Живи быстро

Автор(ы):      Nikki 666
Фэндом:   Ориджинал
Рейтинг:   PG-13
Комментарии:
Комментарии автора: Срез жизни молодежной субкультуры российской провинции. Рок-н-ролл, наркотики... и секс.
Предупреждения: ненормативная лексика (куда ж без нее...), описание эффектов приема наркотических веществ и абстинентного синдрома, аллюзии на секс с несовершеннолетними... и чуть-чуть насилия.
Отмазка: все, практически все в этом рассказе принадлежит мне и только мне. По крайней мере, до тех пор, пока не отнимут. Кроме двух строчек из песни «Anarchy In UK». Эти две строчки есть (C) Sex Pistols. Хоть это и не по-панковски.
От себя: Рассказ более чем на половину основан на реально происходивших событиях. Если, не дай бог, это прочитает кто-то из тех, кто меня знает... Ник и Вик не имеют ни малейшего отношения ко мне и Викки Нейлу. Это просто мои любимые имена (потому, собственно, они и были нами взяты). Ну не могу же я назвать героев их настоящими именами... а вдруг они увидят???!!!


Живи быстро, умри молодым и останься красавчиком.

Первая Заповедь Рок-н-ролла

 

А любовь – она вязкая... как смола – вязкая...

– Ник, хорош там мурлыкать. Лучше б ногами двигал. Хоть маленько.

Вик, бедный. Тащит меня уже полчаса. Умаялся. А я и рад бы помочь. А не могу. Не могу ногами двигать. Губы, и те не двигаются. Сам не знаю, чем... мурлычу.

А любовь – она терпкая... как вино – терпкая...

Вино. Кагор краснодарский. Серега с моря приехал, всех поил. А ихний кагор, он другой совсем. С букетом таким... и травами пахнет... Легко лезет. Литр выпьешь – не заметишь, а потом встать не можешь.

– Ник, зараза... ну ты хоть держался бы, что ли. Не падай, гад! Я ж вместе с тобой щас ебанусь!

А, вот это я могу. Цепляюсь за его курточку, аж пальцы белеют – нет, сам-то я не вижу, темно, ночь, третий час уже, но белеют точно, знаю, и куртку царапают. Вик шипит, но терпит. Друг.

А любовь – она топкая... оступись – нет тебя...

Друг. Друган. Дружище. Дружок. Дружочек.

– Волосы! Ник, бля! Хаер, говорю, отпусти!

Отпускаю – и падаю, падаю... Сейчас фейерверк будет. Искры из глаз в ночь салютом... бесплатным...

Это я, конечно, не с кагора так радостно. С кагора-то меня с ног не валит. Ни с литра, ни с двух. А вот десять кубиков... да, лишнее было. Лишнее.

Нету мне фейерверка. Ловит. За руку ловит и на себя дергает. Оторвешь же, дружочек...

– Обдолбыш чертов, – шепчет отчаянно. – Разобьешь котелок, кто тебе мозги обратно собирать будет?

Смешно. Смеюсь. Тихий такой смех. Шипящий. Шепчу в ответ:

– Ты.

Слышит? Не слышит?

А любовь – она хрупкая... урони – вдрызг и всклянь...

Слышит. Тоже смеется. Хорошо.

– Вот положу тебя во-о-он в ту лужу. И будешь ночевать по-туристски. Под открытым небом.

Улыбается. По голосу слышу. Люблю, когда он улыбается. Не вижу, жалко...

– Вик, – говорю.

– Чего тебе?

Ух, уже и дом видно. Вик шагу прибавил. Второе дыхание открылось, наверное.

– Люблю я тебя.

– Ты, как обдолбаешься, всех любишь.

– А ты циник.

– А ты в луже спать будешь.

А любовь – она злая, дрянь...

– Ну и ладно...

Хмыкает. Прислоняет меня к стенке.

– Держись. Упадешь – поднимать не стану.

Станет. Но я держусь. Слышу – «щелк-клик-скри-и-ип!». Дверь открыл, значит.

– Давай, Ник... Ник!

Да что ж ты кричишь-то так, певун. Ну согнулся я. Ну блюю. Тоже мне, пожарная тревога.

– Ник, это что, кровь?!

– Дурак ты, – хриплю. – Кагор же...

Тьфу, гадость. Не вздумайте говорить во время блева.

Никогда.

---------------------------------

Голова болит зверски. Не по-детски. Жить не хочется. Вставать не хочется. О том, чтоб есть, даже думать не хочется.

Как отвратительно в России по утрам...

Выскребаюсь из постели. Если на кухне нет пива, точно покончу с собой. Утоплюсь в унитазе.

Втискиваюсь в джинсы. Тяжко. Руки дрожат. Ненавижу это. Ненавижу себя. Только поздно уже останавливаться.

Живи быстро, умри молодым.

Вик на диване в гостиной – клубочком. Спит. Закусываю губу. Стыдно. Это ж я сейчас из его постели выскребся, да? Ай-яй...

Подхожу к дивану. Смотрю на него. Свернулся как котенок и мордочку спрятал. Коленки, локти и волосы. Длинные волосы. Светлые.

Зеленый он еще. Совсем. На черта со мной связался? За что ему такая радость? Совесть грызет меня. Кусается. Откуда ж ты, сука, взялась, я ж тебя десять лет как пропил...

На кухне полторашка «Красного Востока», половина осталась. Не люблю «Красный Восток». Ну и ладно. Рыбий жир тоже мерзость порядочная, а пьют же люди. Лечатся.

Полегчало. Дополз до туалета, увидел унитаз, топиться расхотелось. Может, в следующий раз.

А на кухне на окне занавесок нет. Раньше не замечал, а теперь светло-светло, глазам почти больно. Хорошо еще, день не солнечный. Я по утрам слепну. Когда солнце всходит. Если не сплю, не дай бог угораздит в окно посмотреть. Вот весь день потом – ничего, а как всходит, если гляну, так слепну. Что за хрень...

Шаги в коридоре. Черт, разбудил, что ли? Вспоминаю виновато – кажется, опрокинул в коридоре швабру. Или ведро. Или все сразу. Гремело.

Заходит на кухню. Щурю глаза, смотрю на него. А он сонный! Волосы встрепаны, ежится, футболка вся мятая... и глаза как у меня. Утреннее азиатство организма.

– Живой, – говорит.

Пожимаю плечами.

– Почти.

– Пиво все выжрал?

Протягиваю ему бутылку. Берет. Садится. Пьет. Красиво. Как можно в понедельник утром с похмелья так красиво пить из горла?

Вокалисты – магический народ.

Ставит бутылку на стол. Смотрит на меня узкими-узкими глазами. И заявляет:

– Блевать кагором – это мажорство!

Улыбаюсь в ответ. Криво.

– Перепугал тебя, а, блонди?

– И не зови меня так, мать твою!

Ерунда. Ему нравится, когда я его так зову. Звучание у слова такое. Голливудское такое. Гламурное. Вроде как он один из лос-анджелесских пергидрольных вокалюг. Винс Нейл. Или там Брет Майклз. Или, скажем, Себастиан Бах.

Помните таких? Нет. А он помнит. Вот за это я его и люблю.

То есть и за это тоже.

– Дурь вчера нес.

– Н-да?

– В любви признавался.

Ёк, сердечко! А сердечко у меня уже слабенькое, наверно. У всех героинистов слабое сердце.

Правда, что ли, признавался?

Кошмар.

– А в койку не тащил? – отшутиться пытаюсь.

Хихикает.

– Не успел. Спать срубился. В подъезде. Еле до хаты допер.

Бедняжка.

– Но в любви признавался.

Что это он привязался...

– Я так смотрю, ты меня отшил.

Смеется. Наконец-то.

– Еще бы. На хрена мне нарк, спрашивается...

А больно. Он шутит, а мне больно. И правда, на хрена?

---------------------------------

Душно здесь.

Душно, жарко, темно.

Громко.

Две сотни человек. Сельди в бочке. А раньше тут ведь бар был. Маленький такой, человек на тридцать новых русских с девками. Мебель повытаскали, сделали рок-клуб.

Потому что нет у нас в Мухосранске новых русских. Есть только гопы. Правда, говорят, если гопа поливать, удобрять и вообще холить и лелеять, вырастет из него настоящий русский нувориш.

Рано или поздно.

Они теперь вокруг клуба стайками мотаются. «Эй ты, патлатый!» Тоже мне, полиция моды...

Ничего на свете лучше нету, чем хуярить гопников кастетом...

И темно ведь, так что ж мне все так ярко-то?

Ярко, громко, резко, пестро.

Это он со мной шутки шутит. Змей Героиныч. Люблю эту сказку, забавная она. А Вик на меня косится. Вцепился в стойку микрофонную и зыркает на меня, зыркает... Глаза карие у него. Волосы белые, а глаза карие. Глаза «блондексом» не перекрасишь.

Нетипичная реакция на морфины класса А. Обострение перцепции до ста пятидесяти процентов. Учащение сердцебиения, повышение артериального давления, опасность гипервентиляции... обманчивое улучшение самочувствия... возможность коллапса...

Двигаются все. Глаза разбегаются. Как там Радик говорил? «Глаза ебутся». Я играю, а они ебутся, бесстыжие. И что за привычка – каждое движение ловить? Голова же кружится. За двумя сотнями не уследишь.

«I am an Antichrist... I am an anarchist...»

Визжит. Ох, люблю, как он визжит. Жалко, не визжит так, когда трахается. Сколько раз лежал, слушал, как он девку какую-нибудь за стеной... девка визжит, а он хоть бы раз.

Не похож ты на Антихриста, чудо блондинистое. На Марию Магдалину ты похож. На Марию Магдалину, крашеную «блондексом».

«Don’t know what I want, but I know how to get it...»

Совсем даже наоборот. Знаю я, что мне надо. А вот как до него добраться... дотянуться-докопаться...

Три шага по сцене сделать.

Шагаю, раз. Опа, а пол качается! Землетрясение? Оползень, может... В Волгу сползаем. Говорят, однажды весь наш город сползет в Волгу. И тогда Водохранилище станет морем...

Пол, прямо из-под ног – прыг! Назад, к усилкам шагаю. А всем фиолетово. Гляжу на Радика – лупит по котлам, палочки летают, вертятся, ни дать ни взять Томми Ли, над головой – верть! верть! Нечего на него смотреть. Он даже в Волге будет барабанить. И из-за него будет подниматься уровень приливов. Ну, в том море, которым станет Водохранилище.

Только ведь и Дем на гитаре пилит чего-то, и вроде как все равно ему, что пол качается. И Вик все поет, только на меня косится все чаще.

А, понял. Это не пол. Это я качаюсь. Ох, не вовремя. Ладно хоть, пальцы не подводят. Играю я. Что там басист на сцене думает? A, E, A, D...

Усилок, сволочь, не держит, толкается. Я к нему плечом, а он в плечо – БУМ! БУМ! БУМ! – мою же бас-партию мне в плечо выстукивает. А я что, я дурак, шарахаюсь я. И весь мир вдруг – ррраз! – вверх и влево. Это значит, что я сам вниз и вправо...

Падаю я. На спину перекатываюсь, а бас меня поперек пуза, по печени...ай, нехорошо... а играю. На сцене надо играть.

В зале двести лбов смеются, вопят, весело им. Любит народ, когда кому-то плохо, аж до визга. Потому что – не им. Я бы тоже смеялся. Я знаю.

Топ-топ-топ по сцене. Не слышу, сквозь Радика хрен что услышишь, а спиной чувствую. Певун мой прибежал. Наклоняется. Глаза большие у него. Испуганные. Темные. Тревожные.

Не услышит меня. А то б я ему сказал. Чего, сказал бы, беспокоишься, глупый. Видишь, играю. Значит, живой пока.

Играю, следовательно, существую.

Ludo ergo sum.

---------------------------------

– Вик.

– Отвали.

– Вик, да ладно...

– Заткнись.

– Вик!

Молчит.

Злой он. А когда он злой, он смешной ужасно. А смеяться нельзя. Совсем хреново все станет. О-ох, ситуевина...

– Витька.

Это ж надо, столько праведного гнева – и в один взгляд.

– Блонди.

– ДА МАТЬ ТВОЮ!!!

Сильные легкие, да, работа у него такая...

– Туда мою мать. Я ее сам никогда не любил.

– Прекрати.

– Вик, это ты прекрати. Ты ж не можешь всю жизнь огрызаться?

– А ты вот смог перед концертом обдолбаться? Смог. Так что мало ли что я могу...

– Ну ёбнулся об пол на последней песне. Кто от этого умер-то?

Останавливается. Только б драться не лез. Я его бить боюсь. Он маленький. А я сейчас даже и размах не рассчитаю. Прибью, потом выть буду.

Долго.

– Идиот... Ник, ну почему ты такой идиот?! Ты! Понимаешь? Ты от этого умрешь когда-нибудь!

Вот так. И не скажешь ничего. Жуткая вещь – забота о ближнем. Связывает ближнего по рукам и ногам. Да и прав он.

– Вик. Я же пока не умер. Давай про это завтра, ладно?

Глядит на меня. Глаза опять большие стали. Под фонарем стоит, глазищи сверкают... Черт, плачет он, что ли?

– Ладно. Тебе опять плохо, да?

На самом деле мне хорошо. Четкое все стало. Ясное. Но я киваю. Он подходит поближе. Носом шмыгает. Ну точно. Слезу пустил.

А что, и я так мог в девятнадцать лет?

Сейчас не могу. Глаза сухие стали, иногда больно, а плакать не могу. Вроде и не человек уже. Иногда так хочется. Мечтается прямо – взять и расплакаться. Ан нет, не судьба.

– Не злись.

– Я и не злюсь, – мордашку вытирает яростно. – Боюсь я.

Совесть опять заворочалась – ну до чего ж вещь неудобная. Правда ведь, испереживался блондик, даже девку никакую домой не прихватил. Девки вешались нынче, даже мне перепало, только мы их там бросили. За что мне девки, страшный я. Мать раньше говорила, мол, что за рожа ее обрюхатила, сама уж не помнит, но то ли хач, то ли цыган, – страшный я, черный весь, как бес. Мать-то у меня красивая была, хоть и пила крепко. Светленькая, глаза голубые... Стерва.

– Пойдем, – говорю. – Потом поговорим.

Шагает рядом.

А мне ж захорошело, и слышу я далеко. Идет кто-то. Рядом. Справа. О, и слева. Хм, и сзади тоже. Да не везде по одному.

Плохо. До дома всего квартал остался.

– Вик, – шепчу. – Драка будет.

Стискивает зубы. Хватает за руку.

– Ты-то как?

– Отлично, – цежу. Придурки. Не спится им. В прошлом месяце Ежика до смерти забили. Уроды, Еж никому в жизни зла не сделал. Песенки играл под гитару у рынка, на выпить зарабатывал.

– Сколько?

– Четыре... кажется.

Один обогнал. Нарисовался впереди. Смотрю – может, видел раньше, а может, и нет... Мне ихние стрижки под Котовского память сбивают. Кому-то китайцы на одно лицо, кому-то негры. А мне гопы.

– Эй, братишечка! Сигаретки не будет?

– Не курим, – отзываюсь.

– А полтинничек взаймы?

Вот, блин, инфляция. В прошлом году еще рубль спрашивали.

– Откуда, – говорю, – полтинничек? Видишь, пешим топом домой добираемся. Даже на трамвай денег нет.

Словно ритуал какой, чес-слово. Вик вцепился мне в локоть, молчит настороженно.

– Я смотрю, у тебя и на пострижку денег не хватило.

Это еще один вылез. Слева. И сзади оба догнали. Смотрю, вглядываюсь – нет, пятого нету. Это хорошо, это значит, я и вправду эхо слышал.

– На пострижку не хватило, – первый ржет, – а на шлюху хватило!

Вик шипит. Но тихо.

– Ребят, – говорю. – Давайте не будем. Давайте по домам. Поздно уже.

Это я для порядка говорю. Ясно же, не отстанут. Когда их четверо на двоих, они ни в жисть не отстанут. Ну и пусть. Я им не Ежик. Это он, наверно, пока не помер, так и пытался им втолковать, что он их всех любит и делить им нечего. Сволочи. Ненавижу их всех.

– А кто себе неприятностей на задницу не ищет, тот так поздно не гуляет!

Экий ты радостный, браток.

– Хорош, – говорю. – Уйди с дороги.

Шагаю вперед. А он замахивается.

Сам виноват.

– Вик! – кричу.

Певун у меня жизнью ученый. В сторону метнулся, не вижу его, не кричит, значит, порядок. А этот гад все замахивается. Что ж ты какой медленный, хозяин жизни?

Или это я сегодня такой быстрый?

В морду ему. В ухмыляющуюся. Ух, кулак немеет, но это здорово, он рот разинул, а я его за шиворот и коленкой поперек его, пусть ломается, и по яйцам разок – кто сказал, что мужик мужику ни за что промеж ног не вдарит? Ай, да это ж и не мужик вовсе. Так, дерьмо. Орет. Согнулся, и я ему по шее еще. Замком.

Учили меня так. Я, правда, учился плохо, но на дружка нашего лысого хватает. Это у матери хахаль был – «афганец», много чего умел. Только напился – и с балкона, десантом с десятого этажа. Может, специально, когда балкон застекленный, оступиться трудно вообще-то...

Падает лысый. Складывается и падает, а я его ловлю. И во второго им. Да, он тяжелый, зараза, так что падает его подельник, аки дубок срубленный... а я сверху коленочкой, за башку его и об асфальт. Закрыл глазоньки. Быстро.

Встаю, и вдруг – А-АХ! – светло вдруг стало на секунду. А потом нормально, только затылок больно, и голова тяжелее будто сделалась. Оборачиваюсь, а там третий гоп стоит. Смотрит на меня, а сам такой удивленный. И бутылка разбитая в руке.

Гопы – тупые. Они не знают, что у басистов голова – сильное место. В некотором отношении.

Пустой бутылкой точно не возьмешь.

По руке его, и бутылку перехватываю. А он на меня смотрит, и вдруг – фрр! – нет его. Пусть чешет. Еще я среди ночи за гопами по городу не гонялся...

– Ник...

Не крик, вздох. Оборачиваюсь.

Ёк, сердечко, и снова – Ёк! Ёк! Ёк!

Сукин сын, самый последний, и что ж я до него раньше не добрался...

Вика за волосы держит. Сграбастал лапой своей и держит. Голову ему назад отогнул. И ножик у горла. Даже не финка, какая-то ерунда перочинная, но Господи, как же мне страшно! Первый раз за сегодня. Мне страшно.

Вик сглатывает. Кожа натягивается, прямо под ножом, и я почти кричу. Ох, маленький, какой ты, оказывается, беззащитный, только подбородок поднять, а там белое... тонкое... один раз рукой двинуть, и нет тебя...

Гоп на меня смотрит. Смотри, смотри, сука. Как следует смотри. Ты же от меня потом не спрячешься. Нигде. Если... Видишь ты это? Или тебе слишком темно?

Смотрит. Глаз заплыл, и хлеборезка разбита. Вик, дружок мой певчий, маленький, а резвый. Если б не чертов нож...

– Не дергайся, – хрипит гоп. – Сейчас наши подойдут. Тогда будем разговаривать. А то я красавчика твоего...

И тут Вик головой назад ему в челюсть – жах! У того рука соскочила, и он вместо горла Вику по щеке от уха...

Вик кричит.

– УБЬЮ, СУКА! – ору и прыгаю.

Я уже там, по плечу его, тварь, оторвал бы с мясом, да и так, кажется, сустав раздробил, он визжит, волосы Виковы выпустил, вырвался, и бежать. Нет, мразь, не уйдешь! Ловлю его за шкирку и мордой об асфальт, нос хрустнул, кажется, вот и славно. Перекатываю его на спину, все визжит, как свинья на бойне, а ножиком замахивается! Ловлю руку, и через колено ее. Кость трещит, ломается, он взвыл в голос, а мне хорошо. Нож его поймал. Все, сука. Не жить тебе.

– НИК!

Вик. Бух на колени рядом со мной. Бьет меня по руке.

– Ник, с ума свихнулся?! Брось! БРОСЬ!!!

– Он тебя...

– Царапка просто, Ник, за неделю заживет. Ник, брось, пошли отсюда...

Что это... слезы? Это мои? Мои слезы? Бред, я же не плачу. Я же не умею плакать.

– Вик...

– Я в порядке. Не надо. Слышишь, кажется, ментовозка едет. Пошли быстрей.

Вик. Бедный мой певун. Обнимает меня. И я бросаю этот нож, и правда, чушь какая. Мы встаем. Гоп дергается. Вик его ботинком по челюсти.

– Дурак, – шипит. – Лежи смирно! Совсем жить надоело?

Хоть и дурак, а слушается. Даже выть перестал.

– Живо!

Уходим оттуда. Быстро уходим. Таким ходом до дома пять минут.

Дышу я слишком часто. И слишком глубоко, кажется. А сердце, сердце колотится... прямо в глотке бьется. Болит.

– Как ты, блонди?

– Говорю же, нормально. Да не нервничай ты так. Черт, ты ж его чуть не убил!

И убил бы. Это называется «прополка». Или «забота об экологии».

– За какого-то уебка бритого в тюрягу, Ник! Вот дурной!

А что это я дышу так много, а воздуха мне все не хватает?

– Это все от наркоты, да?

– Да, – шепчу. Темно. Это потому что ночь?

Или это у меня в глазах темнеет?

– Ник? Что с тобой?

Черт. Черт. Черт. Пытаюсь вспомнить, сколько я вколол, когда после концерта тайком в подсобке догонялся. Мутант я. У нормальных людей передоза сразу наступает, а у меня вот так, по-глупому...

Нетипичная реакция на морфины класса А...

– Ник! Ну давай... вот же подъезд! Два шага еще...

Шаг. И все. Мир вокруг хороводом, каруселью, чертовым колесом. На спину падаю, головой на газон, земля, трава мягкая. Небо синее, темно-темно-синее, исчерна-синее. В небе звезды. Деревья. Фонарь. И Вик.

– Ник?!

Не дойду я два шага до подъезда. Ох, не дойду.

– Ник!!!

Какой же ты красивый все-таки, мой певун. Даже вот так, растрепанный, испуганный, кровью измазанный, исцарапанный... Все равно красивый.

– Ник, я «скорую» вызову!

– Не надо «скорую», – то темно, то светло... холодно. – У меня же документов никаких нет. Забыл?

Даже свидетельства о рождении. Все в свое время бросил, когда драпал.

– Ну и пусть!..

Ловлю его за руку. Сильная лапка. Но я сильнее. Пока.

Тяжко. Давит меня... давит... что?

– Все равно не успеют, – шепчу. И, что примечательно, не вру. У нас, наверное, единственный город в мире, где «скорая» едет от больницы к месту назначения от сорока минут до шести часов. – Не уходи. Пожалуйста...

Я ведь тоже могу не успеть. Не дай бог не успею сказать...

Сел рядом со мной на землю и ревет, ревет... что ж за ночь у тебя сегодня, блонди.

– Вик.

Трудно. Время уходит.

– Вик, я...

Все белое стало. Не вижу его. Ничего не вижу.

– Я... ты...

А шепот громкий, на весь мир, и всхлип взрывом по ушам:

– Я знаю... дубина ты стоеросовая, я же знаю... Все я знаю... Не смей подыхать! Не смей! Я же...

Все. Оборвали связь.

ТЯЖЕЛО! Словно грузовик по мне идет. КамАЗ прямо по ребрам... Я...

Я?

Темно.

---------------------------------

 

Больно.

Везде больно.

Все время.

Это плохо. Или хорошо.

Это значит, я опять пережил передозу.

Умирать тяжко. Оживать больно.

Всегда.

Я знаю.

Я же не первый раз так.

Просто-таки Дункан Маклауд. Смешно. Фыркаю.

Больно.

Кашляю. Открываю глаза.

Темно? Опять?

Нет, полутемно. Вон, окно вижу... Шкаф вижу... Стол. Знакомое все.

Вик, ты все-таки дотащил меня до подъезда. Герой.

Плечи болят. Руки за головой. Надо опустить.

Не могу.

Не могу?!

Ну вот я и проснулся. Щурюсь, запрокидываю голову (шея, а-а...), смотрю.

Так и есть. За оба запястья. К спинке.

Снова?!

Паника, паника, рвусь, цепочку натягиваю. Не дается. Я не Конан, цепи-то рвать, но ужас, кошмар...

Тихо, кретин. Тихо. Это ж Викова спальня.

Это ж не твой детдом.

Псих.

Да, но почему?

Кровать у Вика крепкая, железная. К полу привинчена. Раньше, когда его отец с работы пьяный приходил, Вик двигал кровать к двери. Баррикадировался. Потом его родитель просек фишку и привинтил вещь к полу. И тогда Вик стал двигать комод.

Помер у него батя. Пристрелил кого-то не того, и его посадили. А на зоне его замочили. Потому что он был мент. Вик запил тогда на месяц. Вот глупый человек. У него из-за дорогого покойничка шрам через всю спину пятый год не сходит, а он его жалел.

Я бы радовался.

Только кто меня к этой реликвии наручниками? И на черта?

Вик?

Не понимаю.

Нервничаю.

Рука болит. Правая. Все костяшки ноют. Это потому что вчера того гопа кулаком в челюсть. Во всех голливудских фильмах кто-нибудь кого-нибудь эдаким апперкотом – бамс! И ни в одном не говорится, что потом эти герои идут в травмпункт на рентген.

Плечи ломит. Руки же отвалятся. Что за выдумка...

Почему нет никого?!

Тихо. Тихо. Не надо. Ничего же не случилось.

Пока.

А, вот они. Шаги. Шаги легкие, быстрые. Знаю я эти шаги. Все-таки Вик. Шутник чертов.

Заходит. Такой тихий. Не нравится мне это. Ох, не нравится.

– Проснулся?

– Как видишь, – дергаю наручники. Поднимаю бровь. – Бэби? Что за жестокие игры?

Совсем плохо. Он обычно от таких шуток смущается. Бесится, прыгает, ругаться начинает. А тут – молчит. Виновато так молчит. Но решительно.

Чертовщина. Ладно.

– Вик, – говорю. – Не знаю, что тебе в голову взбрело, но я уже плеч не чувствую. Сними эту фигню бога ради.

Мотает головой.

Что?!

– Вик?

– Не сниму.

– Так, хорошо, – закрываю глаза. – В чем тут идея?

Вздох. Тяжелый такой.

– Не хочу, чтобы ты сдох, Ник. Только и всего.

– Не дошло.

– Остынь-ка. Посиди недельку без ширева. А лучше две. Вот в чем идея.

Смеяться тоже больно, но я смеюсь. Не могу не смеяться.

– Вик. Давай не будем усложнять, а? Давай я тебе пообещаю, что эту неделю я в завязке. И все. Без фетишизма.

Опять мотает головой. Волосы во все стороны. Голова белая, будто светится. Вот ведь ангел-хранитель нашелся...

– Соврешь. Может, и не захочешь, а сорвешься. А я тебя не удержу. Я знаю. Нет, Ник.

Зябко мне стало. Он ведь серьезно, да?

– Вик. Сам не знаешь, что ты заварил.

– Хочешь есть? Я принесу. Вообще, цепочка длинная, можешь и сам справиться, но если так трудно, я покормлю. С ложечки.

– Вик, дубина. Я же не бог. Мне и до ветру ходить случается.

Не вижу. Но могу на свой «фендер» поспорить, что он покраснел.

Однако!

– Я уберу.

А вот это уже не смешно.

– Вик. Завязывай с этой смехотурой.

– Пошел в жопу, – без всякого выражения говорит он. – Ты, когда первый раз проснулся, все заблевал. Я ж убрал? Убрал. Так что уж как-нибудь выживу.

Подождите... а я уже просыпался?

– Если руки болят, можешь на живот повернуться. Или вообще сесть.

Окидываю его темный силуэт испепеляющим взглядом. Потом до меня доходит, что это было впустую – он же меня толком и не видит.

Сесть – это мысль.

Пытаюсь подтянуться к спинке.

Не могу.

Вик молчит.

Не верю. Не верю, чтобы я мало того что так влип, так еще и сесть не мог! Хватаюсь за спинку, она решетчатая, но руки по ней едут, соскальзывают. Потому что у меня, оказывается, все ладони мокрые. И пальцы.

Вообще все.

– Я помогу, – подал голос.

Он подходит, а я и не замечаю. У меня мысль появляется, и она мне еще меньше нравится, чем все предыдущие.

– Вик?

– Здесь, – усаживает меня в уголок, к спинке боком. Дышит трудно. Я для него тяжелый.

– А сколько времени прошло?

Он отпускает меня, садится рядом. Теплом от него, как от печки. Ровное такое тепло. Ласковое.

– Утро сейчас. Четыре утра. Ну, то есть следующего утра.

Ох, нет. Это сколько... двадцать... нет, тридцать... неважно, сколько часов. Больше суток, это точно.

– Вик, мать твою! Сними с меня эту дрянь! Сейчас же!

Он смеется. Невесело.

– А еще пообещать хотел.

– Ни черта ты не понимаешь! Мне нужно...

– Дозу, – заканчивает он. Как же это он сам такой теплый, а голос у него такой холодный? – Нет.

– Не понимаешь, – вою. – Я же...

– Я отлично понимаю! Я так понимаю, что ты позавчера с этого дерьма чуть не сдох!

– Сволочь, – стону. – Уж лучше бы я сдох...

Он ведь не знает. Не знает, что теперь со мной будет.

---------------------------------

...Абстинентный синдром наблюдался на протяжении семи суток с ярко выраженным пиком на четвертом дне...

Этот голос... бежать отсюда, бежать без оглядки... до сих пор не выношу спокойные, умные женские голоса. До сих пор ненавижу докторов.

...гипертрофированы типичные для этого периода мышечные реакции. Наблюдались сильные судороги конечностей и спазмы гладких мышц. Рвотный рефлекс...

– Ник! Ник, ну поешь...

Запах. Запах еды. С ума сводит.

Выворачивает наизнанку.

– Уйди... сгинь, сволочь... ненавижу...

– Ник, ну пожалуйста...

– Вали отсюда! Вместе с... А-а-а, ЕБАТЬ!

– Ник? Господи, опять?!

Как же мне хочется его убить.

...острые боли в желудке и по ходу кишечника...

Ненавижу женщин-врачей.

Всех.

...На четвертый день судороги стали настолько интенсивными, что появилась опасность вывиха суставов. Сердцебиение и артериальное давление поднялись до критической отметки. Было внесено предложение снять спазмы с помощью анальгетиков ввиду возможности повторной остановки сердца в случае болевого шока. Подавшая предложение сторона аргументировала свою позицию тем, что, по всеобщей оценке, второй раз из состояния клинической смерти объект вывести не удастся. Предложение отклонено в целях сохранения чистоты эксперимента...

– ГОСПОДИ, ЗА ЧТО?!

– Держу. Держу тебя. Потерпи, Ник. Сейчас пройдет.

– Витька... Витенька... за что ты меня так? Что я тебе сделал?

– Ох, Ник... Я просто хочу, чтобы ты жил. Ты мне нужен. Живым нужен. Понимаешь?

Выворачивает, все тело выворачивает, а внутри кто-то узлы вяжет, прямо под кожей, ох, не могу...

– Пожалуйста... Вик... ну хоть пару кубиков... я же сейчас все равно сдохну...

– Ник, у меня на него даже денег нет. А в долг мне твой толкач не даст. Он же меня не знает.

Боль. Весь мир – боль. Боль и темнота.

Боль и свет.

Яркий свет. В больницах лампы всегда такие яркие.

– На шестой день наблюдалось снижение частотности судорожных припадков, – говорит высокая женщина в белом халате. – Повышенная мышечная активность сменилась почти полным расслаблением. Общая слабость, усиленное потоотделение. На фоне нетипичной картины электрических импульсов в лобных долях головного мозга объект проявлял признаки частичной кататонии и предположительно галлюцинировал...

У нее в руке диктофон.

– Ник?

– Не надо! – дергаюсь. Что она еще придумает...

– Ник, ты что... это же я! Ник! Ты же прямо на меня смотришь!!

Моргаю, глаза сухие, больно. Мотаю головой. Голова двигаться не хочет – медленно так, влево – вправо...

Не такой уж и яркий свет. И Вик прямо передо мной. Глаза испуганные. Здоровые, как блюдца.

– Ник?!

– Привет, – шепчу. – Откуда ты здесь взялся?

Смотрит на меня этими глазищами. Неотрывно смотрит. А потом на шею бросился и ка-ак обнимет. Из меня аж дух вышибло.

– Я уж думал, что ты с ума сошел! Что ты меня не узнаешь! Ох, Ник!!!

Его комната. Его кровать. Никаких ламп. Никаких коек. Никаких белых халатов.

Просто Вик.

А еще у него губа разбита. Припухла, уже заживает.

– Кто тебя так...

Пожимает плечами.

– Ты. Локтем. Да ты ведь нечаянно. Это тебя корежило опять. А я держал.

– Что ж ты ко мне полез-то... – голоса у меня нет, сорвал я голос. Кричал. И чего, дурак, кричал? Легче не стало, а голос пропал совсем.

– Да ты знаешь, как тебя крутило? Я думал, у тебя кости из-под кожи попрут! Держал, чтоб ты ничего себе не вывихнул.

– Прости...

– Ерунда, – улыбается. Робко так, неуверенно. Что я тут ему наговорил, пока меня ломало? Не помню. Плевать. На все. Устал я.

– Ник... может, поешь, а? Ты знаешь сколько не ел уже... воду-то я в тебя кое-как... а есть – нет... Я тебе супа заварю. Из «бомж-пакета». А?

«Бомж-пакет». Улыбаюсь. Всегда меня это дело веселило – ну, как он супчики растворимые зовет.

Улыбаться лень.

Устал.

Да.

– Что?

– Да. Давай сюда свой супчик.

Комната в тумане. Туман клубится, надо же, раз! облачко, раз! колечко, раз! узоры пошли...

Видится. Мне это видится.

Должно быть так.

Вик кормит меня с ложечки. Я бы смеялся, но смеяться тоже лень. Раз ложка, два ложка, три... считать вообще совсем лень.

А потом я сдуру в тарелку глянул.

– Ник? Что такое?

Молчу. Рот открою – точно проблююсь. А он не поймет.

Он же не знает, что я в этой тарелке вижу.

– Ник.

Хорошо. Волосы с морды мне убрал, по щеке гладит. Руки мягкие. Пальцы. Певун мой, певун... даже на ритм-гитаре толком играть так и не научился. Кончики пальцев – гладкие, как платок шелковый, у меня раньше был, я его на шею вязал, приятно...

– Не смотри. Глаза закрой.

Закрываю.

– Чем пахнет?

– Грибами.

– Супом пахнет. Вот и ешь. Давай.

Правда. Суп. И хорошо, что глаза закрыты. Так не видно ничего. Тумана. Той фигни, которой суп притворился...

...Света. Этого яркого, яркого света... Даже через веки... такой отблеск... будто солнце на восходе... ненавижу восходы...

– Николай. Ешь.

– Сука. Ебать тебя через коромысло. В гробу я тебя видал.

– Злишься. Тратишь силы. Портишь данные. Придется повторять эксперимент.

– Нет! Нет!!! Пожалуйста... пожалуйста, Марина Каримовна...

– Ешь. А то придется опять к системе подключать. Ты, помнится, не очень-то любишь, когда тебе что-то в глотку засовывают...

– Не могу...

– Можешь. Ешь.

Но ведь для этого придется открыть глаза. На свет. На белый потолок.

На нее.

На...

– Ник!

Трясу головой. Не расходится туман. Но я здесь. Здесь. И Вик. Убрал тарелку.

Пытаюсь шутить.

– Таких трипов, – говорю, – даже с кислоты не бывает.

Видно, вышло несмешно.

– Идиот, – всхлипывает. – И зачем ты на него подсел? Когда успел только...

Нечестно! Несправедливо! Больно! Хочу ему ответить, но не могу... Черт, кажется, теряю созна...

...Период апатии завершился глубоким обмороком, в котором объект пребывал следующие шесть часов. Стоит, однако, отметить странную деталь: на протяжении всего периода у объекта наблюдалось движение глазных яблок под веками – феномен, называемый также «феноменом REM», характерный для фазы быстрого сна и сопутствующий сновидениям. Анализ энцефалограммы, однако, заставляет полностью исключить возможность перехода обморока в быстрый сон.

Возможно, препарат поддерживает в бодрствующем состоянии часть мозга, ответственную исключительно за мышление, отключая при этом большинство двигательных центров. Проверить.

---------------------------------

Ты неправ, Вик. Неправ и, черт бы тебя побрал, несправедлив. Я не мог не подсесть. Просто не мог.

Очень трудно не подсесть на героин, когда тебя на него сажают.

А мне двенадцать всего было тогда, не тот это возраст, чтобы тренировать силу воли. От матери меня тогда забрали, потому что после того, как тот «афганец» помер, мужиков она стала домой водить стаями, а у нас, в постсоветской России, самые бдительные в мире соседи. И детдом номер тринадцать стал моей новой семьей.

Так и не помню, в каком городе я жил. В маленьком. А их у нас много. Когда я оттуда сматывался, состояние души у меня было туманное и растрепанное, а память отказывала каждые два дня, так что это, в общем-то, неудивительно. Удивительно, что я вообще хоть что-то помню.

Детдом номер тринадцать в этом таинственном городе звали Лабораторией. Потому что там можно было раздобыть подопытный материал. Для чего угодно. Нас можно было раздобыть для чего угодно. Правда, в основном, это были эксперименты личного характера.

Постельного, да.

Поэтому я не люблю наручники. Крепко не люблю.

А еще я не люблю врачей.

Потому что однажды мне повезло.

Я так думал сначала. Что мне повезло. Во-первых, потому что женщина. Они ведь редко случались и в основном интересовались группами постарше. Шестой спальней. Женщин мы любили. Женщины были ласковыми. И, как правило, не били. Даже совсем сумасшедшая женщина мало когда сделает больно ребенку.

То есть, конечно, бывают и исключения.

Во-вторых, потому что меня забирали. А когда тебя забирают, тебя обычно кормят. В смысле, нормально кормят. А не гречневым супом с колбасой. Сколько буду жить, столько буду гречку ненавидеть. Мы, помнится, на полном серьезе пришли к выводу, что все государственные дотации, которые полагались этому борделю, выплачивались натурой. Гречкой. Потому что нас больше ничем не кормили. Завтрак – гречневая каша, обед – гречневый суп, ужин – снова каша. Недосоленная.

По праздникам – гречневая каша на молоке.

В-третьих, эта женщина, которая меня забирала, была врачом. А это обычно значило, что можно не трахаться. Таблетки поглотать, ну там, кровь сдать пару раз. Уколы потерпеть. Тоже, конечно, неприятно, но не так, чтобы ты потом ходить не мог. Врачи на нас препараты проверяли. Реакции изучали кое-какие. Нормально, в общем.

Знал бы я, дурак.

Я теперь думаю, что не такая уж плохая была тетка. Дело-то задумала нужное. Такую штуку хотела придумать, вроде как вакцину. Впрыснешь ее дитю – и оно, даже когда вырастет, будет ко всякой наркоте невосприимчиво. И не будет привыкания. И ломки, стало быть, тоже не будет. И тогда бросить наркотики будет намного легче. А подсесть на них – намного труднее.

Хорошая ведь была бы вещь.

Просто, наверное, когда столько подопытных зверушек поубиваешь, и сантимента в тебе мало остается, и начинаешь себя Богом чувствовать. А люди – что люди? В сущности, те же звери. Крыски-переростки.

Я-то точно был немногим лучше.

В общем, напутала она что-то со своей химией. Когда начала мне джанк вводить, я к нему оказался более чем восприимчив. И подсел на него конкретно, даже быстрее, чем предполагалось.

Да и ломка была соответствующая.

Правда, короткая. Это она так сказала. Она потом вакцину подправила слегка, и снова в меня все это дело. И снова герыч, одни укол в сутки. Потому что меня ведь переломало, и я с него вроде как слез. И чистота эксперимента сохранялась.

Сбежал я от нее. Не хотел, чтобы она мою вторую ломку отслеживала. Я от первой еще отойти не мог. Все забывал, как меня зовут. В зеркале себя как-то увидел, не узнал, шуганулся.

Если встречу ее, скажу, что вторая ее попытка тоже была неудачной. Я снова подсел. Да так, что двенадцатый год слезть не могу.

Не могу, Вик.

А еще здесь темно.

---------------------------------

 

Вечер. Не то чтобы совсем вечер, а так, часов семь. Я глаза открывать боялся, а когда открыл, то порадовался. Светло, а свет такой мягкий. Уже неяркий.

Дремотный свет. Засыпающий.

И голова у меня не болит. Как-то это сюрреально. Чтобы я проснулся – и не с больной головой? Мистика.

И вообще ничего не болит!

Руки затекли немного. Ну, это понятно. Я потягиваюсь. Форточку бы открыть, совсем хорошо стало бы. А то запах здесь... Не вонь, нет. Вик, наверно, замучился тут все вычищать, бедный мой малыш. Но вот пахнет, и все тут. Болезнью пахнет. Темный, тяжелый запах.

Вика, кстати, не слышно. То ли спит, то ли ушел. Интересно, как его уговорить, чтобы он снял-таки с меня эту бижутерию?

Ведь уже, пожалуй, можно.

Берусь за решетку. Подтягиваюсь. Все-таки я еще слабый. Но сесть получилось. А это уже прогресс.

Осматриваюсь.

Кое-что здесь изменилось, конечно. Вик все лишнее барахло из комнаты повынес. И ковер с пола тоже утащил. Наверно, чтобы не загадить вконец. И чтоб не запинаться ни обо что. И тумбочку к кровати придвинул. На ней тот чертов суп недоеденный. И тарелка пустая, это он сам, видно, здесь ел, уходить далеко боялся, мой личный брат милосердия...

Так. Тумбочка.

Руками мне не дотянуться, конечно, но ноги-то у меня ни к чему не прикованы. Большим пальцем ручку поддеть – много сил не надо. Не тот ящик. Да, по-моему, в третьем. Поддел, открываю.

Так и есть. Струны мои лежат. Не от баса, а от акустической шестиструнки.

Правильно Вик говорил, длинная цепочка у этих браслетов. А руки у меня еще длиннее. Поворачиваюсь, назад откидываюсь. Достал. Зубами. Теперь надо еще одну. А то пока эту напополам перекрутишь...

Струнами замки открывать труднее, чем проволокой или, допустим, разломанной напополам шпилькой. Но, в принципе, вполне возможно.

Преимущества свежей головы. Я ведь все это время мог это сделать. А не додумался.

И слава богу.

Здорово все-таки, когда руки свободны. Ох, здорово. И еще, когда они не дрожат. Я аж отвык от такого счастья. Иду к окну, открываю форточку... воздух, Господи, какой же он хороший! Пусть с бензином... пусть с дымом... опять мелюзга мусорку подожгла... а все равно, воздух!

Оказывается, я люблю жить.

Никогда бы не подумал.

На подоконнике мои джинсы лежат. Вик, должно быть, решил, что это самое чистое место в комнате. Надеваю их, а сам смеюсь, не могу. Просто представил себе, как он их с меня снимал. В несколько заходов, я думаю. «Надо снять... черт, а вдруг проснется?.. надо... нет. Неприлично как-то. Нет, все-таки надо... Ох, мама родная, он же и трусов-то не носит!.. нет, теперь точно надо снять, а то проснется, спросит, что они у него на коленках делают...»

Вик – он забавный.

Он замечательный.

Опять в зале на диване клубочком... комочком, а одну руку свесил. Так хочется подойти, волосы ему растрепать... растормошить... и...

Нет. Боюсь я.

А вы думаете, не страшно? Может, у меня больше никого не было никогда, кому на меня было не плевать? За всю мою чертову бесполезную жизнь – ни разу не было? Чтобы жить к себе пустил, чтобы все мои припадки сносил...

Убирал бы за мной дерьмо и блевоту, лез бы под побои держать меня, чтобы я себе ничего не вывихнул, кормил бы меня с ложечки...

Вик – то, чего у меня никогда не было.

Все, чего у меня никогда не было.

Все, что у меня есть.

Единственное существо на всем белом свете, которому я нужен живым.

Если я сейчас где-то ошибусь, если я его напугаю, если я его обижу – тогда у меня не будет больше ничего.

Вообще ничего.

А я помню, что это за паскудное чувство, и помню слишком хорошо.

Сажусь рядом с ним. Смотрю. Вроде бы ничего особенного и нету, парень как парень, сон как сон, диван как диван. А я сижу, смотрю, как он спит, и думаю – вот сидел бы так и смотрел всю жизнь. И был бы, мать мою в едыть, счастлив.

Только б он не узнал.

Чует взгляд мой, вот ей-богу, просто чует. Вздыхает. Ворочается. Просыпается.

Ахает.

И – шнырь от меня в угол дивана!

Господи, что я теперь-то не так сделал?!

– Н-ник?..

– А ты кого ждал? – улыбаюсь. Гаденько так, беспомощно, прямо чувствую улыбочку эту жалостную у себя на губах, и так и хочется сплюнуть. – Джима Моррисона?

Молчит. Даже не спрашивает, как я из бижутерии выпутался. Плохо дело.

– Вить? Что не так?

Здоровые у него глаза все-таки. И темные-темные. Кошки, когда волнуются, тоже такие глаза делают – у них зрачок во весь глаз растекается, когда свет падает – светится, когда нет – жуткие такие глазки, черненькие. И круглые.

– А ты... ты разве не злишься? – говорит наконец.

Я аж поперхнулся.

– Вик, сдурел? За что? За то, что ты меня из моего собственного дерьма за уши вытащил?

Опять молчит. Потом неохотно так:

– Ну, говорил же: «Ненавижу». Говорил: «Дай только выбраться, прибью сучонка». Говорил, что руки мне поотрываешь. Чтоб я понял, как это на своей шкуре чувствуется. Почем я знаю...

Краснею, чувствую, кошмарно. Морде жарко. Ведь говорил. Помнить не помню, но себя-то я знаю. Я еще и не такое сказать мог.

– Не злюсь я, – говорю. – Не такая уж я и сволочь.

– Ник, да я разве... – и замолкает. А жалко, чуть не оттаял. Глазки загорелись.

И снова погасли.

– Вик.

Вздыхает. Выбирается из угла, садится поближе. Дерганый весь, правда. Если я сейчас пальцем не так двину, он по стенке на потолок всцарапается. Да так быстро, что глазом не различить.

Значит, не буду двигать пальцами.

– Ты... в порядке?

– Да, – отвечаю.

Более чем.

Опять вздыхает. Чуть-чуть расслабился. Натерпелся он со мной, ох, натерпелся... и зачем?

– Зачем, Вик?

Вскидывает голову. Волосы по воздуху – хлесть!

– Что?

– Почему ты все это делал? Терпел меня... блевоту подтирал... выслушивал все... вон, даже по мордашке словил. Зачем?

Молчит и смотрит на меня снова. А я на него. Волосы со сна растрепались, губа верхняя запеклась, от уха к подбородку – красной ниточкой след... зря не прибил того сучьего сына... и глаза, глаза, в полкомнаты глазищи, смотрят, прямо режут, насквозь, ножом сквозь масло режут меня.

– Вик...

– Говорил, что любишь.

Удар, током бьет, через все тело – ррраз, молнией, и наружу через кончики пальцев. Дрожь взяла. А ведь не отшутиться теперь, не отвернуться, не отвертеться, не промолчать. Отвечать нужно, и пусть у меня от страха язык отнимается, никому до этого дела нету.

Момент истины.

– Люблю. Прости.

Я это сказал? Вслух, всерьез, трезвый – сказал? Ему?

Странное такое чувство. Как будто меня вешают, табуретку из-под ног выбили – а я не падаю. И не знаю, почему. Не знаю, надолго ли. Не знаю – удавит меня петля? Порвется веревка?

Или я научусь ходить по воздуху?

Что это?..

– Идиотина!

Вот что значит не в форме. Я даже и не видел, как он двигался, так, прошуршало что-то. Шевеление воздуха. Вроде как и не было ничего, а только теперь я спиной на диване, а Вик на мне коленками... был бы потяжелее, было бы больно... в плечи мне вцепился и ка-ак тряхнет!

– Кретин! – бац меня башкой в диван.

– В-вик?..

– Дебил! – бац! – Придурок! – бац! – Ты, значит, любишь! А другим, значит, не положено! Передозанулся! Радостный такой! А я?! Я без тебя как?! Ты сдох, тебе хорошо, а мне что делать?!

Мозги мои в болтушку стали. И не только потому, что моей многострадальной головушкой прошибают диванный пуфик. А еще и потому, что я знаю, знаю, знаю, что это значит. Не верю. Но знаю. И я счастлив, так счастлив, что это, наверное, незаконно, на такое счастье никто не имеет конституционного права...

А так как я никогда раньше не был счастлив, мне очень трудно привести мозги в порядок.

Но я ловлю его руки – надо же, мне оказалось трудно это сделать... – я удерживаю его, слушаю его хриплое, со всхлипами дыхание... прости меня, маленький... и я спрашиваю его, не потому, что не знаю, а чтобы совсем, совсем перестать бояться:

– Вик? Серьезно?

– Нет, мать твою за ногу! – всхлипывает. – Не видишь, что ли, шучу! Ухохатываюсь, бля!

И я тяну его на себя, тяну рывком, и он падает – прямо на меня, и у меня перехватывает дыхание, но не от удара, – он же такой легкий, просто до страшного, – а потому, что это он. Он. А я держу его. Вот этими руками держу. Так близко, я слышу, как бьется его сердце. Я чувствую, как оно бьется. Так сильно, эти удары отзываются в каждом уголке его тела, и у меня под пальцами, глухо и раскатисто – БУМ! БУМ! – прямо у меня в руках.

Я держу в руках его сердце.

И его глаза у самых моих глаз, и они ждут.

И я прижимаю его к себе еще крепче. И я делаю это.

Да.

Его губы.

Зубная паста. И водка «Родник». И шоколад. И сигареты.

Все это – мое.

К черту Онассиса. Я – самый богатый человек мира.

Он вздрагивает, и я мру от ужаса, неужели я не понял... потом до меня доходит – Ник, дурачина, у него же губа разбита, ему больно. Осторожнее. Осторожнее, а он отвечает. Отзывается.

Против такого счастья точно принят какой-нибудь закон. Надо только как следует порыться в Кодексе.

Поднимает голову. Улыбается. Волосы мягкие, как пух. Пушистая такая зверушка. Певчая.

– Не верю, – шепчу. – Ну не бывает так. Таким уродам, как я, никогда так не везет.

А он глаза сузил, опасненько так сузил и шкодным-прешкодным голосом говорит:

– Дать в морду, чтоб проснулся?

– Давай, – соглашаюсь.

Приподнимается на локтях.

– Не буду.

– Руку жалко, – догадываюсь.

Смеется. Наконец-то. Я так соскучился по его смеху. Сам не знал, как.

Перебирает мне волосы. А волосы не особенно чистые, неделя с лишним... голову-то он точно не мог исхитриться мне вымыть.

– Давай-ка мы тебе ванну сделаем.

– А знаешь, – говорю, – отличная мысль!

Без шуток.

В ванной он меня на еще один бесплатный фейерверк ограбил. Я джинсы стал стягивать, только собрался о край ванны чугунным лбом, а он опять поймал. Фейерверка не вышло, а светомузыка, видишь ли, есть – светло-темно-светло-темно... в глазах.

– И долго я так буду?

– Я у тебя хотел спросить. Это ж ты у нас... шибко опытный.

– А я не помню.

Дергает меня за волосы.

– Торчок.

– Алкаш.

– Ну да, я тебя тоже люблю.

И тихо. Тихо-тихо-тихо. Только вода капает, кран разболтался. Да пена шипит. Он мне еще и пены туда напустил. Откуда она в этом доме вообще взялась...

Смотрит на меня этими своими темными глазищами.

– Я серьезно, – говорит.

– Я тоже.

А что дальше делать?

– Ложись давай. Вода остынет. Я тут посижу. А то еще утонешь. Ты можешь, подлюка... Это еще что за звук?

– Нормальный протестующий звук.

– Господи, уже и говорить разучился. Лезь в ванну, чудо. Я помогу.

Смешное это чувство – когда тебя моют, скажу я вам. Я уж и не помню, когда со мной такое было. Года в два, может... Интересно, у меня была такая желтая резиновая уточка, которая на всех счастливодетских фотографиях присутствует? Наверное, нет. У меня вообще игрушек не было.

– А по морде-то мочалкой зачем?

– Тебе не помешает. Не буянь.

– Не отмоешь. Я по жизни черный.

– Не черный, а смуглый.

– Это ты смуглый. А я черный.

– Щас еще раз получишь.

– Молчу.

Вздыхает. Поворачивает меня мордой к зеркалу.

– Смотри, тупица.

– Ага. А то я эту образину не видал.

– Захлопнись. Смотри, какой понтовый. Смотри, какие волосы...

– Мокрые...

– Не звучи. Смотри, глаза какие.

– Мутные.

– Синие. Что б ты понимал.

– Куда уж мне.

– Говорю ж – дурак. Не смей себя хамить.

– А то что?

– А то вот что! – плямс! полную пригоршню пены мне на физиономию. Отфыркиваюсь.

– Не моги, – говорю.

Ржет, шельма.

– А то что? – и плямс! еще одну пригоршню.

Ну все.

– Жду ответа, – тянет.

– Да пожалуйста, – говорю. И хвать его за футболку, и прямо как есть в воду его. А пусть не наглеет.

Визжит. Класс.

– Ты чего натворил?!

– Это ты сейчас натворишь. Если дрыгаться не перестанешь. Потоп соседям натворишь, вот чего.

– Ладно. Дай я эту фигню сниму.

Футболку через голову. Уже мокрый весь, она к нему липнет... что-то жарко здесь. Вода, что ли, слишком горячая. Вода... вода по нему струйками, змейками, бусинками... и пена. Ох, Вик...

– Помочь?

– Не-а, – выпутался. Худючий он, все ребра наружу. Я по ним пальцами. Не удержался.

– Ай! Ты что! – хохочет.

– Иди сюда.

Так близко, так жарко... Я бы рехнулся, да вот незадача – уже сумасшедший. Тепло. Он так тепло пахнет. Цветами... чертова пена... ванилью... чтоб я сдох, если знаю почему... и солнцем. Он пахнет солнцем.

А как пахнет солнце?

Дурацкий вопрос.

Солнце пахнет, как Вик.

– Ни-ик... это что?..

А то ты сам не знаешь.

– Это, Вик, невозможное чудо природы.

– Чего?! – моргает. Ресницами вверх-вниз, у самой щеки моей, а ресницы длинные, вверх-вниз-вверх-вниз, аж ветер начался.

– Того. Вообще-то этого не может быть. Потому что у меня сейчас на это не хватит ни сил, ни здоровья, ни артериального давления.

Фыркает.

– Я и смотрю...

– Так я ж говорю – чудо. Любовь творит чудеса, знаешь?

И из-за этого чуда мне следующие полчаса будет очень хреново. Потому что от добра добра не ищут, а он и так намучился, и я не могу...

Уперся мне ладонями в плечи. Смотрит мне в глаза. Серьезно смотрит, долго. И вдруг говорит:

– А давай.

Решительно так. Солнце мое. Пушистое.

– Да не надо, Вик...

– Давай, – и джинсы расстегивает. Эти его мокрые джинсы в облипку...

Перехватываю руки.

– Я не в форме.

– Плевать.

– Вик. Это больно.

Прикусил губу.

– Плевать.

– Вик...

– Плевать!

А я не каменный, дальше ломаться. Я настолько не каменный, что даже подумать страшно, а поэтому я помогаю ему с молнией, а он теплый... теплый, податливый, близкий... и дрожит. Хочу спросить...

Нет, не хочу спрашивать.

У него такие мягкие губы.

Только бы все было хорошо. Пожалуйста, пусть все будет хорошо.

Пусть ему будет хорошо.

И я все-таки спрашиваю:

– Вик, ну зачем тебе...

Карие глаза. Карие, шоколадные. Растопленный шоколад, горячий. Под белой-белой-белой челкой.

– Хочу.

Никогда не спорьте с вокалистом. Хотя бы потому, что это бесполезно.

---------------------------------

– Вода остыла.

– Давай сменим.

– Уже два раза меняли.

– Ну и что?

– Ник, ну кто по столько часов в ванне сидит?

– Мы.

И не сидим, а практически лежим. Да, долго. У него уже волосы почти высохли. Пушатся. Губы мне щекочут.

– Ладно, Вик. Тогда давай вылезать.

– Ну-у...

– Вот видишь.

Мне, если честно, тоже вылазить не сильно хочется. И пусть вода остыла, мне не холодно. Вик – он не хуже электрокамина греет. Особенно когда вот так, спиной прислонится. Он, кстати, всегда такой... горячий. Вроде как нормальная температура тела у него тридцать семь и два. Тоже, в общем, мутант.

Встретились, короче, два одиночества.

– Мне здесь просто нравится.

– В ванне?

– Ну, мне не место нравится, – полуоборачивается, стреляет карим глазом. Шельмовски. – Компания.

Обнимаю покрепче.

– Надеюсь только, что ты не хочешь вылезать именно поэтому. А не потому, что тебе больно вставать.

Фыркает. Абсолютно неуважительно фыркает.

– Тоже мне, гигант!

– Обижусь, – предупреждаю.

Вжимается в меня спиной, голову на плечо откидывает.

– Не надо. Я шутил. Но не больно. Уже совсем. Да и не сильно было...

Пушистик.

– Можно даже повторить.

Чертовски развратный пушистик.

– Повторять мы будем не здесь, блонди. Повторять мы будем в твоей комнате. На твоей кровати. Вот присобачу тебя к спинке наручниками – и повторим. Хоть отыграюсь...

Напрягается.

– Говорил же, что не злишься.

– Я и не злюсь. Я... мечтаю.

Смеется.

– Ну, ежели так...

И тут дверь нараспашку – бах! – об косяк. А на пороге Дем стоит. С круглыми-прекруглыми, прямо-таки сейлормуновскими глазами.

Вик у меня в руках – пружина на взводе. Отпусти – прыгнет. Держу накрепко, смотрю на Дема. Что-нибудь не то скажет – по двери размажу, честное слово, Вик, не дрожи ты так...

А Дем глаза сократил до нормальных размера/формы и выдает:

– Ну наконец-то, блин! – и уже так по-деловому: – А чего у вас входная дверь открыта? Заходи кто хочешь, бери что хочешь...

Вик аж обмяк от изумления, если б я его не держал, он бы затонул, наверно. Да я сам чуть о кафель не приложился. Это как понимать?!

За ним Радик нарисовался. Голову ему под руку просовывает. Посмотреть ему, заразе, хочется. Увидел. Тянет:

– Ух ты...

Гаденыш.

– Что значит «наконец-то»?! – интересуется Вик. Я уже сам спросить хотел.

– Смотри на них, – говорит Дем Радику. – Эти оскароносцы думают, что их не видно было, как они друг по дружке сохли. Актеры нашлись! Да мы вас, слепошар, уже в шкафу вдвоем запереть хотели, думали, может, тогда до вас дойдет...

У меня язык отнялся. У Вика, похоже, тоже.

– Но вы, я смотрю, без нас справились. Вот и круто. Надо это дело отметить. Радик, дуй за бухлом.

– А почему я?!

– Слушай, ты ударник?

– Ударник...

– Ну и на кой вы еще нужны, если для всего остального давно драм-машину придумали? Дуй, говорю, за бухлом! По-быстрому!

---------------------------------

А любовь – она жаркая... яр-огонь, жаркая...

И привязалась же ко мне эта песня! Мне вон Марк Болан из Виковой стереосистемы поет, а она все в башке крутится.

Это мы T.Rex для уюта поставили. Под них удивительно уютно напиваться в зюзю. Ну, или там в сисю. Или в стельку, вдрызг, в гвозди... это зависит от вкуса, а о вкусах, господа хорошие, у нас не спорят.

– Дело вкуса, – втолковывает мне Дем, углатывая не помню которую рюмку. – О вкусах ведь не спорят. Ты – отличный басист. И пишешь хорошо. Вик как фронтмен вообще будто не здесь родился. Так какая мне разница, с кем вы там спите? Даже лучше, если друг с другом. Так нам с Радиком больше баб достанется.

А любовь – она мягкая... пух-трава, мягкая...

– Ну, вот с этим я бы на твоем месте не обольщался, – говорю. – Вик – да чтоб без девок прожил?

Вик от моего плеча отодвигается с негодующим видом.

– Вот так?! – возмущается. – Не веришь, да?

Ухмыляюсь. Своей наигнуснейшей ухмылкой.

– Скажешь, я не прав?

Вик думает. Долго. Секунд пять, наверное. Потом вздыхает.

– Ну, прав, – ворчит. – А тебе что, жалко, что ли...

Притягиваю его обратно.

– Не жалко.

Пусть хоть по сто девок на дню укладывает. Только возвращается пусть ко мне. Каждый раз пусть возвращается. Каждую ночь.

Всегда.

А любовь – она сладкая... дикий мед, сладкая...

– Ты, значит, завязал? – Дем на меня глядит. С прищуром. Прищур этот у него от лишних градусов, и не разберу я, что это за взгляд. Да и есть ли разница? – Хорошо. А мы тут решили, что ты был, да весь вышел... Телефон не берете, дверь не открываете... Все, думаю, сдохнул наш Ник. А Вик упился с горя до розовых слоников и потерял связь с реальностью.

А что, могло ведь быть и так. Вполне могло быть. Тяну Вика поближе. Упаси нас Господи от таких... розовых слоников.

– Я это к тому, что уж извини, а того торчка, что тебе ширево продавал, мы приложили крепко. Мне так кажется, что дел он с тобой больше иметь не будет.

Хохочу. Не могу больше.

– Это заговор! – стону. – Это подлый антибасистский заговор!

Вот такие у меня друзья.

А любовь – она разная... кому день, кому ночь...

– Заговор, – опять ворчит Вик. – Вот сейчас выпивку у тебя всю конфискуем, тогда поймешь, что такое заговор...

– Вик... знаешь, что значит «перебор»?

Вик глаза делает невинные-невинные.

– Это такой способ игры на гитаре?

Ну что с ним сделаешь...

– Ага. Способ.

А любовь не прогонишь прочь...

– Теперь я не умру молодым, – мрачно сообщаю я. – Стану старым жирным лысым уродом. То есть вообще совсем уродом... Ай! Так, Вик, что это было?!

– Подзатыльник, – потирает руку о бедро. – Будешь опять себя хамить – добавлю.

– Храбрые все стали... Так я к тому, что буду я старпером, и ты, блонди, меня кинешь. Потому что когда мне будет сто, тебе будет только девяносто пять, и ты, молодой и красивый, будешь бегать по бабам вместо того, чтобы приносить мне вставные зубы...

– Наш басист строит планы на будущее! – Вик тыкает Радика локтем в бок, и оба препротивно хихикают. А еще говорят, что мужики хихикать не могут. Лучше б не могли, блин!

– Ник, – Дем тоже усмешечку напялил. – Не заглядывай так далеко. Глаза испортишь.

– Мне двадцать четыре года, вашу мать, – вздыхаю я. – Вы только что сперли у меня последний шанс выполнить Первую Заповедь Рок-н-ролла.

Живи быстро, умри молодым... как там дальше? А-а. Ну, остаться красавчиком у меня все равно не вышло бы.

Вик тянет меня за волосы.

– Молодость, Ник, это не возраст. Это состояние души.

Помните, что я вам говорил про вокалистов?