Лого Slashfiction.ru Slashfiction.ru

   //Подписка на новости сайта//
   //Введите Ваш email://
   
   //PS Это не поисковик! -)//

// Сегодня Воскресенье 28 Ноябрь 2010 //
//Сейчас 14:17//
//На сайте 1251 рассказов и рисунков//
//На форуме 4 посетителя //

Творчество:

//Тексты - по фэндомам//



//Тексты - по авторам//



//Драбблы//



//Юмор//



//Галерея - по фэндомам//



//Галерея - по авторам//



//Слэш в фильмах//



//Публицистика//



//Поэзия//



//Клипы - по фэндомам//



//Клипы - по авторам//


Система Orphus


// Тексты //

Терновый твой венец

Автор(ы):      Sensy
Фэндом:   Достояние республики
Рейтинг:   G
Комментарии:
Герои: Маркиз/Кешка
Комментарии:
События происходят в Ленинграде в 1935 году, через десять с небольшим лет после того, как коллекция князя Тихвинского стала достоянием республики...
Реальное лицо – Заковский Леонид Михайлович, начальник Управления НКВД по Ленинградской области.
Обсудить: на форуме
Голосовать:    (наивысшая оценка - 5)
1
2
3
4
5
Версия для печати


 

Не смейся над моей пророческой тоскою;

Я знал: удар судьбы меня не обойдет;

Я знал, что голова, любимая тобою,

С твоей груди на плаху перейдет;

Я говорил тебе: ни счастия, ни славы

Мне в мире не найти; настанет час кровавый,

И я паду, и хитрая вражда

С улыбкой очернит мой недоцветший гений;

И я погибну без следа

Моих надежд, моих мучений.

Но я без страха жду довременный конец.

Давно пора мне мир увидеть новый;

Пускай толпа растопчет мой венец:

Венец певца, венец терновый...

М.Ю. Лермонтов

 

– Еще два на сегодня, Макар Семенович... Подпишите – здесь и вот здесь.

– Статья?

– Пятьдесят восьмая, как обычно. Подрывная деятельность, измена Родине.

 

«Личное дело» за номером 1096/А значилось за Станиславом Моисеевичем Шиловским. Та же самая фамилия, выписанная аккуратным канцелярским почерком, украшала и вторую белую, связанную зеленой ленточкой папку.

Смутное, как темный призрак, воспоминание мелькнуло в сознании Овчинникова, заметавшись, как ветер в пустой избе, и угасло, не найдя подходящей зацепки.

Шиловский?..

– Кто такие? Родственники, что ли?

Дежурный, сержант Остапенко, замялся.

– Да не поймешь, товарищ Овчинников, сразу-то. Вроде бы и так. А там – кто их разберет...Чего с ними цацкаться, они ж – враги народа.

Овчинников внезапно выпрямился и, не мигая, уперся взглядом серых, покрасневших от дыма глаз в зрачки сержанту. Его короткие пальцы с желто-коричневыми прокуренными подушечками нервно забарабанили по столу, быстро выхватив ненужную бумажку, скомкали ее, отшвырнули в угол и сжались в кулак.

– Этих двоих ко мне в кабинет. Сейчас же.

– Вместе, товарищ Овчинников?

– Нет. Сначала студента... Иннокентия.

– Слушаюсь, – испуганно выдавил побледневший сержант, отступая в полумрак тускло освещенного кабинета Овчинникова. Непредсказуемый и тяжелый нрав подполковника был хорошо известен сотрудникам питерского НКВД. Говорили, что начинал он еще красноармейцем в гражданскую войну, воевал против Юденича, был ранен, а, вернувшись в Питер, стал сотрудником комиссариата внутренних дел по борьбе с белыми бандами. Чудом остался жив тогда, десять лет назад, оказавшись в плену у лагутинцев...что-то там спасал – картины, кажется, или скульптуры.

* * *

– Шиловский, на выход! Лицом к стене, – скомандовал сержант невысокому светловолосому юноше лет двадцати, а может, и младше. Парень был так избит, что еле держался на ногах. Его правый глаз окружала густая фиолетовая кайма, желтая по краям, зрачки расплылись темной кляксой под красной сеткой лопнувших сосудов. Висок был прорван дулом пистолета, и кровь стекала по голове назад, запекшись черной траурной каймой, пока он в беспамятстве лежал на холодном желто-сером кафеле камеры-одиночки. Его белокурые волосы свалялись и слиплись от крови и грязи, но он выпрямился усилием воли и холодно, молча взглянул на своего конвоира.

– К стенке, я сказал! – внезапно заорал Остапенко, ткнув пистолетом в спину арестанту. – Вперед, бля! Руки за голову! Че уставился? Ну... пошел, блядь, с-сука...

 

Кешка шел впереди сержанта по бесконечному серому лабиринту Крестов, стараясь не опускать голову. Его взяли вчера ночью, прямо из общежития, куда он вернулся к вечеру, на закате.

 

Вчера... это слово казалось далеким и нереальным, как будто речь шла о далеком и невозвратном прошлом.

Еще вчера он приехал из Изгорска самым последним поездом и пошел пешком на Васильевский от Витебского вокзала, улыбаясь и не веря свалившемуся на него счастью. Оно плавало и покачивалось в нем, как легкие белые облака на теплом июньском небе, заполняя его до краев, звонко неслось с песнями под алым шелковым знаменем, как всадник на красном коне с его картины, оно вернулось к нему из далекого детства, обретя плоть и кровь...

 

Поворот, лицом к стене, руки за голову. Еще поворот, лицом к стене, серой, грязной и обшарпанной, в мелких пупырышках и трещинах лопнувшей краски. В голове звенело и бухало в такт его шагам, как будто какая-то часть его мозга с острыми, иззубренными краями отвалилась и теперь перекатывалась внутри черепа, как репейник в неваляшке.

Ничего, – думал он, – если они отобьют мне руки, я зубами буду кисть держать. Лишь бы глаза не тронули...

Иначе я больше никогда не увижу Маркиза...

Где ты, Маркиз... Что они сделали с тобой...

* * *

Из распахнутого настежь окна студенческого общежития тонким белым парусом вздымалась на ветру занавеска, пахло теплыми пирожками и жареной картошкой, раздавался заливистый девичий смех и звуки патефона.

Вот уснут матросы в синем море,
Смолкнет пар в коробочке стальной
И столкнется пароходик в море
С ледяною синею стеной,

– задумчиво выводил высокий мужской голос на запиленной патефонной пластинке.

Кешка остановился и прислушался.

А на пашне размышляет Ангел.
Он стоит на самом видном месте.
Знает он, что капитан Изангрий
Не вернется никогда к невесте...

– Кеш, а Кеш! Пирожка хочешь?

Он поднял голову и поначалу ничего не увидел, кроме качающейся перед глазами белой кисейной занавески. Потом за шторой мелькнули веснушчатое личико и рыжие косички Альки Заблудовской, а за ней – серьезная вытянутая физиономия Ивана Кузьмина, его старого приятеля и соседа по комнате. Из-за алькиной спины он размахивал кисточками, пытаясь обрисовать в воздухе ее силуэт, и выводил что-то вроде устремленных ввысь огромных крыльев.

Кешка прыснул. Рыжий ангел... это было забавно.

– На этюды поедем? В Изгорский монастырь? Там, говорят, красотища такая, река синяя, представляешь, а над ней белый храм, купола золотые...

– Вань, ты бы лучше на фабрику сходил, этюды-то порисовать, – лениво отозвалась Алька. – Там комсомолочки в синих блузках, цеха, жизнь кипит. Вона где натура-то. А тебя все на мертвечину поповскую тянет. Кеш, а Кеш? Скажи хоть ты ему...

Кешка вздрогнул. Теплый и уютный мир общежития Академии художеств внезапно превратился в ледяной куб, внутри которого в полном одиночестве был замурован он, двадцатилетний студент Иннокентий Шиловский.

Что уснет погибший пароходик,
Где по дну цветы несет река,
И моя душа смеясь уходит
По песку в костюме моряка,

– допел чарующий мужской голос, изысканно грассирующий и тянущий в нос гласные. Звуки доносились до Кешки в искаженном виде, ледяной куб не давал возможности вслушаться, посиневшие – несмотря на июньский зной – руки и ноги покрылись колкими ознобными мурашками.

 

...Изгорский монастырь... Голоса из детства, голодного, сиротливого, беспризорного... стрельба, ругань, высокие сводчатые окна колокольни... Смытые иконы на стенах, с грязными потеками краски вместо ликов святых... Лошади, увозящие фургон с коллекцией князя Тихвинского... «Портрет мальчика в голубом» кисти Пинтуриккио, его глаза, глядящие в душу, красные кони на сером небе, детские его видения...

И дядя Маркиз, с пистолетом, стреляющий в атамана Лагутина... дядя Маркиз, высокий и синеглазый, с золотыми волосами, в распахнутой кружевной рубашке, изображающий в цирке Вильгельма Телля, смеющийся красавец Маркиз, прижимающий его к себе...

Мертвый дядя Маркиз на зеленой траве, в луже темно-красной крови, которой было так много...

Только потом он узнал его имя. Макар Овчинников, тот красноармеец, который все-таки сделал коллекцию Тихвинского достоянием республики, сказал, что Маркиза звали Станислав Шиловский.

Уже потом, когда в детском доме на него стали оформлять документы и попросили назвать свое имя, он, не задумываясь, ответил – Иннокентий Шиловский. Стриженая, тифозного вида баба в кожаной черной кутке, с вонючей папиросой в длинных прокуренных зубах, глянула на него с подозрением, потом спросила:

– Чёй-то Шиловский? Не русский ты, что ль?..

Он не понял. Он настоял на своем, потому что дядя Маркиз был единственным человеком, которого он любил в своей короткой, бесприютной и одинокой жизни. Он помнил его волосы, его смех, его синие глаза, все песни, которые он пел, – такие красивые, не чета этим, гнусавым, на пластинке, от которых поголовно сходят с ума студентки-художницы, считающие себя революционными эстетками...

Сердце его, готовое разорваться от горя, захлопнулось навсегда и упорно не желало с тех пор впускать в себя посторонних. Девчонками он интересовался ровно настолько, насколько они этого, по его мнению, заслуживали.

 

Макар Овчинников, устроив тогда Кешку в детский дом, на прощание провел широкой ладонью по его белобрысой голове, неловко потоптался на пороге, глядя мимо него, и подарил ему на память буденовку с красной звездой. С тех пор Кешка больше Кешка не видел красноармейца.

 

– ...В Изгорск не поеду, – глухо ответил он, глядя себе под ноги. – Далеко. Не хочу. В другой раз... В Летний сад пойду. Там порисую...

 

Друзья вернулись поздно, уже за полночь, когда Кешка, закончив работу над очередным этюдом, полузасыпал на узкой железной кровати. Ваня Кузьмин, высокий, худой, с длинными руками и ногами, напоминающий породистого коня вороной масти, ворвался в комнату, как всегда, с шумом и грохотом, уронив на пол пару книг и кешкину расческу. Свет не зажигали – белые ночи, и так все видно, хоть книжку читай... Кешка с трудом разлепил сонные глаза, сел на кровати, свесив ноги, и, часто моргая, уставился на приятеля, который явно не собирался ложиться спать.

– Смотри! Не, ну Кеш, там такой типаж живет... Это не натурщик, это настоящий, понимаешь, – затараторил он, доставая из чехла полуготовый рисунок.

– Кто это, Вань? – Кешка пытался сфокусировать на портрете сонные глаза.

– Монах вроде... Ну, поп, – хмыкнул он. – Там живет, в монастыре. Молодой, кстати, и даже бороду бреет... Он храм расписывал, говорит, сам все сделал, красиво... Отец Серафим его звать.

– Монах, говоришь? Художник? Ты бы поостерегся, Вань, потому что, сам знаешь, как сейчас...

И замолчал, не в силах более произнести ни слова.

...С незаконченного ванькиного рисунка на него насмешливо смотрел синеглазый поп в черной рясе. В его золотистых, недлинных, что было не характерно для попа, волосах чуть заметно поблескивала седина, у краешков глаз разбегались тонкие морщинки-лучики. Нос, вытянутый и тонкий... Верхняя губа его была чуть толще нижней, отчего его длинный рот казался слишком чувственным для церковнослужителя и одновременно всегда готовым к усмешке.

Кешка внезапно схватился рукой за горло и сдавленно охнул, не сводя с портрета округлившихся глаз.

И тихо сполз на пол, теряя сознание.

«Как гимназистка прям», – хихикал Иван, рассказывая наутро приятелям-художникам о странном ночном происшествии...

 

...По крыше общежития Академии художеств, по серой посмурневшей Неве, по черным, чуть выгнутым спинам сфинксов на набережной колотил ливень, грозивший затянуться до ночи. Кешка Шиловский, наспех прикрывшись от дождя куском утащенной из мастерской парусины, сломя голову несся через мост к Невскому, но трамвая, как назло, не было целую вечность, и он промок до нитки, поняв, что парусина уже не спасет. Он не помнил, как домчался до вокзала, как ехал, долго-долго, и засыпал, согревшись в толпе дачников, под мерный стук дождя. Сойдя на станции Изгорск, он бросился к какому-то мужику на старом, раздолбанном уазике, и они долго подскакивали на ухабах, и вязли в лужах, и, матерясь, вытаскивали дурацкий драндулет из ямы, а потом он еще искал переправу, и, наконец, оказавшись под высокой монастырской стеной, отчаянно, как в детстве, в голос заревел, прижавшись к ней всем телом, и сполз на траву, и сидел там, обессиленный и вымокший, не в силах шевельнуться или двигаться дальше, и слушал лишь песню дождя и шум ветра...

...Монах, который расписывал Изгору, жил в дальнем углу монастыря, в каменной пристройке, соединенной с молельней узким и длинным проходом. Кроме него, монахов там осталось всего трое, да и те жили с оглядкой, каждый божий день ожидая прихода НКВД. Художник, отец Серафим, отличался от них молодостью, веселостью нрава, нежеланием отращивать «власы» и «браду», а также несомненным талантом к писанию святых ликов. Трое монахов пришли в Изгорский монастырь сравнительно недавно и застали еще старенького попа Данилу, который и причащал, и крестил, и соборовал немногочисленных прихожан, а заодно и подмазывал иконы. Молодой художник почему-то не отходил от Данилы ни на шаг, все мастерству учился, а как помер Данила, схоронил его на церковном кладбище, да цветочков насажал, веселеньких, желтых да голубых...

– Отец Серафим...

Монах оглянулся, удивившись, кого это Господь привел в такой ливень. Перед ним стоял худенький светловолосый юноша, с его мокрых спутанных волос ручьями стекала вода, и еще ему показалось, что парнишка плакал... но может быть, это был только дождь.

– Д-дядя Маркиз... – всхлипнул парень, продолжая стоять под дождем, дрожа, как в ознобе, но внезапно рванулся к нему, крепко обхватив за шею обеими руками и прижавшись всем телом. – Дядя Маркиз... это я... Кешка... Вы... это вы... вы... жи-вы...

* * *

– Остапенко, свободен.

– Есть.

– Развяжи Шиловского.

Сержант, с ненавистью глянув в паскудную рожу «врага народа», снял с парня наручники и вышел в коридор, встав у двери кабинета.

– Фамилия, имя, отчество.

– Шиловский Иннокентий... Иванович.

– Лет тебе сколько?

– Двадцать.

– Занимаешься чем?

– У вас же на столе мое личное дело лежит! – выкрикнул Кешка, которому было уже все равно. Его столько били в эти дни, что его тело, казалось, совершенно потеряло чувствительность к боли. – Там и посмотрите!

– А ты не выступай, дружок, – с мягким коварством в голосе протянул плотный круглоголовый энкавэдэшник. – А то у нас тут с такими, как ты, разговор короткий.

– С какими? Что я вам сделал? – орал Кешка. Остапенко приоткрыл дверь и осторожно заглянул внутрь, но Макар Семенович жестом попросил его удалиться.

Подполковник, не глядя на арестанта, прикурил и, щурясь, выпустил в потолок ровную серую струйку дыма.

– Куришь?

– Нет.

– Ну тогда рассказывай, Иннокентий, как ты дошел до жизни такой.

В следующий момент что-то, видимо, произошло с арестованным Шиловским, потому что он внезапно охнул и уперся руками в стол, как будто боялся упасть.

– Дядя Макар... Господи... это вы?..

Изумленный Овчинников наконец-то поднял на парня усталые серые глаза и замер, стараясь овладеть мимикой и ничем не выдать охватившего его страшного волнения.

– Вот так встреча...

Плечи Кешки затряслись от рыданий, и он резко осел на пол, чуть не свалившись под ноги Овчинникову.

– Успокойся... ну, водички попей, – Макар осторожно поднял парня с пола. – Есть хочешь? Вот... у меня тут... Нюрку помнишь? Ну, Анну Спиридоновну, она у вас в детдоме еще воспитательницей работала? Жена моя... Она мне тут картошечки положила, огурчики... а ты ешь давай, ешь, не стесняйся... И прекрати реветь – ты ж не девка, Иннокентий, черт бы тебя!

– Дядя Макар... за что они меня... – всхлипывал Кешка. – Я ж ничего не сделал...

– Если б не делал – не приволокли бы сюда! – взорвался Овчинников. – С попами связался! Сам чумой этой религиозной заразился и еще в Академию ее приволок! Хорош! – подполковник уже кричал, сжимая кулаки, и почти не глядел на Кешку. – Тебя в Академии бесплатно художествам всяким учат, а ты – что же? Иконы малюешь, да еще и сбываешь их? Дерьмо поповское! А это что у тебя? – он резко дернул Кешку за воротник порванной рубашки и вытащил маленький медный крест, висевший на суровой нитке. – Ты же комсомолец, Шиловский? Как ты мог... предать дело партии – ради вот этого?..

– Я ничего и никого не предавал, – твердо сказал Кешка, в упор глядя на Макара. – Вам ли, дядя Макар, не знать...

– Да знаю, – внезапно устало отмахнулся подполковник. – Я, кстати, помню, как ты в Изгорске тогда с отцом Данилой дружил. Валенки-то, помнишь, вез ему? Вот оно, твое поповство... Говорил я тебе – тогда – и сейчас повторю – нету бога, нет и не было никогда! – Макар снова повысил голос, нервно закурил, отшвырнув спичку дрожащими пальцами. – Ну где был твой бог, когда сначала родителей твоих, в гражданскую еще, махновцы грохнули? Сколько тебе тогда было, дураку, – лет шесть? А когда дружка твоего, контру эту, Вильгельма твоего Телля – помнишь, да? – когда его лагутинцы в упор расстреляли на твоих глазах, где был твой бог? Может быть, выходной взял?

Молчи, молчи... – подумал Кешка, глотая слезы. – Милый Маркиз...неужели и тебя... вот так же... на допрос к Макару Овчинникову?

– Дядя Макар... а вы крещеный?

Овчинников резко повернул к Кешке свою круглую, коротко стриженную голову с заметной проседью и, не мигая, уставился ему в глаза.

– Не знаю и знать не желаю, – отрезал он. – Не папа-мама, а ты сам делаешь свою историю. Вместе со своей страной. А не желаешь – значит, ты ей не нужен, понял? – Остапенко! – крикнул он, повернувшись к двери.

Остроносая крысья мордочка сержанта снова показалась из-за двери, жадно потянув ноздрями дым.

– Увести, – коротко бросил подполковник, кивнув на Кешку.

– А того...

– Нет. Завтра. На сегодня – все.

– Кого – того, дядя Макар? – прошептал Кешка запекшимися губами, но Овчинников уже не слышал его.

– Пошел! Руки за голову! Стоять... лицом к стене, бля... пошел!

* * *

За ним приехали в четыре часа утра, когда над Изгорой только-только расходился красный, будто кипятком ошпаренный, рассвет. Трое крепких мужиков в черных кожанках, покуривая «Казбек», вылезли из своего «воронка», по-хозяйски, вразвалочку, вошли в монастырь, ворота которого никогда не запирались, выволокли из постели сразу все понявшего отца Серафима, отобрали документы, запихнули в машину и увезли.

Потом его избивали, он орал, сопротивлялся, они называли его то «жидовским отродьем», то попом... то начинали орать, что такие, как он, веру нашу продают, а потом снова начинали бить.

И затем, наконец, отстали, швырнули на ледяной каменной пол одиночки, и Стас мгновенно провалился в забытье...

 

...В тот серый и мрачный день лил дождь, но с самого утра отца Серафима охватило счастливое предчувствие, что именно сегодня в его жизни произойдет что-то удивительное, из ряда вон выходящее. Тридцать два года, а он все такой же, не переделать... мозги-то взбалмошные никакой рясой не исправишь – так и остался ироничным мечтателем, романтиком и авантюристом, несмотря ни на что... А Бога в свою душу впустил, не задумываясь. Раз уж его Господь для чего-то спас, то и он без Господа уже не сможет...

Дождь все усиливался, и он вышел на двор подставить пустую бочку под непрерывно текущую с крыши воду, и тут увидел этого парня. Мучительное, до боли стиснувшее сердце чувство узнавания и понимания охватило Стаса Шиловского при виде него, и он уже с трудом осознавал, что делает, когда вымокший до нитки мальчишка, как в детстве, прижался к нему своим худеньким, горячим, дрожащим телом. Он почти не помнил, как втащил в дом рыдающего, повисшего на нем Кешку, быстро снял с него всю одежду и завернул его в сухую чистую простыню, накрыв сверху рясой, и вливал в него крепкую настойку, но все – напрасно.

Худенькое тело парня сотрясали рыдания, и, обнимая и утешая его, отец Серафим сам не мог сдержать слез. Кешка не захотел ни на секунду отпускать его руку, потом сел, откинув простыню, и обнял его за шею, и так они сидели молча, обнявшись, уже без слез, долго-долго, пока не успокоились.

«Можно, я поживу у тебя? – спросил тогда Кешка. – Я никуда не поеду. У меня сейчас каникулы, Маркиз...»

Он перестал называть его «дядя Маркиз», как в детстве. Но к «отцу Серафиму» привыкать отказался наотрез.

На следующий день он уехал в Питер, забрал кое-какие вещи, успев переругаться с соседом по комнате, который орал на него дурниной за «поповщину» и «опиум для народа». Стас запомнил этого парня – именно ему он и согласился позировать, когда в Изгору приехали художники. Вот, оказывается, кому он был обязан возвращением Кешки...

Когда Кешка уехал – на один день всего лишь, Стас понял, что значит для него этот парень.

Оказалось – всё.

Открытие потрясло, но было единственно понятной и доступной правдой. Правда эта состояла в том, что жизнь без Кешки потеряла бы всякий смысл теперь, когда он был рядом.

Следующей полной неожиданностью была Кешкина фамилия. Стас был счастлив, когда узнал, что они теперь, оказывается, родственники.

 

Тогда, десять лет назад, он отчаянно, до боли, привязался к умненькому белобрысому беспризорнику, даже сам не поняв, как сильно он его любит. Кешка, маленький, все время лез к нему, тыкался носом ему в шею, как слепой котенок в поисках тепла, и прижимался всем телом, и заснуть мог, только обхватив его за шею, и бормотал во сне – я так люблю тебя, дядя Маркиз... Я только тебя буду любить всегда...

Шиловскому было тогда не до него – погони, авантюры, разъезды, – но парнишка запал в душу и не отпускал... а сейчас, когда он вырос, он стал такой красивый, и волосы даже не потемнели – белые почти... и не худенький заморыш, как в детстве, а изящный и стройный юноша, который, однако же, не может уснуть, не обхватив его за шею.

Стасу страшно захотелось курить, но где это вы видали курящего попа? Он уселся на узенький, чуть заросший травой мостик у самой воды и свесил в воду босые ноги, разгребая пятками воду.

Пожалуй, покажись сейчас из воды длинноволосая красавица-русалка с букетом желтых кувшинок, в голове отца Серафима не мелькнуло бы ни одной грешной мысли. Над дрожащей сонной рекой кружила и звенела мошкара, плыло знойное марево, и Стас загляделся на воду, представив себе, как они с Кешкой поплавают тут... вдосталь.

Не лги себе, Шиловский... ну, себе-то хоть не лги... и не строй из себя старшего братца, раз в папашки не годишься...

Сердце сводило от тоски и желания – немедленно, сейчас же вернуть Кешку, обнять его, снова стащить одежду и завернуть в простыню.

Он вспомнил, как промокший Кешка на миг перестал реветь и вгляделся в его лицо так, как никто и никогда – кроме него же, Кешки, только в детстве, – не смотрел. Его лицо – на расстояньи вдоха... И потрясенный Стас едва не забыл выдохнуть.

Парень был дико, невероятно красив с его зареванными, огромными, мокрыми от слез глазищами и ресницами, по-детски красным распухшим ртом с мелкими трещинками-заедами в уголках... и Стас изо всех сил прижал его к себе, зарывшись пылающим лицом в его нежную шею с тонкими, почти прозрачными ключицами, потому как понял в тот же момент, что впустил в сердце еще одного Бога.

Этим Богом стал Кешка, а сердце Стаса в тот же миг треснуло пополам, не выдержав столь стремительного умножения любви на два.

Он пробовал каяться и молить у Христа прощения за грешные свои мысли, но Господь взирал на него сурово и молча вопрошал – а для того ли тебя, контру и авантюриста, с того света вытащил старый Данила, чтоб в голову твою лезли такие порочные мысли?

– Но ты же сам создал меня таким, – невозмутимо возражал Стас своему любимому оппоненту. – Вот и не возмущайся. И сам же хотел, чтобы я жил, – для чего же, скажи мне? Что еще я должен узнать? Какую чашу испить?

Рано-рано, на алой зорьке, тихо, стараясь не разбудить Кешку, спустился он с крутого склона, взяв лодку и удочку и, чуть отплыв от берега, уставился на воду. Светлеющие ночные звезды расплывались в розовой воде, мерцали и искрились, как русалочьи глазки, и Стас не заметил, как задремал. Проснулся он оттого, что его юный друг, уже искупавшись, сидел позади него в мокрых плавках и, обнимая его сзади обеими руками, уткнулся носом ему в шею и жарко шептал – я так люблю тебя, Маркиз... Я только тебя буду любить всегда...

Станислав замер, боясь открыть глаза и повернуть голову; под веками расплывались и кружились зеленые и сиреневые круги, набатом бухало сердце, тело превратилось в перегретую стоваттную лампочку накаливания. Капюшон слетел с его головы, Маркиз повернулся, удочка упала в воду, и совсем близко, как тогда, – на расстояньи вдоха – увидел солнце, всходящее в прозрачных глазах Кешки...

* * *

– Анна Спиридоновна! Ню-ю-ю-ю-ра! – взывал из длинного коридора прокуренный бас соседки. – К телефону подойди!

Анна поспешно завязала платком накрученную на бигуди русую голову и прошлепала в прихожую. Звонила ее старинная приятельница Валя, болтушка и сплетница, всегда готовая, как юный пионер, обсудить с Анютой детей, мужей, семейную жизнь – свою и знакомых, поделиться новостями моды, погоды и непременно – как же без этого? – поучить Анюту жизни и дать пару-тройку ценных советов. Все ж в стране Советов живем...

– ...Женечка переехала с Вадиком на госдачу в Комарово, – сообщила она. – Там красиво, лес кругом, речка есть, и на машине ехать – минут сорок всего лишь. В выходные едем к ним с детьми, и вы тоже с Макаром присоединяйтесь, да Костика с собой берите...

Анюта вздохнула. Служебная машина у Макара была давно, а вот до госдачи надо было еще дослужиться. Все кругом получают повышения по службе, квартиры хапают казенные, большие, а они с Макаром и Котькой все еще в коммунальной квартире на Петроградской ютятся, хоть и просторной, но все же...

– А твой-то что ж, Нюр? Целыми днями на работе пропадает, а получает сколько? Вот у Верки Кашиной муж, как в ваше управление-то перешел, так сразу же и... Не мне тебе объяснять, дорогая моя, как все это...

...говорила я ему, – думала Анюта, перебирая бахрому клеенки. – А он все скромничает, дурак-то мой, так и не дослужится до полковника... вон все вперед него так и лезут, так и прут...

 

...Густой папиросный дым ел глаза, и Макар приоткрыл в машине окно. Из головы у него не шел утренний разговор с обоими Шиловскими, которых он вызвал на очную ставку. Ну, разумеется, он узнал Маркиза. Тот не особенно даже изменился за десять лет, и пуза не отрастил, не то что он, Макар... Ишь ты, живучий какой оказался, контра поповская... а ведь Макар тогда увез Кешку, потому что надо было спешить, и даже не знал, кто и где похоронил Маркиза.

Ведь лагутинцы – он хорошо это помнил! – на глазах у всех практически в упор расстреляли Шиловского, когда он отказался стрелять в мраморные статуи и, прицелившись из-за спины, с одного выстрела уложил атамана Лагутина.

И вот сегодня утром эти двое стояли перед ним, а он, как дурак, разнюнился, расчувствовался... Послал Остапенко за водкой и едой, долго тряс руку монаху этому хренову, новоявленному отцу Серафиму, вместо того, чтобы допросить контру поповскую по всей строгости еще раз, да и закрыть дело... Иннокентий, студент, не пил и не ел даже, а все смотрел, не отрываясь, на своего Маркиза, как на икону, черт бы его драл, и молчал.

Что-то раздражало и беспокоило Овчинникова в этих двоих, в том, как они кинулись друг к другу, и обнялись, и долго не расцепляли рук, и смотрели друг на друга, как будто, кроме них двоих, никого и на свете не существовало... но он упорно гнал от себя эти мысли. Хватит с них и одной расстрельной статьи...

И его подписи под этой статьей.

 

– ...Анюта, а я тебе говорила, дружочек, и еще раз повторю – поговори ты с Макаром, ну нельзя ж так жить, перед знакомыми стыдно, ей-богу, – не унималась Валька. Анна прикурила очередную папироску, потому что Валька произносила громкие монологи и вставить хоть одно слово было все равно невозможно. – Ну что ему стоит? Еще пара-тройка громких дел – и Леонид его точно повысит... А может, ему стоит и прогнуться разок, и сходить к Заковскому лично, и побеседовать, – ну что, с него, убудет, что ли?..

 

Машина остановилась перед трехэтажным каменным домом на Петроградской. Тяжелые мысли перекатывались в голове, как огромные серые валуны у Финского залива, и хотелось отогнать их прочь, и напиться, что ли, только чтобы не вспоминать последние слова Стаса Шиловского – «тебе, я понимаю... проще было бы сейчас жить, если б я тогда умер. Ну прости, Макар... видишь, жив я... и ты прости, Кешенька...»

Кешкины глаза вновь налились слезами. Шиловский смотрел на него, как... влюбленный, с ужасом и брезгливостью вспомнил Овчинников. Идиоты. Два чертовых идиота.

И за что мне все это, черт возьми, ну почему люди упорно не желают понимать, в какое время живут, и сколько врагов кругом, и какие опасности грозят Стране Советов, а все варятся и варятся в своем поганом обывательском мирке, а он, Макар Овчинников, должен в одиночку бороться за Советскую власть? За лучшую жизнь? С такими, как эти двое, никогда нам коммунизма не построить...

Он поднялся на лифте на третий этаж, встал у двери коммуналки, привалился к ней круглым горячим лбом. И сразу же услышал низкий и чуть хрипловатый голос жены, болтающей по телефону.

– ...Да скажу я ему, Валь! Ну что ты, прям как долдон – по сту раз одно и тоже. Да поняла я, да. Да. И мы когда-нибудь заживем по-человечески. Туфли себе новые куплю, ему костюмчик справим, а Котьке я няньку найму, и будем мы с тобой, Валюха, по музэям и концертам ходить! – разливалась Анна. – А что касается госдачи в Комарове, то будет и дача. Дай только срок! Я ему...

Макар распахнул дверь, встал на пороге, не проходя в квартиру, и тяжело уставился на жену, которая начала поспешно прощаться.

– Я для тебя что – плох, да? Плох? Ну, скажи? – Овчинников схватил жену за запястье и сильно сжал его. Анюта охнула, испуганно встряхнула головой, и из-под сползшей на лоб косынки на пол посыпались бигуди. Она всхлипнула.

А ведь ты права, хоть и дура... Трепливая, пошлая дура... но ведь права...

– Макарушка... ну что ты, что ты... – забормотала она, ползая по полу в поисках дурацких бигудей.

Овчинников, поглядев на жену, развернулся и вышел вон.

* * *

«Начальнику Ленинградского НКВД
товарищу Заковскому Л.М.
от сержанта Остапенко Павла Сергеевича

Заявление.

Настоящим довожу до Вашего сведения, что подполковник Овчинников Макар Семенович, проводя следственные мероприятия с осужденными по 58-й статье Шиловскими Иннокентием и Станиславом, в рабочее время пил с вышеуказанными врагами народа водку, за которой отсылал меня в продмаг.

Эти двое, по всей видимости, являются друзьями и сообщниками подполковника Овчинникова, с которыми он состоит в давней и тесной связи. Поскольку Шиловский Станислав является попом, распространяющим религиозную заразу и вредную советскому строю идеологию, а студент Шиловский Иннокентий замечен был в стенах Академии художеств с иконами, которые он показывал сокурсникам, я имею все основания полагать, что налицо – тайный заговор, имеющий целью дискредитацию достижений Советской власти.

Поскольку я, как честный советский гражданин и к тому же сотрудник НКВД, не могу молчать, то прошу Вас принять соответствующие меры по этому сигналу.

С уважением,
Младший сержант
Остапенко П.С.»

 


Переход на страницу: 1  |  
Информация:

//Авторы сайта//



//Руководство для авторов//



//Форум//



//Чат//



//Ссылки//



//Наши проекты//



//Открытки для слэшеров//



//История Slashfiction.ru//


//Наши поддомены//



Чердачок Найта и Гончей

Кофейные склады - Буджолд-слэш

Amoi no Kusabi

Mysterious Obsession

Mortal Combat Restricted

Modern Talking Slash

Elle D. Полное погружение

Зло и Морак. 'Апокриф от Люцифера'

    Яндекс цитирования

//Правовая информация//

//Контактная информация//

Valid HTML 4.01       // Дизайн - Джуд, Пересмешник //