Здравствуйте, меня зовут Кэрри Уэйн и я Избранный.
Здравствуйте, меня зовут Кэролайн Джейкоб Уэйн (можете догадаться, как мне доставалось в школе с таким-то имечком), и я – единственная преграда между всеразрушающим ужасом и нашим миром. Куда подевались Супермен, Бэтмен, Люди-Икс и прочие джедаи – защитники человечества, которые так успешно спасают старушку-Землю под хруст попкорна в кинотеатрах – сам не бы отказался узнать; но правда в том, что я – Избранный, я – хранитель, и увы, я не сумасшедший.
Мне даже стыдно пересказывать начало истории: оно до зубной боли, до хрипов архивной граммофонной пластинки, исчирканной сотнями игл, до инстинктивного отвращения, сродни тому, что вызывает реклама по телевизору, – банально. Вы подобное читали. Видели. Знаете.
«Обычный клерк живет обычной жизнью, но однажды все меняется. Загадочный старик посвящает его в тайны мироздания, и отныне этот парень – единственный, кто противостоит древнему Злу...»
Тьфу. Отвратительно, не правда ли? Освальд, по крайней мере, обошелся без лишнего пафоса, когда схватил за рукав на выходе из супермаркета – «поймите, молодой человек, дело крайне, крайне важное». Он запинался, а его бескровные, словно мумифицированные заживо губы, часто подергивались. Было темно, но я разглядел ожоги на пальцах – темные мокнущие ожоги, они поднимались по кистям до предплечий, словно пятна на леопардовой шкуре; старик напоминал бродягу, и я думал отделаться десяткой – какое еще может быть «важное дело» у изможденного оборванца?
Вот так Освальд и поймал меня, старый прохиндей. Потом стало поздно – когда он рассказал мне об Изначальном Огне (не уверен, что здесь уместны заглавные буквы, всегда считал – всяким «темным властелинам» слишком много чести).
И передал артефакт. Разумеется.
Яйцевидная штуковина темно-алого оттенка. Это неприятный цвет: он напоминает о сыром несвежем мясе, кровоточащих ранах; о первых симптомах проказы или теплоте выползших из сквозной дыры кишок. Артефакт помещается в ладони, гладкий и скользкий. Легко выронить.
«Здесь заточено само Зло. Только ты можешь быть Хранителем», – вот, что сказал Освальд после собственного имени, а я рассмеялся – от пивного хмеля (он заказал отличный ирландский портер в ближайшем баре – но счет оплачивал потом я, эти маги-пророки, мастера Йоды и Гэндальфы никогда не платят за выпивку, Освальд не исключение).
«Зло в пасхальном яйце? Смахивает на видеоигру. А вам не хватает кроличьих ушей».
Освальд кутался в рваную куртку болотного цвета. Несмотря на конец августа, его трясло, будто на двадцатиградусном морозе. Зато руки у него были горячие, но не как у больных гриппом или пневмонией; сухая кожа заставляла думать о раскаленном песке Сахары и меркурианских камнях.
А в моей ладони уже притаилось багряное «пасхальное яйцо»; и я понял, что не хотел бы отдать его. Может быть, потом – не сейчас. Да-да, «моя прелес-сть».
«Хрупкое. Если раздавишь, он вырвется на свободу и уничтожит все», – сказал Освальд, а затем растянул мумифицированные губы в ухмылку. Зубы у него оказались удивительно белые, чистые и здоровые без единой червоточины кариеса. Хоть на рекламу стоматологической клиники, подумал я.
«То есть, там внутри какая-то штуковина…» – я еще не верил, затряс головой. Кэрри, тебе пора к психоаналитику, мелькнула мысль; я залпом допил пиво.
«Не штуковина», – Освальд долго доставал из кармана сигареты, а я заворожено наблюдал – он копошился в складках куртки по-обезьяньи неуклюже, наверняка, из-за ожогов – едва зажившие, они лопнули и заточились сукровицей; так же медленно выуживал из картонного квадрата «Честерфилд», старая марка – кладут фильтрами вниз, чтобы не запачкать то, что потом окажется во рту... Забота, черт возьми, о клиенте. Освальд тоже заботился обо мне – по-своему:
«И не оно. Он. Ты поймешь».
«Да пошел ты», – я вскочил. Темно-розовое, раненое и мясное «яйцо» тонко звякнуло от соприкосновения с барной стойкой. – «Какого черта? Я не обязан верить в бредни психа, подсовывающего мне крашеные яйца».
Зажмурился и добавил:
«А если и правда – я не обязан быть хранителем или как ты это называешь».
Освальд пожал плечами. Момент упущен – я не ушел, не хлопнул дверью, и к тому же предстояло еще расплачиваться за пиво. Я остался.
Не мог не остаться.
«Яйцо» на барной стойке вспыхивало – градиентно от розовинки свежей заусеницы к кровавому язвенному багрянцу, а затем черноте. По лаковой темно-желтой поверхности ползли гусеницы-блики. Меня затошнило от отвращения... и вожделения тоже.
Освальд скалил свои белые зубы. Пряный привкус пива превратился в желчный; а затем я сел рядом. Послушный, как дрессированная обезьянка. Не Освальду послушный, подумалось тогда – впервые. Этой... штуке.
Он. Да, точно.
«Достаточно разбить или раздавить, чтобы он вырвался», – Освальд невозмутимо погрузил окурок в жестяную пепельницу. Еще один – кладбище отрубленных пальцев маленьких китайцев. Ужасающе неполиткорректное сравнение.
«Он?»
Освальд поднялся. Конечно, не собирался рассказывать больше, как и платить за две пинты «Гиннеса». В древесно-темном баре плыли тени – бармена, немногочисленных посетителей, тусклого карамельного света, плакатов с пин-апом – голые грудастые блондинки извивались в пергаменте и стекле, наподобие ламинарий.
Улыбка Освальда сжалась – я заметил, что губы у него не просто тонки, но сожжены, пластиково сплавлены и покрыты пеплом:
«Изначальный Огонь».
И вот, я – Кэрри Уэйн, я – Избранный. Я ушел тогда, унося в кармане яйцеподобный предмет, в вагоне метро на меня навалилась двухсотфунтовая женщина – я чуть штаны не обмочил: прижалась своей задницей к карману, где таился артефакт. Это был бы самый идиотский конец света: от чьего-то жирного зада.
Но артефакт выдержал. Дома я положил его под супницу и закрыл в шкафу.
«Гребаная фигня», – фыркнул и отправился спать, но вернулся через десять минут. Я хотел... посмотреть.
Не каждый день становишься Избранным. Часть сознания по-прежнему твердила, что я брежу, что бродяга с жжеными губами и пальцами – псих; «выброси это яйцо, пока оно не протухло», насмешничал знаменитый Внутренний Голос. Но затем предмет скользнул в ладонь.
Можно не верить глазам. Оптическая иллюзия – на картинке психолога старуха или кокотка из варьете, россыпь риса – пейзаж и Джоконда. Нервные окончания появились раньше, на несколько миллиардов лет раньше; амеба не ошибается, когда отплывает от иголки, тыкающей ее в бок.
В запястье стреляло электричеством. Туннельный синдром, снова высказался Голос, и заткнулся.
Артефакт. Он живой.
«Изначальный Огонь» – древнее, невыразимо древнее Зло; кто удерживал его здесь тысячи лет? Я представил монахов-отшельников в окровавленных ржавых веригах, мрачных темнолицых фараонов – наверняка, строили целые пирамиды для этой штуковины, и далее – до первого неандертальца, стукнувшего дубиной по голове соплеменника, который попытался сожрать «яйцо».
И прежде – неведомые расы, замершие слова и окаменелые песни; болью пульсировал череп – частым кровянистым пульсом; «скорлупа» вновь загустела до черного, на указательном остался блеклый пузырь ожога. Я спрятал артефакт и размазал ожог, выпуская липковатую сукровицу.
– Сукин сын, – это относилось не к нахалу-Освальду.
К Тому, кто прятался под горячечной скорлупой.
Я лежал с широко распахнутыми глазами, изучая давно не беленый потолок – трещины и пятна вырисовывали карты каких-то материков, может быть, Гондвану и Лавразию, лунные кратеры и щербины на Марсе. В распахнутом окне болтал ногами ветер, изредка цеплялся за жалюзи, и соскальзывал вниз – с девятнадцатого этажа, прямо в варево огней, камня, асфальта и проезжающих автомобилей. Простыня намокла от пота. Зеленые цифры напоминали: полночь. В полночь кошмары приходят, чтобы остаться до утра.
Избранный, повторял я, думая об артефакте. Я положил его в шкаф, обернув шестью слоями фольги, поролона и зачем-то полотенцем, потом – заточил в коробку из-под микроволновки и заклеил скотчем. Баррикада выдержит почти все – ну, разве, кроме точечного ядерного удара.
Я боялся заснуть.
«Изначальный Огонь», – губы Освальда вились и плавились. Я сглатывал кислую слюну. Вставал, чтобы выпить воды (потянулся к рыжей бутылке виски, но отдернулся), курить, туалет. Список причин оттянуть сон заканчивался; можно сварить кофе, но... утром – работа, утром – моя жизнь.
Избранным не полагается миллион баксов в приложении к артефакту, способному разрушить мир.
«К черту».
Я заснул.
Земля под ногами клейкая, как пластилин. От невыносимого смрада – горелая резина, горелое мясо, горелое дерево, и еще очень много горелого, – хочется согнуться пополам и блевать, пока горлом кровь не хлынет, пока земля не напьется кровью; может быть, ее это оживит.
Нет. Я знаю. Ничто не оживит.
Я закуриваю. Еще один горелый запах, но он перебивает остальное. Хорошо. Можно терпеть. А воздух вокруг противоестественно прозрачен: ни дыма, ни смога, эй, непорядок. В многомиллионном мегаполисе смог заменяет воздух, как известно. Если перед носом не плывет облако выхлопных газов (соли свинца, ртуть и оксиды нефти – получите, распишитесь), то вроде как... на кладбище. В гробу.
Воздух чист из-за того, что нет ничего. Вместо зданий нависают скелетами тираннозавров гнилые балки; прозрачная пустота и мягкая, точащаяся горелым жиром, земля. Город просто вытряхнули, как горсть мусора.
«Ты ведь знал, что этим закончится», – голос позади негромок, вкрадчив и почти приятен, если бы не монотонность: голос автомата, вокодера... или существа, для которого речь не слишком-то привычное занятие.
Я оглядываюсь. Я уже понимаю, но все равно оглядываюсь; Орфей или герой фильма ужасов, за которым гонится Чужой, – они все оглядывались... я-знал-что-этим-кончится.
Нет, не страшно.
Исконное зло могло принять любой облик, но оно позаботилось о моих нервах. Больше всего смахивает на какую-нибудь иллюстрацию к фэнтези-роману. Знаете, там еще любят рисовать драконов, дев в бронелифчиках и варваров с двуручниками.
Молодой человек, охваченный пламенем... точно, где-то видел я такое. Может быть, в комиксе.
Он выше меня на голову, волосы длинные и просвечивают золотистым сквозь языки полыхающего в знакомую болезненную черноту, багрянца. У него невыносимо-правильные черты лица; красота того рода, что вызывает неприятие – вплоть до отвращения, неестественное, мертвое совершенство. Тело тоже словно скрупулезно скопировано с античной статуи, и я ощущаю ложь. Маска – под ней безобразная тварь с тысячью щупалец.
На кой черт ему представляться «человеком-факелом», огненным ангелом – не хочу спрашивать.
«Знал что?» – затягиваюсь.
«Все», – указывает на выжженную пустыню. – «Ты знал, что на самом деле, должен сделать это. Освободить меня».
Монотонный, как жужжание насекомого, голос. Оно никогда не умело говорить. Слова – мои же, мои нейроны, мои извилины. И вижу эту погань писаным красавцем потому, что лучше так, чем правда... или не лучше?
«Вона как? Освальд говорил другое. Освальд старый пьяница, но не дурак. И тебе не советую делать из меня дурака – меня дразнили за дебильное имя, но в школе я учился на А+. Кстати, я Кэрри. А тебя – не Изначальным Огнем же называть. Обойдешься».
Заткнись, командую себе: почва под ногами нагревается – воздух вокруг тоже, «факел» движется на меня. У него густо-розовые глаза, делающие его похожим то ли на кролика, то ли на крашеную статую.
Останавливается и пожимает плечами:
«Эйвери. Если не можешь обойтись без имен».
И без паузы, потому что не дышит:
«Освальд – мой раб. Он хотел, чтобы ты отпустил меня. Ты видишь – это уже случилось. Артефакт недаром так хрупок... просто сожми его».
Эйвери поднимает с земли черный ком, протягивает – яйцевидной формой, теплой и гладкой, и нетерпеливой, как нимфоманка.
«Освальд служил мне. И ты тоже. Это... просто».
Действительно. Голос Эйвери – разве омерзительный? Ничуть. Вкрадчивый, сладкий, словно лакричные леденцы, словно материнское молоко. Я улыбаюсь ему, наверняка, дурацкой улыбкой – будто блондинке Даяне на балу в выпускном классе, у меня тогда все ладони вспотели. К дьяволу Даяну. Эйвери...
Подчиниться. Просто…
«Да пошел ты!»
Я просыпаюсь. Лбом – в пол, вокруг тряпки, фольга и картон. Поздравляю, Кэрри, теперь ты лунатик.
На ладони подрагивает артефакт – целый. Еще не соображая толком, я облегченно выдыхаю. Перед мысленным взором висит образ... как его? Эйвери.
Последняя деталь: на темно-синих трусах растекается белесое пятно спермы. Я начинаю ржать.
Поздравляю, Кэрри. Ты – Избранный, ты – лунатик и ты кончаешь от того, что тебя изводит потусторонняя мразь.
…Здравствуйте.
С того дня утекло немало воды и времени. Но точнее не скажу. Я напоминаю себе алкоголика в запое, наркомана – доза-ломка, строго по часам. Сумасшедшего тоже, но это чересчур банальное сравнение.
Его зовут Эйвери. То есть, на самом деле, его так не зовут – держу пари, он вытащил из моей головы первое же мужское имя; хороший вопрос – почему мужское и почему он явился ко мне в облике «парня-факела», а не «огненной леди»... но вопрос ориентации – последнее, что волнует меня теперь.
Его зовут Эйвери. Он Изначальный Огонь. Он уничтожит мир, если я раздавлю «яйцо», и он…
Очень, очень настойчив.
Он ожидает меня за каждым углом. Я сижу за монитором в родном офисе – стол прессованных опилок, жухлый кактус соседки (она треплется по мобильнику с очередным ухажером, ей тридцать два года, не замужем... и не выйдет). Чашка кофе. Отчет.
Вспышка.
Угольный багрянец с розоватой, как изнанка котячьего уха, как лак моей соседки – и я воображаю отвратительную гладь, «скорлупой». Тянет сжать, расцарапать руку об осколки, в кровь, со смехом маньяка – так смеялся Герострат и террористы 11 сентября, перед тем как самолеты сложили Башни-Близнецы зеркальным «Лего». Я знаю, о да, я знаю. Я не сумасшедший. Всего лишь Избранный.
Возвращаясь домой, бегу к артефакту, трогаю, лапаю его. Это греховный и постыдный акт, сродни онанизму. Проклинаю Эйвери... но он действительно могуществен, действительно…
Ужасен? Да. Наверное. Посреди выжженного пустыря и остывающего мира (видение реалистичнее 3D картинки и синемордых алиенов), пламенеющий и кровоточащий, он улыбается мне. Однажды я потребовал, захлебываясь криком и слюной: сними маску. Скажи имя. Даже если ты на самом деле бесформенный кошмар, даже если имя твое запретнее имен всех демонов, что заточил царь Соломон.
Я хотел сойти с ума, наверное.
Это... оправдание.
Но Эйвери смотрел на меня – сквозь меня. Кого я рассчитывал провести, на самом деле? Может быть, с кем-нибудь иным, с каким-нибудь слабовольным мальчиком он играл бы роль запредельного ужаса; но Кэрри Уэйн из тех придурков, кто сунет нос в темнейшую бездну... и тыкнут пальцем яйцо Чужого.
Или яйцевидный артефакт Изначального Огня.
И он остался просто Эйвери – ни ужаса, ни щупалец, ни омерзительного лика.
«Сделай это».
Не убеждал, не требовал, не приказывал. Черт его знает... просил? Меня передергивало. В конце концов ты сделаешь это, Кэрри, тогда зачем тянуть?
Он улыбался, чуть сутулился и пытался потрепать меня по плечу. Как младшего брата, наверное. Он ждал.
Я орал, прятал артефакт, и... все повторялось, повторялось, будет повторяться вновь. Прошлое, настоящее, будущее. Я знаю все. Недостающее – Эйвери.
А разве есть что-то кроме?
Рабочий день – с девяти до шести, час – метро. И целый вечер, ночь и клочок утра на забытье. Сравнил себя с наркоманом; вот именно, о штуковине я думаю двадцать-четыре-на-семь. Хотя, нет. Эйвери порой дает отдохнуть: когда я вижу его самого. У него трескается кожа, меридианами, параллелями, какой-то сеткой – словно магма в анимациях вулканов, выплескивается тяжелыми каплями пламя; наверняка, ему больно. Я спросил как-то, он не ответил, только покачал головой, напоминая о «яйце»... проклятая дрянь. Как язва – стоматит или нарыв во рту, – саднит и все время хочется трогать. Кстати, я попробовал «скорлупу» на вкус: сладкая. Сладкая, пряная.
Раздавить было бы... неимоверно круто.
Раздавить и смеяться, как школьник, перестрелявший пол-класса – училка скалится сорванной нижней челюстью, синеватые мозги растекаются переваренной овсянкой; одноклассники мертво переглядываются друг с другом. Мы больше не будем тебя изводить, прости. Кэрри, прости. Кэрри.
Меня дразнили не только за дурацкое имя. Омега-самцы, изгои, необходимы обществу, любой социолог почешет лысину и приведет тысячу цитат.
Освальд подставил меня. Он мог выбрать кого-то другого – сильного, мужественного супермена с горделивым профилем; я – Кэрри, лузер и ничтожество, клерк и «задрот». Доверять такому Хранить мир несколько... опрометчиво. Вовсе не потому, что испугается; страх атрофировался где-то после десятого макания взлохмаченными вихрами в унитаз (третий класс, в туалете пахнет аммиаком, земляничным мылом, а ладони Майкла и чернокожего Бада – шоколадом и горчицей из бургеров), после шутки с трусами – резинка высекает искры из глаз и кровоподтек на тощей заднице, после... всего.
Искушение.
То-самое-яблоко было... розовым.
А последний выстрел – всегда в собственный взмокший солено-сладкий лоб; Эйвери пожимает плечами, когда я делюсь сравнениями. Он слушал внимательно, как психоаналитик.
Мне кажется, он хочет меня поцеловать. Пошел к дьяволу, отпихиваю его, и обжигаюсь, и фыркаю, оттого что сморозил глупость.
Ты ведь сам – дьявол.
Нет, отвечает Эйвери. Я не дьявол.
Кто ты?
Он предсказуемо цитирует библейского Бога – кстати, тот тоже любил поджигать; и не только кусты.
«Я есть я».
Взаимно, Эйвери.
Эйвери, безымянная тварь, абсолютное зло. Должен ли я ненавидеть его? Экзорцисты ненавидят демонов, или просто – извини, парень, работа такая? Охотники за приведениями отправляют сгустки эктоплазмы в преисподнюю, затягиваются «кэмелом» и идут пить пиво?
Я купил в супермаркете железный «чехол», в каких транспортируют хрупкие вещи, вроде фарфоровых статуэток девятнадцатого века. Я ношу в нем артефакт, потому что паранойя разрастается плесневым грибом; я опасаюсь отставлять его без присмотра.
Эйвери не возражает.
Не дождешься, повторяю регулярно, чехол – прочный. Тускло-серая сталь. Выдержит десять атмосфер и колеса поезда.
Вечерами теперь я брожу по городу, иногда достаю артефакт, проваливаясь в горелый не-мир, чтобы перекинуться парой слов с Эйвери; затем заботливо оборачиваю слоями ваты и клеенки с пупырышками, той самой клеенки с теми самыми пупырышками; и ловлю в лицах людей... все, что удастся поймать.
Тянет поймать кого-нибудь – почтенного джентльмена с кейсом, милую леди – собачка на длинном поводке, мальтийская болонка с бантиками на ушах, группу смеющихся подростков, девушку в очках и с айподом, влюбленную пару – он старше на несколько лет и прячет кольцо на пальце, она влюблена и не замечает ничего. Здравствуйте, скажу я им, меня зовут Кэрри Уэйн и я Избранный. У меня за пазухой ключ и контакт с Изначальным Огнем, он называет себя Эйвери и прикидывается печальным ангелочком, хотя на самом деле – инфернальный ужас. Я Хранитель мира, я могу этот самый мир уничтожить единственным неловким – или нарочным движением.
Люди отворачиваются. Они знают, что я собираюсь сказать; ускоряют шаг и проваливаются в клубы серого смога, огибают автомобили, срываются леммингами в мерцающую светофорами пустоту.
Каждый мечтает об этом.
Апокалипсис. Конец света. Самое разрекламированное шоу. Записи ангельских труб выложены на ютубе, скачать в формате mp3 – всего десять центов. С каждым из Всадников можно сфотографироваться, правда, придется доказывать, что это не фотошоп.
Проститутки на обочинах дороги, наркоманы с точащимися СПИДом шприцами, рои белесых дрозофил-клерков – помои города, помои мира. У них единое лицо, злобное, словно марсианская гравировка.
Останови. Ты можешь.
Дай детям то, о чем они просят, Кэрри.
Заткнись, Эйвери. Я не сойду с ума. Не дождешься.
Ночами он пытается со мной болтать, и все чаще... приближается. В этом нет и намека на враждебность, если бы хотел уничтожить во сне, давно бы устроил маленький пожар изнутри; но яйцо-то от этого трещину не получит.
Эйвери часто просит подержать его за руку. Ожог до локтя – четвертая степень, гнусная вонь черных хлопьев плоти; это всего лишь сон, и совсем не больно. Порой мне чудится, что кроличьи глаза его печальны. Вечно рыдающее абсолютное зло... Эйвери, мать твою (cомневаюсь, что она у тебя была), ты готичен, как Ворон, Мефистофель и все косматые подростковые готик-кумиры вместе взятые.
Слезы похожи на плавленый полиэтилен. Мертвая земля пожирает огненные искры.
Я ухмыляюсь: не дави на жалость, Эйвери, во-первых, это мелко, во-вторых – не куплюсь.
Он сжигает меня, сжигает себя. Ни страха, ни надежды, ни преклонения. Мы на равных: миллиарды лет или двадцать с небольшим – разница только в стороне скорлупы. Изнутри она лимонно-желтая, я уверен.
Потом он все-таки целует меня, делая губы бахромой пластика – в точности, как у Освальда.
«Как ты думаешь, чего на самом деле хотел Освальд... и весь мир?»
Я не думаю.
Я знаю.
Я просыпаюсь в холодном поту, привет всем ужастикам. Автоматично разглядываю ладони – где содранная кожа, обугленные кости? Ладони невредимы, зато заляпаны спермой; бедра и живот – тоже. Кончал раза три.
Будь ты проклят, Эйвери. Хотя, ты и так проклят, проклятие, и…
За окном очередное утро. Кто куда, я в душ.
А потом я спрашиваю: зачем? Сакраментально, вновь прямиком из Библии; Эйвери проигрывает Богу по очкам: он меня не создавал. Минус одна отмазка.
«Такова моя суть», – он не прикидывается, будто не понял.
«Ты ведь не похож на психа и маньяка с топором. Какого черта уничтожать мир? Он тебе мешает?»
Пока я спрашиваю, Эйвери обнимает меня. От объятий клочьями, похожими на листья экзотических растений, черно-красных лопухов с прожилками белесой плазмы, сползает мясо. Мое мясо. Это чертовски больно, но я не возражаю – боль на грани выносимости, ее можно терпеть, даже смаковать, как экзотическое блюдо, вроде фугу или мозга обезьяны по-китайски.
Эйвери печально улыбается своей ангельской (фальшивой или нет, какая разница?) улыбкой, качает головой, его волосы искрятся на манер бенгальского огня; он красив – но что интереснее (или ужаснее?) – я привык к его красоте, больше не подтягивает желудок к горлу; его красота – доппельгангер кошмара, а я улыбаюсь в ответ, как придурок, Кэрри, ты придурок и всегда был им.
Я горю и превращаюсь в прах. Он улыбается.
Это ответ.
«Окей, я понял. Никакой ненависти, и может быть, ты не большее зло, чем цунами или землетрясение – впрочем, погибшим-то не легче. Но свобода – она ценнее всего мира, а? Твоя личная свобода. Эгоистично».
Я воспитываю предвечный ужас. Я читаю нотации Изначальному Огню.
И нет, я не сумасшедший. Потому что мои слова... то ли задевают его, то ли просто не желает отвечать. Эйвери выкидывает меня в ре-аль-ность – вот он твой мир, Кэрри, ешь его с маслом, ложками ешь, – и мне хочется шагнуть в распахнутое и зеркально бликующее от тусклого солнечного света, окно.
Или раздавить злосчастную скорлупу. Наверное, это нормально – ожидать встречи со «злом», которое охраняешь (и от которого хранишь Вселенную), болтать с ним и позволять сжигать себя в объятиях – штамп из книжек про любовь в мягких обложках, но я-то знаю, каково – сначала кожа, потом губчатая масса волокон, сердце и почки тугоплавки, а кости рассыпаются белесым... все равно ждать.
Это кошмарно. Это лучше всего.
Жаль, не существует Клубов Анонимных Избранных, где бы я мог поделиться своими проблемами.
Будь ты проклят, Эйвери.
Здравствуйте, меня зовут Кэрри Уэйн, и я все делаю правильно.
Слышите? Вовсе не потому, что Эйвери свел меня с ума; я бы понял это, на подобный случай – звонок бригаде добрых докторов. Психбольница – просто одно из мест мира. Существующего мира. Пока еще существующего мира. Я предупредил, что не выйду на работу; меня пригрозили уволить, третий прогул... или шестой? Или сто восемнадцатый – в месяце сто восемнадцать плюс бесконечность дней. Я представлял, как мистер Иверс трясет брылями, бульдожьими брылями – желтоватая пористая кожа, она бы сгорела за долю секунды; лучшие свечи делаются из человеческого жира. Эйвери, учти на будущее.
Я все делаю правильно.
Вовсе не из-за его молчания, его объятий – каждую ночь и каждое мгновение он очищает меня, как банан, от шкурки, от мяса и костей; вонь несусветная, но сладкая мякоть души того стоит. Я... привязался к нему (все наркоманы ненавидят иглу, алкоголики – бутылку), но у меня есть причины.
Есть.
Ответ в сказке.
«…Иль будешь до скончанья дней жалеть о трусости своей». Гребаная «Нарния», гребаного Иисус-любит-тебя Льюиса. Но он залез глубоко, глубже старикашки Фрейда, глубже патологоанатомов – к самому ядрышку, выколупал и размазал чернильным орехом по бумаге. Я прочел.
Я не буду жалеть.
Право выбора. Это еще называется – право выбора, хотя вы все забыли; вы жуете бургеры в МакДональдсах, ездите на разрекламированных (и относительно дешевых) японских тойотах. В офис нельзя надевать джинсы: дресс-код. Женись на Мэри Смит, она из хорошей семьи, делай, как говорит мамочка. Мой руки после туалета. Куклы для девочек, трансформеры для мальчиков. Гроб лучше заказать лакированный, да, в нем покойный будет хорошо смотреться... как живой.
Выбор.
Эйвери уж точно знает, нет выбора. Даже у него – абсолютной силы.
У меня есть.
«Иль будешь до скончанья дней...»
Ветер сшибает с ног. Ноябрь – календарь заврался, на самом деле, время выблевало последние песчинки и скрючилось кучкой песка. Горстями швыряют дождь, колкий и едкий, как подначки – «слабо». Меня трясет, и я едва удерживаю артефакт: будет обидно, если он сорвется вниз (и-и, затяжной прыжок без парашюта – почувствуй себя крутым, всего двести девяносто девять долларов и девяносто девять центов)... плохо, если сорвется. Это мой выбор.
Мой. Не остальных. Не Эйвери.
Даже не Бога.
Хранитель, Избранный? Освальд, ты мог бы выбирать овечку попокладистей – с мягкой шерстью, с пустыми сливами-глазами.
Ты ошибся. Правда, смешная шутка?
Яйцевидный предмет подергивается. У меня мокрые ладони, но я удержу – и удержусь на карнизе достаточно, чтобы встретить рассвет. А затем...
«…жалеть о трусости своей».
Я не буду.
Розовое.
Вспухает и лопается по швам – там, где нет швов; это мои руки, мои голени; задрал рубашку, заголил живот. Из-под ребер грызутся за право увидеть полудохлый свет крысы. Задыхаюсь от малиновой пены, кровь – из глаз, ушей и рта. Из остальных дырок – наверняка, тоже.
Розовое и лимонное изнутри. Я оказался прав. Веселенький желтый цвет. Скорлупа порезала меня совсем небольно, словно оцарапала обиженная кошка, зачем прогнал с колен.
А затем, началось.
Почему меня, Эйвери, кричу и извиваюсь, как червяк под каблуком-шпилькой; мое тело – мокрый волдырь, тонкая кожица и розово-лимонный гной, меня прокололи насквозь. Почему ты начал с меня, Эйвери. Я хотел поглядеть, как ты вынесешь мир. В письменном столе ты найдешь мои картинки – я рисовал, простым карандашом и ручкой видения конца света, сравни; или не станешь тратить время? У тебя целый город, целая Земля, целая Вселенная впереди.
Почему меня.
Почему...
Наслаивается слепота: болевой шок, надеюсь. Сквозь помехи черных с оранжевыми и зелеными ободками пятен бликуют руки – я выломал и содрал до мяса ногти. Ноги – вытанцовывают пляску святого Витта. Я умираю, надеюсь я, умираю умираю умираю, отпусти меня, Эйвери, я ведь освободил…
К боли добавляется тяжесть, но сама боль слегка утихла. Каблук, понимаю я, каблук мужских ботинок, очень грязных и вонючих, владелец стирал носки вместе с Ноем, высовывался из Ковчега.
Это Освальд.
«Как он попал сюда? Что происходит?» – но я истекаю болью, мясные волокна в блендере, попробуйте свежий коктейль. Взбитые сливки не задают вопросов.
Освальд курит свои дерьмовые честерфилды и стряхивает пепел мне в лицо. Я пытаюсь чихнуть. Я жив. Мне больно, но я жив.
– Пошел на... – проверяю голос.
Освальд кашляет и хихикает ситкомовски-мерзко, и снова кашляет, чтоб ты сдох от рака легких, мысленно желаю ему. Ах да, рака легких больше не будет.
– Я освободил Эйвери.
Порция пепла – в глаз. Я успеваю зажмуриться. Инстинкт самосохранения действителен даже после Апокалипсиса.
– Разумеется, – Освальд несильно пинает меня под ребра, и я прокусываю язык, чтобы не зайтись воем. Больно. Внутри – кислота, тысяча галлонов соляной кислоты, мыльный пузырь с кислотой. – Как и ожидалось…
– То есть? Ты не понял? – мыльные пузыри порхают вокруг; на грани выносимости, не за гранью. Узнаю Эйвери, он где-то здесь. – Я освободил его. Я раздавил чертово пасхальное яйцо.
Плевок метко попадает на штанину Освальда, правда, она и так – грязнее некуда. Плевок розовый, как скорлупа артефакта.
– Я сделал свой выбор. Вот так-то.
– Свой выбор? Уймись, парень. Все делали так – ты и миллионы до тебя. На этом и построен принцип защиты... каждый думает, что он уникален.
Он садится на корточки и тушит окурок о мою щеку, оранжевые искры чадно вгрызаются, но соляной кислоты больше, и все – на грани, не за гранью.
Я не уникален?
Но…
– Вы все одинаковы. Поэтому миру ничего не угрожает.
– Где Эйвери?
– Так он назвался? Мило, – Освальд ходит по комнате. Где он ступает, расползаются черные следы подошв. – В надежном месте... и слава всем богам.
– Где он?
Освальд нашел недопитый виски, пьет прямо из горла. На прозрачном стекле разводы отпечатков, похожие на гигантских гусениц. Я заворожено наблюдаю.
– Внутри тебя, – и швыряет пустую бутылку за окно. – Там, откуда уже не выколупаешь. Не плачь, малыш, – за щелканьем зажигалки обращение звучит особенно издевательски. – Не ты первый, не ты последний. Человеческое тело – самый надежный сосуд для этой сущности, хотя иногда просачивается... ну, ты слышал. Хиросима, Нагасаки. Чернобыль у русских…
Мир на месте. Материки на потолке, муравьиный шепот автомобилей. Солнце тусклое, а ноябрь заставляет ежиться от холода.
– Эйвери... внутри?
На моих ладонях – шрамы. Царапины, похожие на плавленые швы; розово-лимонная скорлупа – отпечаток. Внутри меня – Изначальный Огонь, я – Кэрри Уэйн, я – Избранный...
Я ничего не могу сделать с этим.
– Именно так. Он будет жрать только тебя, а не весь мир, – темное лицо Освальда мрачнеет. Он знает, о чем говорит: плавлеными губами, выпученными свернувшимся белком, глазами. – Но ты не умрешь, о нет, он позаботится о том, чтобы твое тельце жило. Когда будешь подыхать, не забудь подыскать такого же придурка. И подарить ему это.
Слежу за указкой-честерфилдом. Возле ножки кровати притаилось яйцо.
Не розовое. Желтое. А Освальд исчезает, рассеиваясь туманом; срок годности завершен, восстановлению не подлежит.
Я смеюсь, заходясь в судорогах от обжигающей (Эйвери внутри, Эйвери теперь всегда с тобой) боли.
Здравствуйте, я Кэрри Уэйн.
Здравствуйте, я – Избранный.
И буду до скончанья дней...
Переход на страницу: 1  |   | |