Вечер. Не то чтобы совсем вечер, а так, часов семь. Я глаза открывать боялся, а когда открыл, то порадовался. Светло, а свет такой мягкий. Уже неяркий.
Дремотный свет. Засыпающий.
И голова у меня не болит. Как-то это сюрреально. Чтобы я проснулся – и не с больной головой? Мистика.
И вообще ничего не болит!
Руки затекли немного. Ну, это понятно. Я потягиваюсь. Форточку бы открыть, совсем хорошо стало бы. А то запах здесь... Не вонь, нет. Вик, наверно, замучился тут все вычищать, бедный мой малыш. Но вот пахнет, и все тут. Болезнью пахнет. Темный, тяжелый запах.
Вика, кстати, не слышно. То ли спит, то ли ушел. Интересно, как его уговорить, чтобы он снял-таки с меня эту бижутерию?
Ведь уже, пожалуй, можно.
Берусь за решетку. Подтягиваюсь. Все-таки я еще слабый. Но сесть получилось. А это уже прогресс.
Осматриваюсь.
Кое-что здесь изменилось, конечно. Вик все лишнее барахло из комнаты повынес. И ковер с пола тоже утащил. Наверно, чтобы не загадить вконец. И чтоб не запинаться ни обо что. И тумбочку к кровати придвинул. На ней тот чертов суп недоеденный. И тарелка пустая, это он сам, видно, здесь ел, уходить далеко боялся, мой личный брат милосердия...
Так. Тумбочка.
Руками мне не дотянуться, конечно, но ноги-то у меня ни к чему не прикованы. Большим пальцем ручку поддеть – много сил не надо. Не тот ящик. Да, по-моему, в третьем. Поддел, открываю.
Так и есть. Струны мои лежат. Не от баса, а от акустической шестиструнки.
Правильно Вик говорил, длинная цепочка у этих браслетов. А руки у меня еще длиннее. Поворачиваюсь, назад откидываюсь. Достал. Зубами. Теперь надо еще одну. А то пока эту напополам перекрутишь...
Струнами замки открывать труднее, чем проволокой или, допустим, разломанной напополам шпилькой. Но, в принципе, вполне возможно.
Преимущества свежей головы. Я ведь все это время мог это сделать. А не додумался.
И слава богу.
Здорово все-таки, когда руки свободны. Ох, здорово. И еще, когда они не дрожат. Я аж отвык от такого счастья. Иду к окну, открываю форточку... воздух, Господи, какой же он хороший! Пусть с бензином... пусть с дымом... опять мелюзга мусорку подожгла... а все равно, воздух!
Оказывается, я люблю жить.
Никогда бы не подумал.
На подоконнике мои джинсы лежат. Вик, должно быть, решил, что это самое чистое место в комнате. Надеваю их, а сам смеюсь, не могу. Просто представил себе, как он их с меня снимал. В несколько заходов, я думаю. «Надо снять... черт, а вдруг проснется?.. надо... нет. Неприлично как-то. Нет, все-таки надо... Ох, мама родная, он же и трусов-то не носит!.. нет, теперь точно надо снять, а то проснется, спросит, что они у него на коленках делают...»
Вик – он забавный.
Он замечательный.
Опять в зале на диване клубочком... комочком, а одну руку свесил. Так хочется подойти, волосы ему растрепать... растормошить... и...
Нет. Боюсь я.
А вы думаете, не страшно? Может, у меня больше никого не было никогда, кому на меня было не плевать? За всю мою чертову бесполезную жизнь – ни разу не было? Чтобы жить к себе пустил, чтобы все мои припадки сносил...
Убирал бы за мной дерьмо и блевоту, лез бы под побои держать меня, чтобы я себе ничего не вывихнул, кормил бы меня с ложечки...
Вик – то, чего у меня никогда не было.
Все, чего у меня никогда не было.
Все, что у меня есть.
Единственное существо на всем белом свете, которому я нужен живым.
Если я сейчас где-то ошибусь, если я его напугаю, если я его обижу – тогда у меня не будет больше ничего.
Вообще ничего.
А я помню, что это за паскудное чувство, и помню слишком хорошо.
Сажусь рядом с ним. Смотрю. Вроде бы ничего особенного и нету, парень как парень, сон как сон, диван как диван. А я сижу, смотрю, как он спит, и думаю – вот сидел бы так и смотрел всю жизнь. И был бы, мать мою в едыть, счастлив.
Только б он не узнал.
Чует взгляд мой, вот ей-богу, просто чует. Вздыхает. Ворочается. Просыпается.
Ахает.
И – шнырь от меня в угол дивана!
Господи, что я теперь-то не так сделал?!
– Н-ник?..
– А ты кого ждал? – улыбаюсь. Гаденько так, беспомощно, прямо чувствую улыбочку эту жалостную у себя на губах, и так и хочется сплюнуть. – Джима Моррисона?
Молчит. Даже не спрашивает, как я из бижутерии выпутался. Плохо дело.
– Вить? Что не так?
Здоровые у него глаза все-таки. И темные-темные. Кошки, когда волнуются, тоже такие глаза делают – у них зрачок во весь глаз растекается, когда свет падает – светится, когда нет – жуткие такие глазки, черненькие. И круглые.
– А ты... ты разве не злишься? – говорит наконец.
Я аж поперхнулся.
– Вик, сдурел? За что? За то, что ты меня из моего собственного дерьма за уши вытащил?
Опять молчит. Потом неохотно так:
– Ну, говорил же: «Ненавижу». Говорил: «Дай только выбраться, прибью сучонка». Говорил, что руки мне поотрываешь. Чтоб я понял, как это на своей шкуре чувствуется. Почем я знаю...
Краснею, чувствую, кошмарно. Морде жарко. Ведь говорил. Помнить не помню, но себя-то я знаю. Я еще и не такое сказать мог.
– Не злюсь я, – говорю. – Не такая уж я и сволочь.
– Ник, да я разве... – и замолкает. А жалко, чуть не оттаял. Глазки загорелись.
И снова погасли.
– Вик.
Вздыхает. Выбирается из угла, садится поближе. Дерганый весь, правда. Если я сейчас пальцем не так двину, он по стенке на потолок всцарапается. Да так быстро, что глазом не различить.
Значит, не буду двигать пальцами.
– Ты... в порядке?
– Да, – отвечаю.
Более чем.
Опять вздыхает. Чуть-чуть расслабился. Натерпелся он со мной, ох, натерпелся... и зачем?
– Зачем, Вик?
Вскидывает голову. Волосы по воздуху – хлесть!
– Что?
– Почему ты все это делал? Терпел меня... блевоту подтирал... выслушивал все... вон, даже по мордашке словил. Зачем?
Молчит и смотрит на меня снова. А я на него. Волосы со сна растрепались, губа верхняя запеклась, от уха к подбородку – красной ниточкой след... зря не прибил того сучьего сына... и глаза, глаза, в полкомнаты глазищи, смотрят, прямо режут, насквозь, ножом сквозь масло режут меня.
– Вик...
– Говорил, что любишь.
Удар, током бьет, через все тело – ррраз, молнией, и наружу через кончики пальцев. Дрожь взяла. А ведь не отшутиться теперь, не отвернуться, не отвертеться, не промолчать. Отвечать нужно, и пусть у меня от страха язык отнимается, никому до этого дела нету.
Момент истины.
– Люблю. Прости.
Я это сказал? Вслух, всерьез, трезвый – сказал? Ему?
Странное такое чувство. Как будто меня вешают, табуретку из-под ног выбили – а я не падаю. И не знаю, почему. Не знаю, надолго ли. Не знаю – удавит меня петля? Порвется веревка?
Или я научусь ходить по воздуху?
Что это?..
– Идиотина!
Вот что значит не в форме. Я даже и не видел, как он двигался, так, прошуршало что-то. Шевеление воздуха. Вроде как и не было ничего, а только теперь я спиной на диване, а Вик на мне коленками... был бы потяжелее, было бы больно... в плечи мне вцепился и ка-ак тряхнет!
– Кретин! – бац меня башкой в диван.
– В-вик?..
– Дебил! – бац! – Придурок! – бац! – Ты, значит, любишь! А другим, значит, не положено! Передозанулся! Радостный такой! А я?! Я без тебя как?! Ты сдох, тебе хорошо, а мне что делать?!
Мозги мои в болтушку стали. И не только потому, что моей многострадальной головушкой прошибают диванный пуфик. А еще и потому, что я знаю, знаю, знаю, что это значит. Не верю. Но знаю. И я счастлив, так счастлив, что это, наверное, незаконно, на такое счастье никто не имеет конституционного права...
А так как я никогда раньше не был счастлив, мне очень трудно привести мозги в порядок.
Но я ловлю его руки – надо же, мне оказалось трудно это сделать... – я удерживаю его, слушаю его хриплое, со всхлипами дыхание... прости меня, маленький... и я спрашиваю его, не потому, что не знаю, а чтобы совсем, совсем перестать бояться:
– Вик? Серьезно?
– Нет, мать твою за ногу! – всхлипывает. – Не видишь, что ли, шучу! Ухохатываюсь, бля!
И я тяну его на себя, тяну рывком, и он падает – прямо на меня, и у меня перехватывает дыхание, но не от удара, – он же такой легкий, просто до страшного, – а потому, что это он. Он. А я держу его. Вот этими руками держу. Так близко, я слышу, как бьется его сердце. Я чувствую, как оно бьется. Так сильно, эти удары отзываются в каждом уголке его тела, и у меня под пальцами, глухо и раскатисто – БУМ! БУМ! – прямо у меня в руках.
Я держу в руках его сердце.
И его глаза у самых моих глаз, и они ждут.
И я прижимаю его к себе еще крепче. И я делаю это.
Да.
Его губы.
Зубная паста. И водка «Родник». И шоколад. И сигареты.
Все это – мое.
К черту Онассиса. Я – самый богатый человек мира.
Он вздрагивает, и я мру от ужаса, неужели я не понял... потом до меня доходит – Ник, дурачина, у него же губа разбита, ему больно. Осторожнее. Осторожнее, а он отвечает. Отзывается.
Против такого счастья точно принят какой-нибудь закон. Надо только как следует порыться в Кодексе.
Поднимает голову. Улыбается. Волосы мягкие, как пух. Пушистая такая зверушка. Певчая.
– Не верю, – шепчу. – Ну не бывает так. Таким уродам, как я, никогда так не везет.
А он глаза сузил, опасненько так сузил и шкодным-прешкодным голосом говорит:
– Дать в морду, чтоб проснулся?
– Давай, – соглашаюсь.
Приподнимается на локтях.
– Не буду.
– Руку жалко, – догадываюсь.
Смеется. Наконец-то. Я так соскучился по его смеху. Сам не знал, как.
Перебирает мне волосы. А волосы не особенно чистые, неделя с лишним... голову-то он точно не мог исхитриться мне вымыть.
– Давай-ка мы тебе ванну сделаем.
– А знаешь, – говорю, – отличная мысль!
Без шуток.
В ванной он меня на еще один бесплатный фейерверк ограбил. Я джинсы стал стягивать, только собрался о край ванны чугунным лбом, а он опять поймал. Фейерверка не вышло, а светомузыка, видишь ли, есть – светло-темно-светло-темно... в глазах.
– И долго я так буду?
– Я у тебя хотел спросить. Это ж ты у нас... шибко опытный.
– А я не помню.
Дергает меня за волосы.
– Торчок.
– Алкаш.
– Ну да, я тебя тоже люблю.
И тихо. Тихо-тихо-тихо. Только вода капает, кран разболтался. Да пена шипит. Он мне еще и пены туда напустил. Откуда она в этом доме вообще взялась...
Смотрит на меня этими своими темными глазищами.
– Я серьезно, – говорит.
– Я тоже.
А что дальше делать?
– Ложись давай. Вода остынет. Я тут посижу. А то еще утонешь. Ты можешь, подлюка... Это еще что за звук?
– Нормальный протестующий звук.
– Господи, уже и говорить разучился. Лезь в ванну, чудо. Я помогу.
Смешное это чувство – когда тебя моют, скажу я вам. Я уж и не помню, когда со мной такое было. Года в два, может... Интересно, у меня была такая желтая резиновая уточка, которая на всех счастливодетских фотографиях присутствует? Наверное, нет. У меня вообще игрушек не было.
– А по морде-то мочалкой зачем?
– Тебе не помешает. Не буянь.
– Не отмоешь. Я по жизни черный.
– Не черный, а смуглый.
– Это ты смуглый. А я черный.
– Щас еще раз получишь.
– Молчу.
Вздыхает. Поворачивает меня мордой к зеркалу.
– Смотри, тупица.
– Ага. А то я эту образину не видал.
– Захлопнись. Смотри, какой понтовый. Смотри, какие волосы...
– Мокрые...
– Не звучи. Смотри, глаза какие.
– Мутные.
– Синие. Что б ты понимал.
– Куда уж мне.
– Говорю ж – дурак. Не смей себя хамить.
– А то что?
– А то вот что! – плямс! полную пригоршню пены мне на физиономию. Отфыркиваюсь.
– Не моги, – говорю.
Ржет, шельма.
– А то что? – и плямс! еще одну пригоршню.
Ну все.
– Жду ответа, – тянет.
– Да пожалуйста, – говорю. И хвать его за футболку, и прямо как есть в воду его. А пусть не наглеет.
Визжит. Класс.
– Ты чего натворил?!
– Это ты сейчас натворишь. Если дрыгаться не перестанешь. Потоп соседям натворишь, вот чего.
– Ладно. Дай я эту фигню сниму.
Футболку через голову. Уже мокрый весь, она к нему липнет... что-то жарко здесь. Вода, что ли, слишком горячая. Вода... вода по нему струйками, змейками, бусинками... и пена. Ох, Вик...
– Помочь?
– Не-а, – выпутался. Худючий он, все ребра наружу. Я по ним пальцами. Не удержался.
– Ай! Ты что! – хохочет.
– Иди сюда.
Так близко, так жарко... Я бы рехнулся, да вот незадача – уже сумасшедший. Тепло. Он так тепло пахнет. Цветами... чертова пена... ванилью... чтоб я сдох, если знаю почему... и солнцем. Он пахнет солнцем.
А как пахнет солнце?
Дурацкий вопрос.
Солнце пахнет, как Вик.
– Ни-ик... это что?..
А то ты сам не знаешь.
– Это, Вик, невозможное чудо природы.
– Чего?! – моргает. Ресницами вверх-вниз, у самой щеки моей, а ресницы длинные, вверх-вниз-вверх-вниз, аж ветер начался.
– Того. Вообще-то этого не может быть. Потому что у меня сейчас на это не хватит ни сил, ни здоровья, ни артериального давления.
Фыркает.
– Я и смотрю...
– Так я ж говорю – чудо. Любовь творит чудеса, знаешь?
И из-за этого чуда мне следующие полчаса будет очень хреново. Потому что от добра добра не ищут, а он и так намучился, и я не могу...
Уперся мне ладонями в плечи. Смотрит мне в глаза. Серьезно смотрит, долго. И вдруг говорит:
– А давай.
Решительно так. Солнце мое. Пушистое.
– Да не надо, Вик...
– Давай, – и джинсы расстегивает. Эти его мокрые джинсы в облипку...
Перехватываю руки.
– Я не в форме.
– Плевать.
– Вик. Это больно.
Прикусил губу.
– Плевать.
– Вик...
– Плевать!
А я не каменный, дальше ломаться. Я настолько не каменный, что даже подумать страшно, а поэтому я помогаю ему с молнией, а он теплый... теплый, податливый, близкий... и дрожит. Хочу спросить...
Нет, не хочу спрашивать.
У него такие мягкие губы.
Только бы все было хорошо. Пожалуйста, пусть все будет хорошо.
Пусть ему будет хорошо.
И я все-таки спрашиваю:
– Вик, ну зачем тебе...
Карие глаза. Карие, шоколадные. Растопленный шоколад, горячий. Под белой-белой-белой челкой.
– Хочу.
Никогда не спорьте с вокалистом. Хотя бы потому, что это бесполезно.
---------------------------------
– Вода остыла.
– Давай сменим.
– Уже два раза меняли.
– Ну и что?
– Ник, ну кто по столько часов в ванне сидит?
– Мы.
И не сидим, а практически лежим. Да, долго. У него уже волосы почти высохли. Пушатся. Губы мне щекочут.
– Ладно, Вик. Тогда давай вылезать.
– Ну-у...
– Вот видишь.
Мне, если честно, тоже вылазить не сильно хочется. И пусть вода остыла, мне не холодно. Вик – он не хуже электрокамина греет. Особенно когда вот так, спиной прислонится. Он, кстати, всегда такой... горячий. Вроде как нормальная температура тела у него тридцать семь и два. Тоже, в общем, мутант.
Встретились, короче, два одиночества.
– Мне здесь просто нравится.
– В ванне?
– Ну, мне не место нравится, – полуоборачивается, стреляет карим глазом. Шельмовски. – Компания.
Обнимаю покрепче.
– Надеюсь только, что ты не хочешь вылезать именно поэтому. А не потому, что тебе больно вставать.
Фыркает. Абсолютно неуважительно фыркает.
– Тоже мне, гигант!
– Обижусь, – предупреждаю.
Вжимается в меня спиной, голову на плечо откидывает.
– Не надо. Я шутил. Но не больно. Уже совсем. Да и не сильно было...
Пушистик.
– Можно даже повторить.
Чертовски развратный пушистик.
– Повторять мы будем не здесь, блонди. Повторять мы будем в твоей комнате. На твоей кровати. Вот присобачу тебя к спинке наручниками – и повторим. Хоть отыграюсь...
Напрягается.
– Говорил же, что не злишься.
– Я и не злюсь. Я... мечтаю.
Смеется.
– Ну, ежели так...
И тут дверь нараспашку – бах! – об косяк. А на пороге Дем стоит. С круглыми-прекруглыми, прямо-таки сейлормуновскими глазами.
Вик у меня в руках – пружина на взводе. Отпусти – прыгнет. Держу накрепко, смотрю на Дема. Что-нибудь не то скажет – по двери размажу, честное слово, Вик, не дрожи ты так...
А Дем глаза сократил до нормальных размера/формы и выдает:
– Ну наконец-то, блин! – и уже так по-деловому: – А чего у вас входная дверь открыта? Заходи кто хочешь, бери что хочешь...
Вик аж обмяк от изумления, если б я его не держал, он бы затонул, наверно. Да я сам чуть о кафель не приложился. Это как понимать?!
За ним Радик нарисовался. Голову ему под руку просовывает. Посмотреть ему, заразе, хочется. Увидел. Тянет:
– Ух ты...
Гаденыш.
– Что значит «наконец-то»?! – интересуется Вик. Я уже сам спросить хотел.
– Смотри на них, – говорит Дем Радику. – Эти оскароносцы думают, что их не видно было, как они друг по дружке сохли. Актеры нашлись! Да мы вас, слепошар, уже в шкафу вдвоем запереть хотели, думали, может, тогда до вас дойдет...
У меня язык отнялся. У Вика, похоже, тоже.
– Но вы, я смотрю, без нас справились. Вот и круто. Надо это дело отметить. Радик, дуй за бухлом.
– А почему я?!
– Слушай, ты ударник?
– Ударник...
– Ну и на кой вы еще нужны, если для всего остального давно драм-машину придумали? Дуй, говорю, за бухлом! По-быстрому!
---------------------------------
А любовь – она жаркая... яр-огонь, жаркая...
И привязалась же ко мне эта песня! Мне вон Марк Болан из Виковой стереосистемы поет, а она все в башке крутится.
Это мы T.Rex для уюта поставили. Под них удивительно уютно напиваться в зюзю. Ну, или там в сисю. Или в стельку, вдрызг, в гвозди... это зависит от вкуса, а о вкусах, господа хорошие, у нас не спорят.
– Дело вкуса, – втолковывает мне Дем, углатывая не помню которую рюмку. – О вкусах ведь не спорят. Ты – отличный басист. И пишешь хорошо. Вик как фронтмен вообще будто не здесь родился. Так какая мне разница, с кем вы там спите? Даже лучше, если друг с другом. Так нам с Радиком больше баб достанется.
А любовь – она мягкая... пух-трава, мягкая...
– Ну, вот с этим я бы на твоем месте не обольщался, – говорю. – Вик – да чтоб без девок прожил?
Вик от моего плеча отодвигается с негодующим видом.
– Вот так?! – возмущается. – Не веришь, да?
Ухмыляюсь. Своей наигнуснейшей ухмылкой.
– Скажешь, я не прав?
Вик думает. Долго. Секунд пять, наверное. Потом вздыхает.
– Ну, прав, – ворчит. – А тебе что, жалко, что ли...
Притягиваю его обратно.
– Не жалко.
Пусть хоть по сто девок на дню укладывает. Только возвращается пусть ко мне. Каждый раз пусть возвращается. Каждую ночь.
Всегда.
А любовь – она сладкая... дикий мед, сладкая...
– Ты, значит, завязал? – Дем на меня глядит. С прищуром. Прищур этот у него от лишних градусов, и не разберу я, что это за взгляд. Да и есть ли разница? – Хорошо. А мы тут решили, что ты был, да весь вышел... Телефон не берете, дверь не открываете... Все, думаю, сдохнул наш Ник. А Вик упился с горя до розовых слоников и потерял связь с реальностью.
А что, могло ведь быть и так. Вполне могло быть. Тяну Вика поближе. Упаси нас Господи от таких... розовых слоников.
– Я это к тому, что уж извини, а того торчка, что тебе ширево продавал, мы приложили крепко. Мне так кажется, что дел он с тобой больше иметь не будет.
Хохочу. Не могу больше.
– Это заговор! – стону. – Это подлый антибасистский заговор!
Вот такие у меня друзья.
А любовь – она разная... кому день, кому ночь...
– Заговор, – опять ворчит Вик. – Вот сейчас выпивку у тебя всю конфискуем, тогда поймешь, что такое заговор...
– Вик... знаешь, что значит «перебор»?
Вик глаза делает невинные-невинные.
– Это такой способ игры на гитаре?
Ну что с ним сделаешь...
– Ага. Способ.
А любовь не прогонишь прочь...
– Теперь я не умру молодым, – мрачно сообщаю я. – Стану старым жирным лысым уродом. То есть вообще совсем уродом... Ай! Так, Вик, что это было?!
– Подзатыльник, – потирает руку о бедро. – Будешь опять себя хамить – добавлю.
– Храбрые все стали... Так я к тому, что буду я старпером, и ты, блонди, меня кинешь. Потому что когда мне будет сто, тебе будет только девяносто пять, и ты, молодой и красивый, будешь бегать по бабам вместо того, чтобы приносить мне вставные зубы...
– Наш басист строит планы на будущее! – Вик тыкает Радика локтем в бок, и оба препротивно хихикают. А еще говорят, что мужики хихикать не могут. Лучше б не могли, блин!
– Ник, – Дем тоже усмешечку напялил. – Не заглядывай так далеко. Глаза испортишь.
– Мне двадцать четыре года, вашу мать, – вздыхаю я. – Вы только что сперли у меня последний шанс выполнить Первую Заповедь Рок-н-ролла.
Живи быстро, умри молодым... как там дальше? А-а. Ну, остаться красавчиком у меня все равно не вышло бы.
Вик тянет меня за волосы.
– Молодость, Ник, это не возраст. Это состояние души.
Помните, что я вам говорил про вокалистов?
Переход на страницу: 1  |  2  |  3  |   | <-Назад  |   |