловонная дыра в углу камеры – ему не полагалось ни койки, ни даже одеяла, а в осенние и зимние ночи, подобные этой, бетонные стены «дыры» покрывала изморозь.

Рен был поражен, насколько жестоко начальник охраны обошелся с человеком, который даже не был виновен в своем проступке. Ему еще не приходилось видеть здесь таких сцен. Локквуд тем временем не спеша прошелся вдоль рядов работающих заключенных, и внезапно остановился как раз напротив Райнхолда. Тот не ожидал этого, но и не подал виду, что что-то почувствовал. Руки его продолжали все так же равномерно и без остановок выполнять привычные действия. Начальник охраны некоторое время наблюдал за его ловкими быстрыми пальцами, рассматривал его всего – словно не человека, а какую-то собачонку на выставке. Почему-то сейчас он был один, напарники, надо полагать, ушли в соседнее помещение. Чужой взгляд внезапно показался Райнхолду похожим на лучи рентгена. Он всегда немного боялся рентгеновских снимков. С тех самых пор, как узнал однажды про страшную сущность этого проникающего света, который не виден посторонним до поры, но может без усилий разрушить и обратить в ничто человеческие кости и плоть.

В конце концов Рен не выдержал и повернул голову, посмотрев Локквуду в лицо. И, встретив ответный взгляд, Райнхолд тут же об этом пожалел. Взгляд у Локквуда был холодным и словно бы изучающим, а глаза – темными и внимательными под густыми темными же бровями. Какие-то слишком подвижные, будто нездоровые глаза. Райнхолду подумалось, что он, кажется, понимает, как про этого человека можно было насочинять столько разных баек.

Впрочем, ничего страшного не произошло.

– Я тебя не помню, – произнес начальник охраны. – Вроде всех здесь знаю...

Голос у него вблизи, не искаженный эхом, оказался низким и глубоким, чуть отдающим в хрипотцу.

– Ну, я меньше двух месяцев тут, – кашлянув, сказал Райнхолд.

– Как тебя зовут?

– Райнхолд, – ответил он. Интересно, зачем ему понадобилось мое имя, спросил себя Рен.

– Райн-холд... – медленно повторил Локквуд, словно пробуя на вкус каждый звук. – Немец?

– Да, родом оттуда...

– За что попал сюда?

– Ограбление... – Локквуд кивнул.

– Ну, что ж, Райнхолд. Работай, – тут ему показалось, что начальник охраны чуть улыбнулся. И тень от этой странноватой полуулыбки отразилась непонятным блеском в карих глазах. – Тебе у нас понравится...

Когда контроль ушел, Райнхолд продолжил было прерванное дело, но опять почувствовал на себе чей-то взгляд и обернулся. Давешний сосед почему-то смотрел на него с ужасом.

 

2

Need you – dream you – find you – taste you
Fuck you, use you, scar you
Break you...

Nine Inch Nails "Eraser"

[под черной обложкой]

«После смерти матери я стал единственным наследником маленькой грязной квартирки на Сто Сорок Пятой улице. Недалеко от Риверсайд Драйв. По меркам этого города и она была, конечно, большим богатством. Уж чего-чего, а бездомных здесь хватало. Город тогда, в середине восьмидесятых, стремительно менялся. Таймс Сквер превращалась из гнусной клоаки, которую я помнил ребенком, в этакий понтовый центр. Достойный, по мнению американцев, украшать Город. Который они все так любили называть «столицей мира». Поэтому с Сорок Второй улицы однажды раз и навсегда прогнали раскрашенных проституток. А еще через несколько лет прикрыли «Нью Виктори». Этот легендарный кинотеатр, в который старшеклассники иногда выбирались посмотреть порнушку, когда я еще учился в школе. Америка слушала джаз и диско. Парни коллекционировали видеокассеты со всякими кунфушными фильмами. Сходили с ума по Джаггеру и Рамонес. И мерялись, у кого самый длинный член и самые драные джинсы. Ну, в общем, жизнь била ключом.

Для всех, кроме меня.

А я некоторое время жил как автомат. Я просыпался по утрам, потом уезжал в Бруклинский порт. Много часов подряд обдирал руки о тяжелые ящики, разгружая торговые суда. Потом возвращался. Обязательно покупал по дороге пару бутылочек какого-нибудь не сильно дорогого алкоголя. Одиночество, настигшее меня, оказалось неожиданно гнетущим. Мне страшно было даже на один вечер остаться один на один со своей пустой квартирой без возможности как-нибудь притупить свои чувства. И незаметно для себя я начал больше и больше пить. Бессмысленность, окружившая меня после похорон, разрасталась день ото дня. Наверное, так себя может чувствовать какой-нибудь щенок. Вот когда-то он был чистым и ухоженным, а потом его выбросили на улицу. И шерсть спуталась в колтуны, и глаза слезятся. А он смертельно боится шума городских улиц, шарахается от автомобильных гудков. И в ужасе прижимается к стенам домов, спасаясь от многоногой толпы.

Но постепенно щенок учится скрывать свою слабость. Устрашающе скалит зубы. И рычит на того, кто покажется ему опасным. Ну, может, в этом городе даже есть такое место, которое щенок считает своим домом. Где он каждую ночь устраивается на ночлег. Но он ненавидит этот «дом» за то, что в нем нет никого, кто мог бы сделать его настоящим домом.

Это все Америка. Почему-то она заслужила себе славу волшебного места. Сюда толпами приезжают одиночки. Мечтающие стать «кем-то». А мне вот иногда казалось, что я здесь стал именно никем. Я просто был здесь чужим всегда. Наверное, потому что я никогда не любил толпу.

В школе нас учили быть прилежными американцами. Душой и телом. До мозга костей. Мы все знали наизусть государственный гимн. Мы каждый год репетировали исторические спектакли на день Независимости. Накануне дня Благодарения читали в пыльных классах, в которых штукатурка обваливалась, эту навязшую в зубах легенду. О первых американцах, которые когда-то поделились с индейцами едой.

А индейцев-то на самом деле губили в резервациях. А красивую сказку про благородных первопроходцев придумали для того, чтобы она помогала Америке вырастить своих детей такими патриотами. В общем, все обман и лицемерие.

День за днем нас учили лжи. Нас учили трепетать от гордости при виде звездно-полосатого флага. А у меня его цвета вызывали только раздражение. До ряби в глазах. Нам говорили: учитесь. Иначе не сможете зарабатывать деньги. Значит, не будете счастливы.

Каждый день все вокруг твердят на разные лады: на Господа уповаем, остальное купим. Это ведь написано у них даже на денежных банкнотах. Здорово, наверное, смеются наркодельцы и сутенеры. Когда читают на вырученных за свой товар помятых бумажках: на Господа уповаем. Мне всегда было интересно, задумывался ли кто-нибудь из добропорядочных граждан этой страны об одном простом вопросе. Разве можно купить себе счастье? искренность? А любовь?

[вырванные страницы]

Я больше не чувствовал вообще никакого желания зарабатывать. Раньше я приносил свои деньги матери. Теперь я работал сам на себя. Как когда-то и мечтал. А какой такой толк был в том, чтобы прилежно прокармливать собственное тело. Когда ты никому особенно не нужен. Для чего. Для дешевых удовольствий? Дешевые удовольствия не привлекали меня еще очень долгое время после похорон.

Алкоголь раньше был для меня способом расслабиться. Теперь он походил на такую единственную возможность выжить. О девочках не хотелось даже думать. Вообще-то я и всегда относился к этому проще, чем некоторые. Я первый раз переспал с девчонкой лет в четырнадцать. Это была возможность получить обоюдный кайф. Вроде как совместная попойка или что-то вроде того. И я потом пользовался такой возможностью, когда она вдруг появлялась. Девчонки говорили мне, что я красивый. Наверное, это их и привлекало.

Но вот всерьез запасть на кого-то я ни разу не смог. Не знаю. Думаю, на самом деле мои приятели тоже все это просто выдумывали про любовь. Просто чтобы казаться круче. Ну да, это удовольствие. Вроде как после хорошей спортивной тренировки, только лучше. Но какой смысл придумывать себе что-то такое большее. Трах он и есть трах.

Так о чем я. Я про тогда.

А тогда я и вовсе не мог об этом думать. Сразу становилось тошно. Слишком опустошено оказалось все внутри. Я заливал эту горькую пустоту выпивкой. И иногда проводил дома дни напролет. Валяясь на постели и бездумно глядя в потолок.

Наверное, я действительно остался бы в полном одиночестве. Меня выручили друзья. Пожалуй, они были единственными, кого я тут хоть как-то интересовал.

Звали их Роберт и Свен.

Вообще-то Роба на самом деле звали Роберто. Его родители эмигрировали из Испании, когда он был еще совсем маленьким. Роб был на пару лет младше меня. Он был из тех ребят, которые иногда умудряются окончить школу с хорошими отметками. Несмотря на бедность. И отсутствие кучи прав и удовольствий. Которые каждый божий день приходится отвоевывать у жизни.

А потом можно пойти работать уборщиком. Куда-нибудь в бакалею. А может быть, клерком в какую-нибудь захудалую пыльную книжную лавчонку. А может, даже поступить в Нью-Йоркский городской колледж. Благо выпускников города принимают туда без экзаменов. Потом можно сделаться репортером или журналистом. Чем черт не шутит. Ну не в «Таймс», конечно. Но почему бы не попробовать устроиться в какую-нибудь такую насквозь желтую газетенку. Тамошние ребята всегда ведь ищут себе живчиков. Способных высмотреть сенсацию в кучке дерьма на газоне.

Роб мог мечтать так до бесконечности. Он доходил в своих рассуждениях чуть ли не до президентской карьеры. Единственным, о чем он почти никогда не упоминал в своих фантазиях, были деньги. Совсем нетипично для выросшего в Америке. Я крепко уважал его за это.

Свен был другим. Вечно немного насупленный. С глубоко посаженными глазами. Выражение которых почти никогда невозможно угадать.

Свен всегда шел по жизни с уверенностью. Которая иногда напоминала бесчувственность. Я никогда не видел его плачущим. Даже растерянным не видел. Свен всегда выглядел уверенным в себе и в своих решениях тоже. Я изо всех сил старался походить на него. Он был первым, с кем я сдружился здесь в Америке. Может быть, потому что мы с ним были двумя единственными белыми в классе. В школе мы сидели за соседними партами. А потом вместе бросили эту школу. С восьмого класса. Свен – мой лучший друг.

[вырванные страницы]

(...) помог мне выбраться из глубокого кризиса. Сперва Свен помогал мне деньгами. Похороны матери в Гринвуде обошлись почти в пятьсот баксов. Зарабатываемых денег мне едва хватало, чтобы расплатиться с долгами в похоронном бюро, оплатить квартиру и иметь возможность покупать себе что-то съестное.

А потом Свен затащил меня в полубандитскую компанию, где сам постоянно крутился.

Моя первая встреча с бандой произошла в конце лета восемьдесят пятого года. Недалеко от Кросс Бронкс Экспрессвэй.

Я никогда не любил Бронкс. А за что можно любить Бронкс. Там не жило никого из моих знакомых. Эта часть города заселена одними пуэрториканцами да ниггерами. «Снежков» там жалуют еще меньше, чем в Гарлеме. Половина которого все-таки заполнена переселенцами из Европы. И где изредка даже можно встретить белых. Ну нет, я никогда не гордился излишне цветом своей кожи. Я же не ослоподобный американец. Это у них других вещей, которыми можно было бы гордиться, попросту не существует. Вот и понтуются, кто-то из-за того, что он черный, кто-то из-за того, что белый. Но все же. Мало приятного находиться в обществе, где каждый на тебя смотрит как на легавого.

Только вот тогда никто не спрашивал, что мне приятно, а что нет. В один из таких пыльных и тусклых нью-йоркских летних дней Свен просто приехал за мной, непривычно серьезный. Молчаливый. И мы спустились в подземку. Чтобы потом выйти в этом негостеприимном месте.

Я хорошо запомнил те места, потому что потом нередко бывал там. И тогда же мне Гарлем перестал казаться убогим. Конечно, там хватает своих нищих, бандюг и нариков. Но хотя бы среди кирпичных коробок всегда найдется хоть один малоэтажный домик. С балконом или просто с лепкой вдоль карниза. Со стеклянной витриной какого-нибудь мелкого магазина. Или даже отеля. И дома все чин чином выстроены по сторонам улицы. Как и полагается в районе, располагающемся на острове Манхэттен.

А в Бронксе кругом одни вытоптанные пустыри. По которым раскиданы одинаковые бурые прямоугольники зданий. С плоскими крышами и грязными разводами на стенах. До сих пор не знаю, когда они выглядят мрачнее. В дождь или при солнечном свете. Иногда какие-то обгоревшие развалюхи. И мелкие лавочки под самодельными вывесками. «Холодное пиво». «Мясная торговля». Пыль под ногами. Постоянный запах паленого. Прохожих немного. Все глядят себе под ноги. На нас ноль внимания, хоть мы и белые.

На одном из таких пустырей была небольшая баскетбольная площадка. Трое парней моего возраста или немного старше перебрасывали друг другу мяч. Лениво переговариваясь. Среди них был даже один белый. Завидев нас, они остановились. Посерьезнели. Я заметил, как напрягся Свен, когда это увидел. Высокий темнокожий парень, видимо, их вожак, на вид лет на пять старше меня, подошел к нам. Но обратился к Свену. Он подчеркнуто не обращал на меня внимания.

Зачем ты здесь и кого ты привел.

Вот так я впервые и услышал настоящий язык улиц. Даже в Гарлеме никто не говорил так. Почти без согласных, растягивая гласные.

Это мой друг. Я хочу, чтобы он был с нами, сказал Свен.

То, чего ты хочешь, мало что для меня значит. Черный ухмылялся. Зачем он нам. Может, это очередной долбаный коповский сынок, вроде Бобби, которого мне пришлось пристрелить неделю назад. При этих словах он взглянул на меня. Ожидая моей реакции. Я был еще спокоен. Я был почти уверен, что ниггер рисуется. Старается смутить меня или заставить паниковать. Ну как это у них принято.

Он не коповский сынок, сказал Свен. Он будет полезен. Свен сильно побледнел, и его плечи еще больше ссутулились. Но говорил он все так же ровно и твердо. Какого хрена мы должны тебе верить, ввязался в разговор долговязый мулат. Он лениво бил о землю баскетбольный мяч. И тут я выкрикнул. А хрен ли вам мешает проверить. Я глядел на него в упор. Меня успела порядком взбесить эта церемония. В которой мне отводилась роль какой-то лошадки на торгах. А еще меня почему-то кольнула бредовая мысль, что Свен сейчас может заговорить о моей погибшей матери. Ну а мне меньше всего хотелось выслушивать комментарии троих верзил по этому поводу. Я еще не осознал тогда, что здесь никого не интересовало, кто из какой семьи. Здесь каждый отвечал только за себя. Банда была стаей одиночек.

Беленький заговорил? Долговязый мулат глянул на меня с пробудившимся любопытством. Я пропустил шпильку мимо ушей. Продолжая смотреть ему в глаза. Мне показалось, они переглянулись с вожаком. И тот незаметно кивнул. Долговязый небрежно бросил мне мяч: покидай. Я понимал, что сейчас мне предстоит что-то очень важное. Играть в баскет я умел со школы. Конечно, когда у меня был выбор, я всегда предпочитал этой игре футбол. Как любой немец. Нормальный, не американский футбол.

Они мне крикнули вдогонку: с середины поля.

Первый мяч я закинул, почти не напрягаясь. Потом второй и третий. Я еще успел услышать, как за моей спиной кто-то громко хмыкнул. И кинувший мне мяч мулат присоединился к игре. Мы так не договаривались. Но я, конечно, ничего не сказал. Я понимал, что все, что происходит, было только началом игры. Без особенных правил. В которую скоро должна была превратиться моя жизнь.

Он легко отобрал у меня мяч и повел в сторону, пытаясь меня запутать. Резко развернулся, пуская мяч в полет, и попал! И вот тогда я почувствовал, как во мне просыпается злость. Настоящая злость, правда, замешанная на азарте. Ну мы еще посмотрим, кто кого. Я увел мяч прямо у него из-под носа и зашвырнул в кольцо с одной руки. И увидел, что с другой стороны к нам приближается белокожий блондин. С таким презрительным прищуром.

А пошли вы все, подумал я. Эти американские козлы пытались мне доказать, что я ничтожество. Мысли тогда прыгали в голове как сумасшедшие. Я даже не успевал их додумывать. Воздух наполнился запахом пота и раскаленной пыли. Все внимание сосредоточилось только на одном. Не упустить мяч, не упустить, догнать, поймать, увести, бросок. В точку. В конце концов этот блондин все-таки завладел мячом. Он чуть не сбил меня с ног. Потом прицелился и пустил мяч в полет. А я, как зачарованный, следил за тем, как рыжий шар медленно-медленно описывает в воздухе полукруг.

И потом падает мимо корзины.

Довольно, велел их рослый вожак, хлопнув в ладоши. Футболка у меня намокла от пота и прилипала к животу. А в груди жгло. И вот тогда он сказал блондину, вроде как в шутку. Ты задница, Джеки. Тот глянул на меня, как мне показалось, с откровенной злобой. На побелевших скулах у него проступили красные пятна. Краем глаза я видел: Свен улыбается.

Дай закурить, беложопик, кивнул мне блондин. Я немного помедлил. Потом вытянул из кармана мятую пачку и протянул ему. А он, вместо того чтобы вытащить одну сигарету, вырвал всю пачку у меня из руки. И на ходу прокомментировал. Ублюдский сорт. У тебя что, нет бабок на что-нибудь получше. Я молчал. Дай ему закурить, посоветовал вожак. Я вытащил из заднего кармана зажигалку и поднес ее к сигарете блондина. Я успел заметить, как его лицо расплывается в идиотской довольной ухмылке. И вместо того, чтобы щелкнуть зажигалкой, с силой треснул его по морде. Как раз по скуле. Снизу вверх. Он схватил меня за грудки, и мы повалились на землю.

На самом деле мне тогда хотелось просто положить его на обе лопатки. Чтоб не рыпался. Ничего больше не надо было. На нас же смотрели. Думали, я слабак. Да ни черта. А этот отдергивает голову. И уже примеривается коленом в живот. А я за волосы его и об землю.

Мы, наверное, долго так катались. Нас не спешили разнимать. Потом главарь что-то произнес. Я не разобрал слов, слишком шумела кровь в ушах. И нас растащили. В какой-то момент я осознал, что меня крепко держит за локти Свен. А этого – тот самый долговязый мулат, кинувший мне мяч. У меня кровоточили разбитые губы. Но я не замечал этого. Потому что у белобрысого под глазом наливался крупный фингал. Я встряхнул плечами, и Свен послушно разжал пальцы. А главарь спросил меня: как тебя зовут.

Райнхолд.

Ренольд?

Райнхолд, твердо повторил я. И добавил: я из Германии. В глубине его почти черных глаз появились искорки любопытства. Надеюсь, ты не возражаешь, если у нас тебя будут называть Джерман, а то, блин, боюсь, твое имя мне не выговорить. И все вокруг захохотали. И я тоже позволил себе улыбнуться. Ну, не было больше в этом смехе издевки. Не обижайся на Джеки за «беложопика», докончил вожак, он, блин, сам такой же. На этот раз парень, которого назвали Джеки, расхохотался первым. Ну а за ним все остальные. Что есть, то есть, сказал он наконец. Но цвет жопы не самое главное в нашем долбаном деле, верно ведь, Джастин. И Джеки первым протянул мне руку.

А я пожал ее. Как ни странно, с тех пор он стал для нас со Свеном лучшим другом.

В те дни я еще не понимал, что ребята, гордо именовавшие себя «бандой», были на самом деле просто стаей молодых воришек. Из них хорошо если несколько человек вообще умело обращаться с оружием. Вся их нахрапистость происходила лишь из желания самоутвердиться. Ну а желание это происходило из страха перед этим городом.

Прошел не один год, пока я повзрослел и осознал это окончательно.

А что, блин, остается делать брошенному щенку. Чтобы выжить в огромном страшном городе. Только примкнуть к стае. Свен и Джеки ведь были из таких же неблагополучных семей, как и я. Так же рано они познали вкус самостоятельной жизни. И всю ее горечь. Их банда уже тогда всерьез промышляла грабежами квартир, хозяева которых уехали в отпуск. И с девятнадцати лет я примкнул к ним.

Мне просто некуда было больше деваться. Образования у меня не было. Денег, чтобы его получить, тоже. С такими знаниями найти высокооплачиваемую работу было просто невозможно. Ну параллельно, правда, я продолжал подрабатывать грузчиком в одном таком припортовом магазине в Бруклине. Но эти дерьмовые грязно-зеленые бумажки таяли гораздо быстрее, чем появлялись.

Я никогда не показывал своего разочарования тем, что имею. Это выглядело едва ли не неприличным по правилам мира, в котором я жил. Тут на вопрос «как дела?» всегда отвечают: порядок. Искренность никогда не почиталась здесь за добродетель. «Плохо» – это неправильный пароль. А не знающему правильный пароль не место среди нас.

Так Нью-Йорк наконец научил меня притворяться».


Переход на страницу: 1  |  2  |  3  |  4  |  5  |  6  |  7  |  8  |  9  |  10  |  Дальше->
Информация:

//Авторы сайта//



//Руководство для авторов//



//Форум//



//Чат//



//Ссылки//



//Наши проекты//



//Открытки для слэшеров//



//История Slashfiction.ru//


//Наши поддомены//








Чердачок Найта и Гончей
Кофейные склады - Буджолд-слэш
Amoi no Kusabi
Mysterious Obsession
Mortal Combat Restricted
Modern Talking Slash
Elle D. Полное погружение
Зло и Морак. 'Апокриф от Люцифера' Корпорация'

    Яндекс цитирования

//Правовая информация//

//Контактная информация//

Valid HTML 4.01       // Дизайн - Джуд, Пересмешник //