Ex claustris

Автор(ы):      FleetingGlimpse
Фэндом:   Сюрприз!
Рейтинг:   PG-13
Комментарии:
Фэндом: Очень Известная Книга
Disclaimer: все написанное здесь появилось не затем, чтобы кого-либо оскорбить, что-либо присвоить или получить какой бы то ни было доход. Оно появилось просто потому, что не могло не появиться.
Предупреждение: сексуальные действия между несовершеннолетними; ангст по поводу и без повода; гет левым боком; D/S правым боком; а кроме того, наличие признаков рефлексии, арахнофобии и затяжных внутренних монологов, не говоря уже об отсутствии хэппи-энда.
Содержание: если на двери написано «Выход запрещен», еще не факт, что она заперта...


О, как я поздно понял,

Зачем я существую,

Зачем гоняет сердце

По жилам кровь живую,

И что порой напрасно

Давал страстям улечься,

И что нельзя беречься,

И что нельзя беречься...

Д.Самойлов

Tear down the wall

Pink Floyd

 

– Еще по одной. Так что все ясно с вашей книжкой.

– Источник не заслуживает внимания?

– Выбросьте эту бяку, очень вас прошу. Авторы берутся писать о том, в чем ничего не смыслят. Их послушать, так революцию делают таинственные фигуры в черных плащах и аналогичного цвета масках. А революция скорее напоминает охоту на Снарка. Там участвуют Бандиты, Банкиры и Болваны.

– Я бы добавил и четвертое «Б».

– Четвертое нет нужды добавлять, оно и так везде влезет. Ограничимся самым существенным, поскольку в два часа пополуночи отсюда всех выгоняют. Итак, Банкирам во всей этой истории нужны Барыши, Бандитам – Бомбы, а Болванам – Бунт и Буря, на то они и Болваны. Получают все, разумеется, не то, что им нужно, а Большой Бедлам.

– То есть в выигрыше одни Болваны.

– Болваны как раз в самом проигрыше, ибо их больше всех, и они являются всему опорой. Первейшее свойство любой опоры – находиться внизу, служа таким образом подставкой тем, кто понахрапистее и лезет наверх.

– Прямо по Башкам наших бедных Болванов. Кстати, моя очередь платить. А все-таки, Бедлам разве отличается от Бунта?

– О да. Бунт есть теоретический Бедлам, выращенный в пробирках Болваньих мозгов и ни разу не проверенный на практике. Потом все искренне удивляются, как это такой Благородный Бунт вырос в такой Безобразный Бедлам.

– Гладко было на бумаге.

– Именно. Между прочим, вы уже заглянули на следующий уровень классификации, поскольку наряду с Бедными Болванами в революции неизбежно участвуют Болваны Богатые. Главный критерий различия – как раз против чего Бунт.

– Ну, у Бедных против бедности, а у Богатых?

– Вот в наше время девяносто девять студентов из ста сказали бы, что у Бедных против Богатых. Однако, как это ни смешно, против богатых обычно выступают Болваны из их же рядов. У которых в печенках сидит вся эта чванная богатейская компания, и они отчаянно тянут шею из своего болота, стремясь где-нибудь глотнуть свежего воздуха. И скоро понимают: ну что хорошего в этих Богатых, вот Бедные – это да!

– Леди Чаттерлей прыгает в крепкие пролетарские объятия лесничего, забыв о немощном лорде?

– С вами становится страшно иметь дело – все хватаете на лету. И учтите, что лорд сам туда же не прочь, так как видит в энергии Бедных припарку от собственных немощей. Они передают ему часть своей силы, простоты, уверенности, – или, как выражаются в эзотерических кругах, маны.

– И каким же способом происходит передача?

– Разными, очень разными, включая самые чаттерлейские.

– Что-то вы сердиты на Болванов.

– Швыряюсь камнями в собственный огород. Видите ли, вашему покорному слуге довелось поучаствовать в событиях, попавших теперь во все учебники, именно в роли Болвана.

– Вот теперь вы пугаете меня. Это вам сейчас так много лет или тогда было так мало?

– Достаточно, чтобы иметь полный набор иллюзий. Потом, это все было не столь идеологично, как в учебниках... скажем так, для меня здесь была гремучая смесь личного и общественного. Длинная это история, ну ее совсем.

– По-моему, вон в ту бутылку «White Horse» как раз уместится длинная история.

– Искушаете?

– Скорее вы меня искушаете. А я уже поддаюсь.

– Ладно уж. Исключительно в качестве наглядного примера. В призрачной надежде, что юное поколение наслушается на ночь страшных рассказов и не отрастит себе такие здоровенные иллюзии, как было модно у нас, старых динозавров, когда мы были еще зелеными ящерками...

Ну давай. Ври-ври, приятель, мели языком, заговаривай зубы, сыпь словами. За словами можно скрыть все. Может быть, именно сейчас ты осмелишься вытащить это на свет, вот так, облекая в слова, укутывая словами, загораживая словами, – хотя что можно понять из слов, ведь разве выложишь прямо на столик перед собеседником то ощущение, когда...

 

... когда стоишь в самом низу лестницы и поднимаешь глаза на окно, а окно высоко-высоко над головой, и холодные перила упираются в спину, и уже почти стемнело, и как будто ты на дне колодца, из которого тебя никто не собирается вытаскивать, и где-то в горле застрял ледяной, колючий страх.

Я боюсь свою тетку за ее пронзительный визгливый голос и несдержанные вопли. Другую тетку я, впрочем, тоже боюсь – за недобрый взгляд и ядовитые подковырки. Я боюсь управляющего поместьем, потому что он так оглушительно хохочет; садовника, потому что он вечно пьян; крестьян из деревни, потому что никогда их не видел вблизи – только через ограду.

Еще я боюсь пауков. Не знаю, почему, просто боюсь.

К вечеру становится сыро, и от ладони, прислоненной к стене, остается влажный след.

«Что такое, маленький?»

Это теткина камеристка. На самом деле она здесь и за повариху, и за прачку, и за всю домашнюю прислугу, но младшая тетушка, когда хочет позлить свою сестрицу, заявляет на нее исключительные права. Тихая, бледная и кроткая, она служит у нас уже лет пять.

«Вы не грустите, ваша милость, все будет хорошо... Ну, идите сюда, – она вдруг обнимает меня, и мое лицо прижимается к ее жесткому накрахмаленному переднику. – Вот я вам вкусненького принесла, хотите?»

Я не отвечаю, я стою без движения, закрыв глаза и медленно уходя внутрь себя, стараясь продлить это чувство, в котором переплетаются робкое желание материнской ласки, грустное сознание товарищества по несчастью и досада на то, что меня все еще называют маленьким. Сейчас мы – двое утопающих, уцепившихся за одну доску, и течение вяло кружит нас, затягивая в мутную воронку.

«Эй! Ты куда запропастилась, лентяйка?– раздается со второго этажа.– Сейчас же ко мне! И если опять крутишься около господина виконта...»

Девушка вздрагивает, торопливо сует мне в руку какой-то узелок, подхватывает юбки и со всех ног бежит наверх.

Я боюсь лишний раз встретиться с ней в коридорах замка, потому что вдруг ей из-за меня придется плохо.

 

– Замка?

– Ну да. Замком этим мои предки чванились еще с пятнадцатого века, поэтому все в нем было честь по чести, там решетки, тут бойницы, в подвале тюрьма для браконьеров, по бокам две башни, сырость, сквозняки и нелепые запутанные коридоры. И царствовали там две мои тетушки, которым меня сплавили прямо с похорон отца.

– Старые девы?

– Старые вдовы. Хотя это для меня они были старые, так если прикинуть, сколько им могло быть, ну лет под пятьдесят, не больше. Вообще-то их было, прямо по Чехову, три сестры. Одна умная – рано выскочила за богача с циррозом печени, другая еще умнее – вышла позже, но за знатного старика. Третью же угораздило сбежать с моим отцом по большой любви в чертово захолустье с чертовой антисанитарией, где был акушером этот чертов коновал... в общем, меня спасли, ее нет.

– А отец?

– Отец ненадолго ее пережил. Когда о нем заговаривали, меня старались выпроводить, я только краем уха слышал: «долги», «тюрьма», «не выдержал бы стыда», и еще какой-то «цианид». Впрочем, мной он, видимо, пытался заниматься – читать я точно умел еще до теток...

 

...в библиотеке я пропадаю целыми днями. Старый граф (мне странно было бы называть его своим дедом) был большим любителем чтения, но его дочки этой страсти не унаследовали, так что я здесь почти в безопасности. Книги заполняют весь зал снизу доверху, как будто стены сплошь составлены из них. Читаю я взахлеб, все, что под руку попадется, вплоть до словарей. Здесь я прорываюсь сквозь джунгли, лихо иду на абордаж, веду яростный философский спор или по веревочной лестнице взбираюсь в башню к прекрасной принцессе. Правда, последние страницы про принцесс обычно неинтересные, потому что дальше полагается жениться, сидеть себе на троне, жить-поживать, а главное, добра наживать, вот уж скукотища-то. Поэтому я пролистываю несколько страниц назад – и вот мы снова, доблестные рыцари без страха и упрека, мчимся по большой дороге навстречу судьбе.

Расплата приходит по ночам, когда в темноте меня обступают призраки прочитанных книг, все те чудовища и опасности, с которыми было так легко сражаться при свете лампы, и – особенно пугающие – прилетают незнакомые слова из словарей, то хищные и свистящие, то уродливые и липкие, как ядовитые водоросли. Мне всегда страшно засыпать в одиночестве, и я стараюсь хотя бы приоткрыть дверь – позвать я никого не смею, да никто ко мне и не придет – а дверь на сквозняке то скрипит, то хлопает, и я вздрагиваю, прижимаясь к подушке. В одну из таких ночей я чувствую, полусонный, что моя рука вдруг натыкается на чью-то другую руку, и сразу становится хорошо и покойно, ведь я теперь не один, кто-то пришел сюда ко мне и, может быть, уже не покинет меня никогда.

Утро. Открываю глаза. Я лежу в постели, свернувшись в комок под одеялом, и рука моя зажата между ногами. Никого нет.

 

– Кончилась вся эта лафа неожиданно. Однажды в дальнем шкафу я увидел, что одна из книг немного выдвинута вперед, и, чтобы узнать, кто еще здесь бывает, я за ней потянулся. Надо же было старшей из моих теток именно в эту минуту сунуть нос в библиотеку! Увидев, что за книга у меня в руках, она вся пошла красными пятнами и закричала: «Положи сейчас же! Ты... ты ее порвешь, негодник! Разве не знаешь, что эта книга за деньги куплена?»

– А остальные даром достались?

– Видимо, лучших аргументов у нее с перепугу не нашлось. Вечером вторая тетка что-то долго и сердито ей выговаривала, под конец обе сошлись на том, что ребенок растет, как трава, безо всякого воспитания, чего доброго, станет позором для семьи, и торжественно решили нанять мне учителя. А библиотека с тех пор оказалась для меня под строжайшим запретом. Как вскоре выяснилось, не только она одна.

 

«Я ленив и невнимателен».

«Я ленив и невнимателен».

«Я ленив и невнимателен».

Лучи весеннего солнца ложатся на тетрадный лист. Между теплыми желтыми полосами медленно появляются кривые фиолетовые буквы.

«Я ленив и невнимателен».

А еще у меня ужасный почерк, я путаюсь в четырех действиях арифметики, до сих пор не научился ровно очинять перо и постоянно отвлекаюсь. Сегодня утром я засмотрелся в окно и пропустил половину диктанта, вот теперь и сижу над дополнительным заданием.

«Я ленив и невнимателен».

Еще тридцать семь раз. Таким манером мы с учителем извели уже немало тетрадей. Я и раньше всегда знал, что от меня одни расходы и никакой пользы, теперь же расходы существенно возросли. Но правила есть правила, против них даже тетушкам ничего не поделать.

«Правила, – заявил мой наставник на первом же занятии, – подлежат неукоснительному соблюдению. А почему? Потому что тот, кто не соблюдает правила, не следит за своими манерами; а кто не следит за манерами, тот не подчиняется приличиям; а кто не подчиняется приличиям, тот нарушает и законы; а нарушители законов всегда попадают в тюрьму. Разве тебе хочется попасть в тюрьму?»

Его бесстрастный тон, размеренные жесты и неподражаемый апломб заставляют все хозяйство ходить перед ним на цыпочках. Куда я теперь ни сунусь, отовсюду слышу: «Ты что здесь делаешь? Иди сейчас же учи уроки!» Раньше, если мне удавалось никому не попасться на глаза, иногда целый день обходился без громов и молний. С ним такие номера не проходят, он так и выскакивает передо мной из-за каждого угла. А его рассуждения такие стройные, гладкие и ровные, что с них просто соскальзываешь.

Конечно, мне не хочется в тюрьму. Меня бросает в дрожь от мысли даже о здешних подвалах, где уже много лет не обитает никто, кроме мышей. Правда, на днях про них снова вспомнили. Управляющий приехал весь взмыленный, сказал – в округе беспорядки, и полицейские загнали туда чуть ли не половину деревни. Не знаю, что они там натворили, но ни за что не согласился бы оказаться на их месте. А ведь есть еще настоящие тюрьмы, как в городе, где полно воров и разбойников («и пауков», – подсказывает мне внутренний голос).

«Нет никаких весомых оснований бояться пауков, – утверждает учитель. – Бояться надлежит лишь последствий собственных поступков. Допустим, ты закрываешься один в своей комнате (у меня внутри все холодеет) и, вместо того, чтобы готовить уроки, тратишь время на чтение посторонних книг (ф-фу!). Но ведь если ты не готовишь уроки, значит, ты не хочешь приобретать знания; а тот, кто не желает приобретать знания, пренебрегает своим образованием; а кто не заботится о своем образовании...»

Ну, в общем, ясно, что опять его умозаключения приведут меня в тюрьму. Я позволяю себе пропустить мимо ушей остаток этой тирады – в конце концов, я же ленив и невнимателен.

 

– А зачем все-таки было тетрадки портить?

– Других мер воздействия мой учитель не признавал. Еще он по всей территории развесил таблички с правилами поведения, чтобы я ни на минуту не отрывался от воспитательного процесса. Я долгое время считал его незаурядным педагогом, ведь он так безошибочно выискал у меня самое больное место – невероятную, почти гипнотическую подверженность воздействию слова. Значительно позже до меня дошло, что ничего он не искал, просто сам был из породы книжников и теоретиков. А педагог из него получился так себе – слишком серьезный.

– Серьезность разве не полагается учителю по штату?

– Учителю, если он себе не враг, нельзя наводить на учеников скуку. Скука порождает рассеянность, а от рассеянности лезут в голову посторонние мысли, а от посторонних мыслей недалеко до критических суждений, а критика ведет к неповиновению...

– И прямо в тюрьму. Видите, строить логические цепочки он вас здорово натаскал.

– На свою же голову. Прежде у меня в мыслях была мешанина из страхов и мечтаний, и я боялся пальцем шевельнуть. Теперь я выучился рассуждать, как казуист, и постепенно, вместо того, чтобы слушаться, начал заниматься тихим, вежливым саботажем. Про себя я мечтал – вот учиться бы в настоящей школе, как ребята из деревни, чтобы рядом с ними сидеть за партой, переговариваться, чтобы можно было задать вопрос с места...

– Там хорошо, где нас нет. Получали бы линейкой по пальцам, рано научились грязным ругательствам, а одноклассники вечно опрокидывали бы вам чернильницу.

– И задразнили бы очкариком. Лет с пяти я носил здоровенные окуляры в дешевой уродливой оправе и с толстыми-претолстыми линзами.

 

...Если снять очки, все расплывается вдали белыми, желтыми и зелеными пятнами. Тогда можно забыть, что ты в парке, представить себя где угодно и думать о чем пожелаешь. Главное при этом – не налететь лбом на дерево и не угодить в бассейн с золотыми рыбками. Вообще говоря, мне не полагается даже сходить с дорожек, потому что вокруг них газон, а по газону ходить запрещено, о чем гласит объявление, безжалостно прибитое к дереву. Но, во-первых, как же я могу прочитать его без очков? А во-вторых, в данный момент до меня никому нет дела. У нас с утра переполох – приехала родня сразу к обеим теткам, и сейчас все наконец предаются заслуженному послеобеденному сну.

«Господин виконт!»

Надо же, кто-то меня выследил! Я скорее нацепляю очки и испуганно оглядываюсь по сторонам. Никого.

«Господин виконт!»

Голос очень тоненький, незнакомый, и слышится из-за ограды. Я вижу у самой решетки двух бедно одетых ребят, это девочка лет десяти и мальчик, на вид мой ровесник. Как странно, ведь никто из деревенских к замку не смеет даже близко подойти, садовник всех отсюда гоняет собаками. Сгорая от любопытства, я решаюсь ответить:

«Добрый день! Не имею чести вас знать, но весьма охотно познакомился бы с вами ближе».

Уж не знаю, что я такого сказал, но девочка (видимо, это она меня звала) тихонько прыскает. Затем она снова поднимает глаза на меня и лукаво спрашивает:

«А почему бы вам и не подойти поближе?»

«Не могу, – честно признаюсь я. – Учитель не позволяет мне разговаривать с ребятами из деревни».

«Так вы ж с нами уже разговариваете».

Это ее спутник. Он смотрит прямо на меня, спокойными, чуть насмешливыми карими глазами. Я понимаю очевидную справедливость его реплики, и вот уже как-то само собой отвечается:

«В таком случае я сейчас же к вам подойду».

И я отваживаюсь перейти Рубикон – покинуть дорожку и через весь газон протопать прямо к решетке. На мгновение я задумываюсь, не снять ли очки, чтобы легче было потом оправдаться. Но ведь тогда опять все расплывется, а мне просто необходимо видеть этот теплый, уверенный взгляд, который притягивает меня к ограде, как за веревочку.

Они знают, кто я такой, – наверное, от прислуги. А когда паренек называет себя, я чуть не подпрыгиваю: мне о нем тоже известно! Только я-то думал, он здоровенный детина с черной бородой, а это подросток вроде меня, совсем не страшный и даже симпатичный, в смешном зеленом беретике и заплатанной рубашке с открытым воротом, от которого я, всегда застегнутый наглухо, стеснительно отвожу глаза. Не понимаю, чем он так напугал нашего управляющего, но в последнее время от того только и слышишь про приблудного бродягу, что поселился в деревне и смущает жителей.

Мой собеседник в ответ задорно улыбается:

«Вот уж кто готов меня съесть без соли и перца».

«Несомненно, – соглашаюсь я. А теперь мой ход: – Именно поэтому я пришел к заключению, что вы – личность в высшей степени привлекательная».

Мне удалось выдержать серьезное выражение лица, и эффект получается отменный. Они сначала застывают на месте, а потом разражаются веселым смехом.

«И, – добавляю я, тоже робко улыбаясь, – теперь я вижу, что не ошибся в своем мнении о вас».

Мальчик перестает смеяться и снова внимательно смотрит на меня.

«А чего мы так церемонимся, все на «вы» да на «вы», – говорит он. – Будто я старый придворный в пудреном парике. Давай на «ты».

Он так это заявляет, как будто нет ничего проще, – а ведь я ни к кому в жизни так не обращался. В памяти проносится дискуссия с учителем, когда он объяснял, что благовоспитанным мальчикам не следует никому говорить «ты». «А служанке?» «Тебе не пристало отдавать распоряжения служанке, для этого есть старшие. Или ты находишь, что у людей твоего происхождения могут быть общие темы для беседы с прислугой?» «И даже золотым рыбкам?» Это так его озадачило, что на всякий случай он заодно запретил мне разговаривать с рыбками. Однако мысль об этом вспыхивает и сразу гаснет, ведь все, о чем он говорит, кажется так просто и так правильно, что по-другому и быть не может.

«Согласен. Будем на «ты».

 

Я не знаю, что произошло со мной в эти несколько минут. Как будто до сих пор весь мир скрывался от меня за пыльной, мухами засиженной, темной занавеской, а тут ее взяли да отдернули, и вот врываются в окно солнечные лучи и пляшут по всей комнате. За все мои тринадцать лет никто, наверное, и не улыбнулся мне ни разу. Рядом не было ни одного моего сверстника, поэтому среди взрослых я выглядел не ребенком, а каким-то печальным карликом. Если на меня смотрели, то это был холодный, неодобрительный взгляд сверху вниз. А теперь я знал, что это совсем не всегда так. Что бывает другая жизнь, где можно смотреть кому-то прямо в глаза, особенно если вы одного роста. Можно разговаривать, как будто перебрасываясь мыслями друг с другом. И, когда тебе смешно, можно набрать полную грудь воздуха и расхохотаться, а вовсе не обязательно зажимать рот рукой, чтобы тебя не услышали.

«Виконт!!!»

Ужас какой, нас все-таки услышали!

Я оглядываюсь и вижу на том краю парка багровую, перекошенную от гнева физиономию управляющего. Мир снова принимает прежние очертания, и я в нем – мелкая мошка, которая осмелилась подлететь слишком близко к окну. Сейчас он меня поймает, и...

Сейчас он его поймает! И задержит! И упрячет ко всем остальным в подвал, он только об этом и мечтает!

Не помня себя, я прижимаюсь к решетке и срывающимся голосом шепчу:

«Бегите! Бегите скорее, иначе вам от него не поздоровится!»

И вцепляюсь в решетку до боли в пальцах, чтобы не уцепиться за его рубашку, ведь сейчас мне ничего на свете так не хочется, как удержать его рядом, а именно этого-то и нельзя, вот они уже скатываются вниз по склону, успели, успели, куда ему за ними, сейчас исчезнут из виду, и из моей жизни исчезнут, навсегда, насовсем, вспыхнуло и захлопнулось, больше не придет, не увижу, никогда не увижу, никогда...

 

– ...после чего грохнулся на траву в тривиальнейший аристократический обморок. К вечеру сделалась со мной, как выражались тогда, нервная горячка. Тетки перепугались и наприглашали толпу докторов. Правда, толку было чуть, те никак не могли сойтись во мнениях, от чего меня лечить. Один из них, говорят, такое сказал, что его чуть метлой не выгнали.

– А что именно?

– Да самому бы узнать. Мне же только потом все рассказали: и что я прорыдал два дня подряд, и трясся так, что чуть стекла не вылетели, и того бродяжку все время звал...

 

«...а еще просили, чтобы вас посадили в тюрьму».

Я недоуменно поднимаю глаза от чашки с бульоном. Много что можно наговорить в бреду, но это уже слишком.

«Правда?»

Камеристка оглядывается на дверь, наклоняется поближе ко мне и шепотом поясняет:

«Их сиятельства думают, вас напугал этот разбойник из деревни. Господин управляющий обещал его поймать и запереть в самую надежную камеру. Тут вы как вскинулись, да как стали просить, чтобы лучше вашу милость посадили, а его бы не трогали, – еле вас обратно уложили».

Да. Теперь я все вспоминаю. Разбойник из деревни. Зеленый берет и лучистые глаза. «Давай на «ты». Мой первый и единственный друг. И последний.

«Нет, – вздыхаю я, – меня не придется сажать в тюрьму. А его никогда не поймают. Потому что он уже сюда не вернется...»

Снова сжимается горло, и слезы подступают к глазам. Девушка комкает в руках носовой платок – и вдруг сама заливается плачем, беспомощным, совсем детским.

«Ох, господин виконт, – слышу я сквозь ее рыдания, – так ведь здесь он!»

Вот это да! Меня так и подбрасывает на кровати.

«Как – здесь? В замке?»

«В подва-але...» – всхлипывает она.

Постепенно я выведываю, что он опять пробрался сюда, что на него напала собака, что управляющий его запер, только не туда, куда всех, а в отдельную камеру. Кровь бросается мне в лицо, и я перебиваю:

«Долго он там не останется!»

«Конечно, не останется, только до суда – а что потом, и подумать-то боязно, не иначе повесят бедняжку...»

«Глупости, – обрываю я. – Никто его не повесит. К тому времени, как приедет суд, его уже не должно быть в замке. А для этого ему надо устроить побег, вот и все».

От моего безапелляционного тона она даже плакать перестает.

«Вот и все? Бедный вы, глупенький мальчик! Вы хоть знаете, что там караул? Что хозяин ключи из рук не выпускает, даже мне не отдает?»

«Значит, их надо выкрасть!»

«Красть? У господина управляющего?»

На лице у бедной девушки написан такой ужас перед восьмой заповедью, что все мои надежды грозят обрушиться.

«А скажи-ка мне, – вдруг обращаюсь я к камеристке, – откуда ты все это так хорошо знаешь?»

Та вспыхивает и растерянно глядит на меня. «Я... я не нарочно... я только подошла, а он спросил, в котором часу здесь обедают... а потом мы с ним стали считать, когда сменяется охрана у подвала – и вдруг собака...»

Вот это тихоня, вот это скромница!

«И ты не подумала, – строго спрашиваю я, – что еще немного, и ты стала бы соучастницей в побеге преступников?»

Она опускает голову, но весь ее вид выражает не раскаяние, скорее тихую, упрямую решимость.

«Я не знала, что вы такой жестокий, – почти неслышно произносит она. – Эти люди в подвале, разве они вам что дурное сделали? Они только хотели жить по-человечески, а с ними как с разбойниками какими... И паренек этот правильно их выручить старался, а я... можете их сиятельствам нажаловаться, только я тоже хотела людям помочь».

«И я этого хочу, – говорю я совсем просто. – Освободить его. И всех остальных. Ради этого я пойду на все. Даже если не смогу рассчитывать на твою помощь. Но я ведь могу, правда?»

Конечно, могу, теперь-то у нее просто не хватит духу отказаться. А ведь в ее помощи я нуждаюсь больше, чем даю ей понять. Если честно, мне самому удивительно, с чего это я начал так распоряжаться, и еще удивительнее, что меня уже почти слушаются. Мне бы сейчас упасть лицом в подушку да зарыдать, все объективные причины для этого налицо. И все они сейчас ничего не значат, снесенные волной дикого, абсурдного, нерассуждающего ликования, которым заполняет все мое существо одна мысль: он здесь! Он рядом. Он вернулся – и робкий, почти неуловимый шепоток где-то в уголке души добавляет – ко мне.

«Послушай, – начинаю я снова, уже мягче, – не обязательно же нападать на него из-за угла и глушить по голове. Надо пробраться к нему, когда он спит. А чтобы спал крепче, подсыпать ему в чай теткиных порошков от бессонницы – ты ведь знаешь, где они лежат?»

Девушка часто-часто кивает, в ее глазах начинает появляться надежда. И, не стану скрывать, все возрастающее уважение ко мне.

«А если понадобится, – добавляю я самым внушительным тоном, на который способен, – стены иногда взрывают и динамитом».

 

– Про динамит-то вы откуда выкопали?

– Обижаете. Видите ли, я мог не знать, что должен делать маленький мальчик, если хочет увильнуть от уроков. Ни один автор в нашей библиотеке не упоминал об этом даже мимоходом. Но уж о том, как устроить заключенному побег, я знал досконально. Между прочим, дверь в ту самую камеру пришлось взрывать именно динамитом.

– Неужто сами поджигали?

– А вот и нет, эта работа досталась стражникам, причем по приказу управляющего. Тот пришел проведать заключенного, дверь на сквозняке захлопнулась, а ключи-то у него! Так что в наших подвалах стало меньше одной прекрасной одиночной камерой.

– А заключенный?

– А заключенный умудрился сбежать.

– Да что вы!

– И задолго до того, как явился управляющий. Можете себе представить мою радость!

– Еще и потому, что ваш план не пригодился, а?

– Ну нет, такому плану было просто неприлично пропадать. Ведь оставался еще полный подвал арестантов из деревни. И я решил с этим делом справиться сам.

 

Все приготовления завершены. Торт, начиненный сонным порошком, уже доставлен по назначению (в последнюю минуту я не удерживаюсь и прошу свою сообщницу подсыпать вдвое больше. На всякий случай). Где лежат ключи, я теперь знаю точно. Полдня пришлось крутиться вокруг охранников и ныть: «Скажите, пожалуйста, оттуда правда-правда никто не сможет выбраться? А вдруг ключи украдут? А вдруг они потеряются? Я так боюсь, так боюсь, даже по ночам не сплю...» Чтобы от меня отделаться, они уже готовы были притащить меня в спальню управляющего и ткнуть носом в эти самые ключи.

Все приготовления завершены. Остается ждать, когда все уснут, и приниматься за дело.

А я не могу.

Свет уже погасили. Я лежу, полностью одетый, под одеялом, и меня отчаянно бьет нервная дрожь.

Уверенность в том, что все пройдет как по маслу, так же легко отхлынула, как и возникла. Между моим замыслом и его осуществлением вырастает все больше мелких препятствий. Незаметно пройти через весь коридор, бесшумно открыть скрипучую дверь, не разбудить управляющего, отвлечь охрану, а потом еще вернуть ключи на место... Вдруг ничего не удастся? А если и удастся – ведь потом обязательно начнут искать виновного, и все раскроется! Да еще, как нарочно, за ужином я слышал, что одна девица в газете выпила целый пузырек снотворного и отравилась. А ну как мы не рассчитали, и управляющий уже лежит там мертвый? «Преступная служанка, вступив в сговор с юным негодяем, недрогнувшей рукой подала хозяину его последний ужин...»

Что за вздор тебе лезет в голову! Подумай лучше, как те, кто сейчас в подвале, сидят в холоде и сырости и мечтают вернуться в теплые дома.

Ну да, а я-то останусь в этом промозглом замке и буду трястись всю оставшуюся жизнь, как бы меня не разоблачили.

Можно подумать, всю предыдущую жизнь ты не трясся, как осиновый лист. И вообще, что это еще за категории – вся жизнь? Ты совсем недавно с одним человеком прощался на всю жизнь. Разве это помешало ему вернуться сюда, хотя он рисковал в сто раз больше тебя?

Конечно – чтобы снова исчезнуть. Если бы, вот сейчас, увидеть его, пусть на мгновение, только бы снова встретиться глазами с его спокойным взглядом, улыбнуться ему в ответ, ощутить вслед за ним эту юную отвагу, с которой так радостно идти навстречу миру... Тогда не было бы так холодно и боязно, и не хотелось бы зарыться головой под подушку, чтобы переждать эту долгую ночь, не впутываясь ни в какие рискованные дела.

Но подумай теперь вот о чем: ведь если сейчас ты поможешь его друзьям, то они вернутся в деревню и обязательно с ним встретятся, и он спросит, как это они выбрались, и тогда ему расскажут все, и это будет как беспроволочный телеграф, потому что он подумает о тебе, а ты о нем, и эти ваши мысли встретятся где-то в пространстве, даже если вы уже не увидитесь, поскольку, если действительно все получится, увидитесь вы вряд ли. А если ты снова убедишь себя, что твое дело сторона, снова укроешься в привычной тени, тебя так отбросит от него назад, что никакими километрами нельзя будет измерить это расстояние, будь он хоть в двух шагах отсюда. Почему, ну почему мысль об этом для меня страшнее страха?

Дверь отворяется, за порогом колеблется слабый огонек свечи.

«Вы не спите, ваша милость?»

Да, сплю, конечно же, я сплю, только ты не буди меня, пожалуйста, уйди отсюда, давай оставим все как есть, бросим эту затею, пока не поздно...

«Конечно, нет, – отвечаю я. – Башмаки сняла?»

 

Мы, босиком и на цыпочках, пробираемся по темному коридору.

Стоп! Из-под одной двери выбивается свет. Что за безобразие, спать надо по ночам! Я заглядываю в замочную скважину и вижу престранное зрелище.

На разобранной постели сидит старшая из моих теток, в ночном чепчике, кружевном пеньюаре и почему-то в чулках. Лицо у нее на удивление встревоженное и жалкое. А вдоль противоположной стены расхаживает мой преподаватель, в одной руке задачник, в другой остро отточенный карандаш, и, как ни в чем не бывало, вещает привычным менторским тоном:

«...но праздность порождает отсутствие прилежания, а из недостатка прилежания проистекает небрежность, а небрежность ведет к неверному решению, а неверное решение служит причиной ошибочному ответу. А что является следствием ошибки в ответе?»

Он останавливается прямо перед ней, вперив в нее взгляд и нацелив на нее карандаш. Вот уж не знал, что моя тетушка так неравнодушна к арифметике, – хотя, когда я открываю дверь после занятий, нередко чуть не попадаю ей по носу.

«Итак, вы прекрасно знаете, что влечет за собой ошибка в ответе».

Рыхлое тело тетушки начинает заметно дрожать.

«Но...» – она чуть приподнимается с места, не сводя с него умоляющих глаз. Подумать только, что почтенная землевладелица, умеющая при желании поставить на уши все поместье, глядит на наемного гувернера, как кролик на удава!

«Всякие возражения бесполезны, – отчеканивает тот. – Извольте следовать предписаниям».

От этого «извольте» даже меня пробирает дрожь, а она совершенно выбита из колеи. Ее рука нервно комкает край пеньюара, потом медленно ползет вверх, открывая заплывшее жиром бедро, на ощупь отстегивает подвязку, а затем торопливо стаскивает чулок и швыряет на пол. После этого она, тяжело дыша, опускается на подушки. Учитель мой, хоть и сохраняет бесстрастный вид, но отворачивается к стене и тоже сопит, как паровая машина. Наконец он приходит в себя и продолжает:

«Мне хочется надеяться, что в решении следующего примера вы достигнете лучшего результата. Пишите: из первой трубы вытекает полтора литра воды в минуту...»

Ну, если и дальше пойдет в таком духе, то им всю ночь будет не до нас. Готов поспорить, что следующая задачка будет стоить ей второго чулка. Я отрываюсь от скважины и весело делаю знак, что можно двигаться дальше. Комната управляющего за поворотом, и распознать ее можно уже издалека – из-за двери слышится богатырский храп. От радости, что я, по крайней мере, не отравитель, все дальнейшее удается мне легко. Стаскиваю чулок с отекшей волосатой ноги и нашариваю в нем связку ключей. Есть!

 

С третьей попытки замок открывается, и я обеими руками тяну на себя проржавевшую дверь. Не скатиться бы со ступенек – жаль, что не догадался забрать у камеристки свечку, теперь уже не догнать. А заключенные, между прочим, тоже нормальные люди, они сейчас спят и десятый сон видят. Приходится кричать прямо в темноту: «Вставайте! Выходите!»

Там что-то шевелится, чиркает спичка, и один из арестантов поднимается на ноги. Я машу ему рукой, показывая на открытую дверь. Он понимает меня, начинает расталкивать соседей, и вот уже они пробираются к выходу.

«Тише, – прошу я, – и, пожалуйста, поскорее. Вон та дорожка, налево, дальше к воротам». Надо успеть, пока не вернулся караул, а ведь уже почти светает. Наконец выбирается последний, тот, со спичками – теперь можно снова запирать.

«Это ты?»

Связка ключей падает в мокрую траву. Нет, этого не может быть, конечно же, мне показалось...

«Конечно, это ты! Мы же с тобой разговаривали через ограду, помнишь?»

Помню ли я!

«Откуда? – я едва в силах говорить. – Значит, неправда, что ты убежал?»

«Потом расскажу, давай скорее к выходу».

Да я бы и рад скорее, только ноги не слушаются, все внутри дрожит, а еще слезы расплываются в стеклах очков, как будто я под водой. Теперь, когда уже все почти окончено, и вдруг такая встреча, на меня снова накатывает волнение, которое я столько времени гнал от себя.

«Эй, ты только не падай, – он поддерживает меня за плечи, – пойдем, мы же совсем отстали».

«Ключи, – с трудом выдавливаю я, – там ключи, их надо поднять... если их не вернуть на место, они скорее догадаются, у вас будет меньше времени...»

«Хорошо-хорошо, ты только стой тут, сейчас будут тебе ключи, – он наклоняется и шарит в траве, – да вот, держи». Он дергает дверь, чтобы проверить, прочно ли заперто, а затем увлекает меня к воротам.

«В деревню не заглядывайте, – инструктирую я на ходу, – там сейчас охранники, мы их выманили отсюда, сказали, что там бандиты. Есть где спрятаться?»

«Да есть в лесу одно место, там пересидеть можно. Слушай, – он начинает понимать, в чем дело, – так все это ты придумал? Какой же ты молодец!»

Если бы сейчас было светло, у меня бы в глазах потемнело, а так перед ними словно молния вспыхивает, и, пока он возится с замком на воротах, сквозь гул в ушах пробиваются его слова: «Ты здесь оказался храбрее всех...»

Да нет, какой там из меня храбрец, я и сейчас-то дрожу с ног до головы, от страха, от ночного холода, от радости, от волнения, оттого, что его горячая ладонь лежит у меня на плече. Я отрываюсь от него и говорю:

«Иди. Уже все выбрались, тебе нельзя медлить».

«Тогда до встречи, – он подмигивает, – увидимся дней через пять. Я сюда обязательно проберусь, и мы еще с тобой такое устроим!»

«Нет! – вырывается у меня. Что я говорю, он же подумает, я больше не хочу его видеть, но ведь надо объяснить, надо убедить: – Не возвращайся сюда, это же сумасшествие. Если тебя еще раз поймают... я просто этого не переживу».

«Руки коротки меня поймать, – уверенно бросает он. – Сказал приду, значит приду. А теперь двигай обратно, и смотри сам не попадись. Если тебя под замок посадят, дольше будет к тебе добираться. Придется рыть подземный ход, а это, знаешь ли, тягомотина та еще. Так что ты уж побереги себя. Ну?»

Он крепко сжимает мне руку на прощание, и я, на этот раз не в силах удержаться, бросаюсь ему на шею, не заботясь о том, сколько времени ему придется из-за этого потерять. Наконец он осторожно отстраняет меня и скрывается за воротами.

 

Теперь я знаю, как он выглядит. У него светлые соломенные волосы, вечно взъерошенные и стоящие торчком на голове. У него сильные, загорелые руки с шершавыми ладонями и быстрый, размашистый шаг. У него круглое лицо, прямой острый нос, светло-карие, чуть прищуренные глаза, и его рубашка пахнет потом и бедняцкой луковой похлебкой, и речь его груба и неправильна, и, когда во мне опять и опять колоколом отзывается каждое его слово – да, я знаю, я теперь точно знаю, как выглядит тот, кто был со мной рядом, когда я оставался один на один с ночью. Это кажется странным, но и сейчас он со мной в темноте, хотя на самом деле уже далеко отсюда, и никогда прежде не бывало все так отчетливо и ярко, как бывает, когда, проснувшись утром, снова нашариваешь очки на тумбочке.

Я понятия не имею, как получилось, что его образ возникает передо мной каждую минуту, и почему он один заслоняет от меня целый мир. Сколько я себя помню, мне и в голову не приходило видеть в окружающих людях ничего, кроме источника новых неприятностей. Только к камеристке, ставшей теперь моим товарищем и сообщником, я испытывал какие-то теплые чувства – но та огненная волна, что окатывает меня с ног до головы при мысли о нем, не имеет с этим ничего общего. Мне хочется отдать ему что угодно, сделать для него что угодно, идти за ним куда угодно, не оглядываясь... и не думать о том, опасно это или не опасно.

 

– И что, вас так и не разоблачили?

– Какое там. До нас никому и дела не было. Полицейские искали мнимых бандитов, управляющий ничего не соображал после снотворного, ни одной улики не обнаружили, в итоге запросили подкрепление из города. Прибыл целый полк солдат, а возглавил его сам правитель.

– Ваша деревушка была таким важным объектом?

– Да нет, я думаю, ему просто хотелось лишний раз покрасоваться легкой и эффектной победой. Ну, получилось все немножко по-другому.

 

Никогда не думал, что в нашей тихой заводи будет так шумно и многолюдно. Графини, ошалевшие от присутствия настоящего принца, носятся вокруг него, не зная, чем угодить. Высшее командование основало в столовой генеральный штаб и ведет затяжные бои с винными бутылками из погреба. Если бы я собрался кого-нибудь ловить, то взял бы значительно меньше генералов и побольше солдат, но профессиональным военным виднее. Солдаты разбрелись по парку и забавляются тем, что сначала читают объявления с правилами, а потом без зазрения совести их нарушают – клумба уже в плачевном состоянии, скоро придет конец и бассейну.

Ну, а я стараюсь быть примерным мальчиком, а значит, во всем брать пример со старших. Удивительно, что когда на воротах написано «Выход запрещен», а с другой стороны еще и «Вход запрещен», никто особенно не следит, хорошо ли они заперты.

 

«Это кто ж к нам такой чапает?»

Из-за дерева выходит компания ребят. Слова «доброе утро, господа» застревают у меня в горле. На господ они похожи меньше всего.

«Фу-ты ну-ты, – начинает самый рослый, не выпуская рук из карманов, – вы только гляньте, графский сынок! Ну, и за каким хреном ваша милость в наш лес приперлась?»

Не сынок, а племянник, и не ваш лес, а наш, и вовсе не за хреном, а по срочному делу, – готов я выпалить в ответ, но, пока они приближаются, как-то стушевываюсь.

«Или ищете чего?»

Я хватаюсь за эту возможность и сообщаю, кого я разыскиваю. Это им совсем не нравится.

«Ах во-от оно что, – отзывается второй. – А мы-то думаем, не иначе у ихней милости любимая соска потерялась, в кроватке ему не спится».

«Не цепляйся ты к нему, – вмешивается еще один, с крупными веснушками по всему лицу. – Видишь, занят человек. Без него, может, сорок генералов, полк солдат и вся здешняя легавка никак не управятся. А господин виконт как найдет главного преступника, еще и орден на шею получит».

«Только как же это вашу милость в такую чащобу занесло, ай-яй-яй, тут и кусты колючие, и дорожки скользкие, не ровен час, ножку подвернете».

«Да как грохнетесь, да косточки-то переломаете...»

Вот теперь я охотнее всего завопил бы и убежал, только для этого надо вырваться из плотного окружения.

«Ну, чего глазами-то лупаешь? Язык проглотил?»

«Говори, кто тебя подослал здесь вынюхивать?»

«Крысеныш очкастый!»

От крысеныша у меня аж дух перехватывает, и я озираюсь по сторонам, прикидывая, на кого первого броситься, чтобы хотя бы сбить его с ног. Пока что никто из них особенно на эту роль не подходит, но за их спинами я вижу, что к нам приближается еще одна фигура.

«Эй, привет!»

Это же она! Та девочка, что была тогда у ограды!

«Ой, – она замечает меня, – это ты? Сумел сюда выбраться? Как здорово!»

Ну хоть один нормальный человек!

«Уходи отсюда, – кричу я ей, – беги, найди его и скажи, что ни в коем случае...»

И после этого, разумеется, с ног сбивают именно меня. А вот уходить она никуда не собирается.

«Вы чего, очумели тут? – по-хозяйски обращается она к ним. – Это же он наших из кутузки выпустил!»

«Этот? Да иди ты!»

«Сам иди, балбес конопатый, ты-то, небось, сидел бы да ушами хлопал, а он самого управляющего обхитрил. Это всей деревне известно, только вы прошлялись не пойми где и все прозевали».

«А он чего, не мог сказать, как человек?» – бурчит рослый, заметно сбавив тон. Мне протягивают руку и помогают подняться.

«Ну, а ты? – похоже, она намерена и дальше выступать между нами парламентером. – Ты сюда затем добирался, чтоб стоять столбом? Рассказывай, что случилось? Что ты ему хотел сказать?»

Я сбивчиво объясняю, что в замке сейчас опасно, там полно солдат, там полиция, там еще сегодня объявился какой-то иностранный эксперт с целым набором инструментов, короче, ему нельзя туда и близко подходить.

«Только вот оно дело-то в чем, – уже вполне миролюбиво говорит старший. – Мы и сами не знаем, куда он подевался. Его дня два не видели».

От этих новостей становится совсем тошно. Теперь все стоят, обступив меня кругом, и молчат, не зная, что делать. Мне кажется, или они чего-то ждут от меня? Молчание прерывает моя новая знакомая:

«Послушай, ты ведь такой умный, ты обязательно что-нибудь придумаешь, правда?»

«По-моему, – начинаю я, – ситуация требует безотлагательных действий».

У них разом открываются рты. Вот так, а то не все же мне продираться сквозь дебри их диалекта.

«Надо не ждать, а самим их перехватить. Хотя бы этого эксперта – заставить выйти в лес и заманить в ловушку».

«Ой, не могу, – ехидничает конопатый. – Что, подкрадешься сзади и поймаешь в сачок?»

«В сачок не поместится, – теперь меня уже не сбить, – а вот в яму как раз. Еще в экваториальной Африке охотники делают так...»

 

– Ну, в общем, у нас вышло не хуже, чем в Африке. Эксперт, бедолага, провисел в веревках на дереве двое суток, а войска, вместо того, чтобы искать беглецов, разыскивали его.

– А этот-то, в берете, хоть объявился?

– Объявился. Точнее, ребята мне притащили его записку, и никогда не догадаетесь, откуда.

– Из полицейского участка?

– Хуже. Из городского зверинца.

 

Ящики комода выдвигаются с трудом, так они забиты одеждой, сваленной как попало. Младшая из сестер такого бы не потерпела, у нее все разложено аккуратнейшим образом. Вот я к ней и не полез, а то еще что-нибудь не так положу, и она сразу же хватится. А у старшей я могу сколько угодно рыться в куче тряпок, пропахших лавандой, пока не нащупываю пачку денег где-то под ворохом байковых панталон. Отсчитываю на уплату штрафа, а на проезд до города и обратно приходится брать наугад – в жизни не ездил по железной дороге. Остальное укладываю обратно, сам удивляясь своему хладнокровию. Коготок увяз – всей птичке пропасть, как сказал бы мой учитель.

«О нет, это невыносимо! – раздается со стороны зала. – Все меня покинули! Мне опостылела эта жалкая жизнь!»

Только успел выйти из комнаты, и вот вам! Оказывается, этот наш ненормальный родственничек не поехал вместе со всеми смотреть фейерверк. Ну, сейчас начнется.

«Умира-а-аю!»

Ага, умирает он. По два раза в день, с завидной регулярностью. Эти его концерты уже прочно вошли в распорядок нашей жизни и всякий раз кончаются одинаково. Прибегает моя младшая тетушка, да в таком волнении, что одному-двум волоскам удается выбиться из ее гладкой прически, битый час стоит внизу и уговаривает своего несчастного родственника не сводить счеты с жизнью, после чего он неохотно спускается вниз, и она тянет его в свою комнату успокаивать. Вот я все думаю – то ли он сам по себе такой припадочный, то ли все это не более чем театр одного актера. А может быть, и двух?

В коридоре появляется младшая тетка, глаза у нее явственно поблескивают, как у голодной кошки. Я вжимаюсь в стену, но она, конечно же, меня замечает.

«Что это ты здесь потерял? – раздраженным шепотом спрашивает она. – Почему не занимаешься? Думаешь всю жизнь так и прожить на чужой счет, ничего не делая? Сейчас же за уроки, и чтобы духу твоего здесь...»

Меня срывает с места, как подхваченный ветром листок бумаги. Духу моего здесь не будет значительно скорее, чем она рассчитывает.

 

Я вижу его сразу, как только подхожу к обезьяннику. Так странно, что снова мы с ним по разные стороны решетки. Только на этот раз нам не придется расставаться.

 

В поезде шумно, людно, накурено, крестьяне везут какие-то мешки, саженцы, корзины с гусями. Мы сидим у окна, провожая взглядом убегающие столбы. Он рассказывает, как собирался выпустить медведей из клеток, потому что они из нашего леса, а их увезли и держат под замком, будто арестантов.

«Послушай, – перебиваю я, – почему ты все время кого-нибудь освобождаешь? Профессия у тебя, что ли, такая?»

«Да нет, – ему не удается скрыть улыбку, – такой профессией и корки хлеба не добудешь. Просто все само собой так складывается». На его лицо находит тень, и он отводит глаза. «Мой отец сейчас в городской тюрьме. Эта сволочь желтопузая упекла его ни за что ни про что, и не посмотрели, что на нем вся семья, мал мала меньше».

Сволочь желтопузая – это, видимо, про солдат, от их мундиров у всего поместья который день рябит в глазах. А может, и про самого принца?

«Я сказал, когда его взяли, что обязательно помогу ему выбраться, и чтобы он ждал этого дня».

«И он ждет?»

«Не знаю. Может, и не ждет. Тюрьма-то вон какая махина, а я рядом с ней вроде муравья. Кто ж поверит, что я оттуда смогу хоть камень сдвинуть. Только, – в его голосе появляется металл, – поверят, не поверят, а так будет».

«Ты точно знаешь?»

«Жизнь на это положу», – отрезает он и замолкает. Я чувствую, как вокруг него встает крепостной стеной скорбь и решимость, и мне хочется сказать что-нибудь, чтобы пробить эту стену.

«У тебя все получится, – тихо произношу я. – Нет, правда, я это серьезно. Ведь ты такой... если захочешь, сможешь горы свернуть. На тебя только посмотреть, это сразу видно. А надежда всегда есть, пока мы живы».

«Ну, ты прямо как проповедник на кафедре».

«Нет, – теперь я отворачиваю лицо. – Я просто знаю, что говорю. Мой отец... он не хотел идти в тюрьму. Он думал, лучше умереть, чем провести остаток жизни с ворами и бандитами».

«С ворами и бандитами! – восклицает он. – Да все воры с бандитами сейчас у власти, они-то и запихивают порядочных людей в тюрьмы, чтобы не мешали им грабить народ. Можешь не сомневаться, кто попал в кутузку, считай, попал в приличное общество».

«Наверное. Но он все равно решил, что лучше умереть».

До него доходит значение моих слов, он, потрясенный, замолкает, потом тихо кладет руку мне на плечо. Мы не говорим ни слова и смотрим вдаль, и время вокруг нас замедляется, обволакивая весь наш поезд непрерывной, вязкой массой, и внутри этого остановившегося времени все то, что я напридумывал себе за эти несколько ночей, тает во мне, измельчается и улетучивается, как дымок в приоткрытое окно.

Нет, не слепая физическая сила притягивает меня к нему. И, уж конечно, не грубость – те же деревенские ребята ведут себя и разговаривают куда грубее, но по-прежнему внушают мне лишь тайное содрогание, хоть теперь меня уже никто не тронет. Даже смелость и решительность (я не могу пока этого осознать, но начинаю чувствовать) даются ему не так легко, как можно подумать со стороны. И все же рядом с ним все такое... нет, даже не простое – настоящее. В нашем замковом существовании неизбежно присутствует что-то призрачное, паутинное, нереальное. Тогда как повседневная живая жизнь, которой живет он, окружает нас своими звуками и запахами, пробираясь внутрь нас и растворяя в своем теплом дыхании, когда мы наконец остались одни.

«Ты не знаешь, наши-то там как? Солдаты их не разыскали?» – спрашивает он вдруг.

С приглушенной горечью я понимаю – нет, мы не одни и не сможем остаться одни, потому что он всегда будет стремительно мчаться в потоке этой жизни, откликаясь на каждый зов, и мне не удастся рассчитывать на него так безраздельно, как мог бы он, если бы захотел, располагать мной. У него есть весь мир, а у меня только он. Но большего мне и не надо.

 

«Большего мне и не надо».

Я стою у входа в пещеру, вяло помешивая прутиком угли в костре. Огонь надо поддерживать круглыми сутками, иначе будет холодно, и могут прийти звери. Мой друг тоже следит за костром, прислонившись к каменной стене.

«А больше и нету ничего, – отзывается он, – одна вода, да картошка, да лежанка прямо на камнях. Даже деревенским раньше сытнее жилось, что уж о тебе говорить».

За последний час здесь, в пещере, я перезнакомился со всей деревней – точнее, с теми, кто сейчас в бегах и скрывается в этом лесу. Теперь я знаю всю эту печальную историю, которая так жестоко сорвала людей с насиженных мест. Они стараются не падать духом, но очевидно, что каждому сейчас не по себе: дома у них столько работы, а им ничего не остается, как сидеть сложа руки, скрываться и ждать. А чего здесь дождешься? Когда солдаты начнут планомерно прочесывать лес и нас обнаружат?

«Ты подумай как следует. Это нам отсюда некуда деваться, а ты еще можешь выбирать».

«Назад мне дороги нет, – говорю я. – Скоро мое преступление будет раскрыто, и встретиться со своей родней мне будет слишком опасно».

Он невесело усмехается.

«Значит, в лесу тебе опаснее всего. Родня твоя сейчас вся здесь, на бивуаке, в соседней палатке с генералами, ждет не дождется поглазеть на битву. Так что прятаться от них – разве что в замке».

Прятаться?

«Скажи, – взволнованно спрашиваю я, – а в замке точно никого не осталось?»

«Вроде никого. Ты чего, правда назад собрался? Брось ты, я же пошутил. Живи с нами в пещере, места хватит. Только вот если нас отыщут солдаты, что я тебе могу обещать?»

От того, как он это говорит, я забываю даже обидеться на то, что он, по сути, предлагает мне бросить его в опасности. Значит, он считает своим долгом что-то мне обещать, даже когда под вопросом судьба его и всей его деревни. Мне хочется закрыть глаза и погрузиться полностью в эти его слова, затопляющие меня жаром изнутри, чтобы до бесконечности продлить эту минуту... Стоп. Прекрати. Во-первых, не прямо же здесь, во-вторых, потом. Сейчас есть дело поважнее. Надо проверить мысль, которая только что пришла мне в голову, и я делаю первый ход:

«Разве обязательно ждать их в пещере?»

«Послушай, мы ведь не можем разбежаться на все четыре стороны, правда? Я же тебе объяснял, у людей свои дома, своя жизнь».

«А по-моему, – заявляю я невозмутимо, – чтобы дожидаться солдат, мы могли бы выбрать место и получше. Где было бы не так холодно и не так сыро, да и еды побольше».

Он так потрясен моим нахальством, что даже не возражает.

«И где все рассчитано, чтобы выдержать любую осаду...»

«И где стены такие, что и тараном не проломить», – он начинает понимать, к чему я веду.

«И где, как ты сам сказал, сейчас никого нет!»

 

Все совершается так легко, что чувство реальности покидает меня окончательно. Дверь в подземный ход открывается практически сама, никто нас не останавливает, даже двое родственников, забытых в винном погребе, не могут помешать нашему вторжению. Да, мы больше не беглецы, мы полновластные хозяева в замке, мы сами теперь заявим свой ультиматум и не отступим, пока наши требования не будут выполнены. От звенящей, невесомой радости каждый из нас немножко пьян.

Наконец люди успокаиваются и начинают готовиться ко сну. Мой друг делает мне знак, что надо выйти в коридор. Необходимо как следует осмотреть все укрепления, чтобы подготовиться к обороне, и сделать это лучше без посторонних глаз. Сейчас наше вторжение – чистый блеф, но к утру, если мы собираемся продержаться здесь хотя бы неделю, нам надо знать, что делать дальше.

Когда мы поднимаемся из подвала, я тихо задаю ему вопрос, смущающий меня с начала вечера:

«Послушай, они что, правда все собираются спать на этой кровати?»

«А как же, – на его лице удивление. – Она широкая, все улягутся, еще и место останется. Видно, там дрых тот толстяк из погреба. Да мы, знаешь ли, не такие раскормленные».

«Но я не о том... Так ведь не принято...»

Он долго не может понять моего беспокойства, потом снова усмехается.

«Вот что я тебе скажу. Нас было в нашей лачуге десять братьев и сестер, и все спали на полу вповалку, и отец с матерью, и бабка там же, пока жива была. А почему, знаешь? Потому что кроватей нам, не то что двенадцати, и одной-то купить денег нет. Да такая кроватища, как эта, к нам и не влезла бы, ведь она одна больше всей нашей конуры. Это еще ничего, у соседей каждый вечер тарарам, их старший жену привел, по ночам возятся, будят то одного, то другого. Вот как у нас принято».

Он замолкает – наверное, вспоминает свою семью. Мне до невозможности стыдно за свои ханжеские понятия. Я не хочу быть в его глазах богатеньким несмышленышем.

«Ну ладно, – он отрывается от своих мыслей, – ты-то не бери в голову. Не ты же виноват, что правительство загоняет людей в трущобы. Только и нам за это мораль читать не след».

«Я не... – тихо начинаю я. И вдруг меня как прорывает: – Когда я был маленький, меня всегда оставляли на ночь одного, всегда, в закрытой комнате, без света, а когда ветер, деревья в окно, и в темноте такое кажется, что внутри дрожит, и все книжки начинаешь, и никогда никто не придет, даже если браниться, ведь тогда даже ты, ты только потом...»

«Ну чего ты, – он растерянно гладит меня по волосам, – ну хватит, хватит, все хорошо, все уже хорошо, и, знаешь что, пойдем-ка мы к тебе в комнату – пойдем? А то там уже все спят, небось, – добавляет он, – не будить же».

 

Днем мне казалось, что все мои выдумки развеялись при одном соприкосновении с реальностью. Но одно дело днем, и совсем другое – сейчас, в моем ночном мире, именно в этой комнате, где самый воздух буквально пропитан мечтами о том, кто находится теперь здесь, рядом со мной, завернувшись в простыню (поскольку второй ночной рубашки у меня нет), живой, настоящий, из плоти и крови, и я слышу рядом его дыхание. Это для меня слишком, я уже наэлектризован до предела. Путем сложных маневров мне удается сначала переместиться ближе, а потом, как бы случайно, притронуться к нему, потом еще раз, и еще, и ненадолго задержаться, и, самому себе не веря, почувствовать под рукой ответное напряжение.

 

– Слушайте, вы меня поражаете. В таком возрасте, и уже такая испорченность... Глубочайший респект от юного поколения.

– Не стоит того. Никакая испорченность не может завести туда, куда заводит невинность. Я же в самом деле не видел в своих действиях ничего незаконного или, точнее, не больше незаконного, чем в любых других, ведь официально запрещалось мне решительно все. Отдельной беседы о плотских грехах со мной, к счастью, никогда не проводили, поскольку мои тетушки сгорели бы от стыда, если бы коснулись в разговоре столь щекотливого предмета. Личные наблюдения ничем не могли мне помочь – нелепые и непонятные игры обитателей замка не имели ничего общего с тем, что я испытывал сейчас.

– А ваша драгоценная библиотека?

– Ну, книжки, конечно, упоминали обо всяких там пламенных страстях, но по большей части отделывались общими фразами. Мне ни разу не приходилось читать о том, что должны ощущать два боевых товарища, обнявшись перед решающей битвой, – но ведь и герой с героиней (когда герою в свободное от подвигов время случалось минут на пять с ней увидеться) ограничивались максимум поцелуем. Правда, была еще толстая книга под заманчивым названием «О природе вещей», которую я когда-то буквально не выпускал из рук, и там описывалось нечто похожее. Собственно, эти страницы занимали меня чуть ли не меньше всего – автор отзывался о своем предмете слишком сухо и неодобрительно, куда интереснее было про древних людей или про то, откуда берется молния...

 

...но сейчас, именно сейчас почему-то сами приходят в голову строчки о «тех, кто поранен стрелою Венеры, мальчик ли ранил его, обладающий женственным станом, женщина ль телом своим, напоенным всесильной любовью», – хотя, конечно, никакой у него не женственный стан, но дальше все так, все верно: «страсть продолжает кипеть и безвыходно мучит влюбленных: сами не знают они, что насытить, глаза или руки?» – да, и глаза, и руки, и поиск в потемках наугад, «как постоянно во сне, когда жаждущий хочет напиться и не находит воды, чтоб унять свою жгучую жажду», – и он отвечает, я чувствую, что он движется мне навстречу, и «цель вожделений своих сжимают в объятьях, и, телу боль причиняя порой, впиваются в губы зубами» – ближе, ближе, меня подхватывает и переполняет так, что, кажется, сейчас разорвет изнутри, но, конечно же, не разорвет, я-то знаю, я помню: «тут возбуждает само у людей детородные части, их раздражает оно и вздувает, рождая желанье выбросить семя туда, куда манит их дикая похоть», – только про дикую похоть это уже неправда, сейчас скорее радостное, летящее, и «так вожделенно они застревают в тенетах Венеры млеет их телотогдарастворяясьвлюбовнойусладе»какжеэтоведьтак простонебывает...

«и,

наконец,

когда страсть, накопившися в жилах, прорвется,

то небольшой перерыв наступает в неистовом пыле»

 

Мы лежим, тяжело дыша, оглушенные, как будто нас раскидало в стороны после взрыва.

«Господи, – выдыхает он. – Ну и... С ума сойти. Только... знаешь что, ты давай больше так не делай».

«Почему? – этого я сейчас ожидал меньше всего. – Тебе это неприятно?»

«Ну, не в том дело, что неприятно... то есть тьфу, совсем это не неприятно, но... короче, лучше уж без этого. Я тебе не могу объяснить... ну, в общем, не делается так».

«Неправда, – с глубочайшим убеждением заверяю я. – У нас об этом даже в книге написано. В книгах зря писать не станут, ведь так?»

«Разве что в книгах... да брось ты, там все, небось, как-нибудь по-другому. Вот у нас жил один такой, так он из-за этого дела умом тронулся, ясно? Слонялся по помойкам и все что-то напевал себе под нос, а вечером... черт, тебе же рано еще об этом».

«Если тебе не рано, то и мне не рано. И потом, ты всерьез думаешь, что я сейчас выйду на ближайшую помойку и стану песни распевать?»

«Да я не хочу, – он уже чуть ли не кричит на меня, – я не хочу, чтобы ты такой стал! Что, думаешь, это хлоп – и с одного раза? Ты знаешь, что мы с тобой еще ничего такого особенного не натворили?»

«Тогда почему ты так волнуешься?»

Мой вопрос обескураживает его, как будто он с размаху наткнулся на бетонную стенку.

«Потому что так всегда начинается, а дальше все к тому идет, что... ах, черт. Ты мне совсем башку задурил. Просто поверь мне, понимаешь?»

«Понимаю, – я вздыхаю и отворачиваюсь. – Извини. Я не хотел тебя обидеть».

Он берет меня за плечо и разворачивает обратно.

«Ничего ты не понимаешь. Мне много хороших людей встречалось, но таких, как ты, наверное, на всем свете нет. Ты такой... ну, порядочный, и котелок у тебя здорово варит, и не чванишься попусту, даром что из господ, и с нами пойти не побоялся, и, – он замолкает, но с видимым усилием продолжает, – да что я уже, как не знаю кто, ты еще и красивый, особенно без очков этих, правда, красивый, каждый день небось с мылом моешься. Ты... в общем, мне не все равно, что с тобой станется, и я никогда... Эй, ты чего?»

Я честно пытался сдерживаться, но больше не могу, потому что этой фразой про мыло он убил меня наповал, и я захожусь диким хохотом. Он смотрит, ничего не понимая, потом начинает смеяться вместе со мной, и все напряжение, в котором мы прожили эти последние дни, наконец прорывается наружу.

«Ладно, – отсмеявшись, говорит он, – все, поспать бы хоть немного. Не забыл еще, что утром нас ждет полк солдат и сорок генералов?»

 

– Вы хотите сказать, что сражались с полком солдат?

– И этот полк три дня ничего не мог с нами поделать. Нет, правда, все это было даже как-то весело. Мы с ними воевали, как со студенческой демонстрацией, – поливали из пожарных шлангов. Только за недостатком воды насосы подсоединили к винным бочкам.

– Наверное, для солдат это было самое счастливое поражение в истории.

– Еще бы. Принц их держал на голодном пайке. Только вот оказалось, что даже голодные солдаты, если их собрать много-много, могут выбить из укрепления кучку безоружных крестьян. И когда выкатили пушки, участь наша была предрешена.

– Господи. Много народу полегло?

– Да нет, мы не могли допустить жертв. Мы просто сдали им замок. Никого не убили, в итоге никого даже не посадили. Управляющий всех деревенских на радостях отпустил по домам, рассудив, что без главного мятежника остальных опасаться не стоит.

 

Я понял, почему, когда его уводили полицейские – а все стояли вокруг, в безмолвии, придавленные, столько взрослых людей, и как будто из всех разом вынули какую-то пружину, когда их покидал один мальчишка. И я не мог их осуждать теперь, когда я столько всего уже понимал, когда в памяти отзывалось: «У людей свои дома, своя жизнь», да я и сам был, как обескровленный, – но как же мне хотелось стать маленьким и глупым и позабыть обо всех причинах и условиях, а просто закричать и броситься вслед за ним в дверь тюремного фургона.

Но я остался.

 

«Ты понимаешь, что твое поведение перешло все границы допустимого?»

В гостиной заняты все кресла, стулья и даже диван, поскольку ни один житель замка не желает пропустить речь моего наставника. Мне, разумеется, приходится слушать стоя.

«Трудно поверить, что принадлежность к уважаемому роду оказалась для тебя столь малозначительным обстоятельством».

«Неслыханно! Просто неслыханно!»

Это старшая. Вечно всех перебивает. Неслыханно-то неслыханно, только в тюрьму меня отправлять не торопятся. Родовитое семейство так бережет свою репутацию, что пошло бы на любые ухищрения, лишь бы не посадить на нее такое пятно. Вот вам и логическое следствие, уважаемый педагог.

«При твоем попустительстве толпа преступников проникла на территорию замка с целью нарушить границы чужой собственности...»

Да, проникла, только цель была поважнее, чем ваша глупая собственность. Никто не хотел присвоить себе чужое. Лишь вернуть то, что отняли. Все имущество осталось в замке. Может быть, что-то и сломано – мы ведь были осаждены и отбивались, чем могли, – но ничего не украдено, хоть обойдите все комнаты и пересчитайте.

«...распоряжались здесь, как в собственных владениях...»

Пасмурное утреннее небо. Деловитая суета на лестницах. Длинные, липкие шланги разбирают, протягивая из рук в руки.

«...все это время оказывая вооруженное сопротивление представителям власти...»

Стройные колонны солдат рассыпаются мелким желтым горохом. Беспорядочно убегают вниз по холму. Отступление. Мы хохочем, обнимаемся, пляшем, как на празднике.

«...и, хотя все мы отказывались в это поверить, свидетельства позволяют заключить, что твоя роль не ограничивалась простым наблюдением...»

Черные, неприветливые силуэты пушек. Страх и усталость на серых от бессонницы лицах. Скользкие ступеньки, по которым я тащу его к подземному ходу – пусть, пусть случится что угодно, но ты все равно уйдешь, нет, не спорь, ты должен быть на свободе, тогда все это не зря, тогда ничего еще не потеряно...

«...воспользовавшись тайным ходом...»

Резкий свет из-за двери, которая вдруг снова, как тогда, открывается сама по себе.

Словно во сне, один за другим появляются солдаты. Торжествующее лицо управляющего. И недоуменный, горестный взгляд, обращенный ко мне, его взгляд через плечо: «Ты?!»

Почему все так вышло? Почему все кончилось так?

«...более того, с учетом этих обстоятельств, возможно, придется пересмотреть взгляды на сам побег вышеозначенных преступников из места заключения...»

Он все говорит, говорит, длинные, водянистые, колышущиеся фразы обволакивают меня со всех сторон, и все еще нет самого страшного, самого постыдного, того, что единственное наполняет меня мукой и ужасом, – видимо, приберегает для концовки?

«... и, в довершение всего...»

Вот сейчас. Вот сейчас...

«...нанесен непоправимый урон винным запасам!»

Он вытирает взмокший лоб платочком. И это все? А как же...

«Мы ждем, что ты скажешь в свое оправдание».

Не может быть!

Она что, в комод вообще не заглядывает?!

«Скажи, неужели для тебя это была простая шалость?»

Это очевидная подсказка. Да, ты натворил глупостей, но ведь не со зла, а по детской несмышлености, с кем не бывает, это же не нарочно, это не серьезно – ведь так?

Наткнувшись на мой взгляд, он наконец отвлекается от упоения собственным красноречием.

«А может быть, тебе просто заморочили голову?»

Даже не надейтесь. Никогда в жизни я не мыслил так здраво, как в эти сумасшедшие дни.

«По-твоему, кем ты был в глазах этих людей? Может быть, великим полководцем? Или умным советником? Хотя бы ловким сообщником? Товарищем? Другом?»

Все так, и знали бы вы, насколько больше, но зачем...

«Пойми, ведь их образ жизни отличается от нашего в корне. Каждый, кто принадлежит к этому социальному слою, в твоем возрасте уже способен заработать себе на хлеб. Неужели ты думаешь, что кто-то из них может воспринимать всерьез такого, как ты?»

«Что вы такое говорите!» – негодующе вскрикивает не знаю какая из теток, я даже не оглядываюсь в их сторону, и он не оглядывается тоже. Мы с ним сейчас один на один.

«Ты был для них, – беспощадно продолжает он, – маленьким, наивным дурачком. Куклой, которую можно дергать за веревочки. Ты был для них удобным средством. Как лопата. Как фонарь. Как ключ, вернее, отмычка, с помощью которой они проникли в чужие владения. И ни одному – еще раз повторяю, ни одному из этих людей не было до тебя никакого дела».

Нет. Неправда. Это неправда. Он хочет заставить меня поддаться. Все не так. Не может быть так.

«Скажи мне, кто-нибудь из них спрашивал, чем все это обернется для тебя?»

«Скажи мне, кто-нибудь предлагал тебе свою помощь или совет?»

«Скажи мне, кто-нибудь взглянул в твою сторону, когда ваша игра была проиграна?»

«Скажи мне что-нибудь! Долго ты будешь молчать?»

Пусть так. Мне нечего возразить. Но и согласиться не с чем. Он не получит от меня ответа. Только заледенелое, глухое, каменное молчание. Не перед ним мне держать ответ. Наверное, я в жизни больше не смогу произнести ни слова.

Он окидывает меня взглядом, медленно покачивая головой.

«Итак, – он обращается ко всем присутствующим, как будто излагает им доказательство теоремы, – вы видите, что разумное убеждение не может в данной ситуации произвести никакого эффекта. Дурное влияние зашло слишком далеко. Как это ни прискорбно, необходимо применить иные меры воздействия».

Да неужели? И что же теперь меня ждет? Засадите переписывать всю библиотеку? Будете каждый день в четыре голоса читать нравоучения? Оставите без сладкого на весь год? Раньше я был бы сам не свой от страха, но теперь, когда я уже выходил за ограду, когда помню теплый, дымный запах поезда, когда вместе со всеми всматривался вдаль, ожидая штурма, все это кажется каким-то несерьезным. Да к тому же при взгляде на важную мину учителя мне, по понятной ассоциации, вспоминается ночной урок арифметики, и я опускаю голову, чтобы скрыть, как губы расплываются в улыбке.

Оказывается, рано я радуюсь.

Учитель отступает на шаг, слегка поводя рукой, как будто уступает кому-то место. И не кому-то, а самому управляющему, который стоит прямо за ним, и на лице у него какая-то нехорошая ухмылка, а в руке... та-ак. Вот оно что. Ремешок-то, конечно, так себе, тонкий, несерьезный, где только они его выкопали... но почему-то сердце подскакивает к самому горлу и начинает там часто-часто стучать. Прекрати, говорю я себе, только вот как-то не прекращается.

«Ну что, ваша милость, доигрались, – слышу я, – давайте-ка, подходите сюда и спускайте штаны. Да поживее, обед уже стынет».

Очки-то мне снять, или как? А если снять, то куда их девать?

Да нет же, вдруг всплывает у меня в голове, все наоборот, чем тоньше – тем хуже, давление обратно пропорционально площади приложения силы, или как оно там в учебнике, на той странице еще две лопаты, квадратная и закругленная... ох, что-то мне все это не нравится... По спине у меня пробегает дрожь, и это от него не укрывается.

«Ну, ну, – говорит он. – Что, будем время тянуть?»

 

– И вас передали в руки светской власти?

– Да бросьте вы, слишком много чести по такому пустяковому поводу. Но в одном вы правы: резкая смена юрисдикции мигом вышибла у меня почву из-под ног. Не то чтобы я совсем такого не предполагал, более того, всю жизнь с трепетом ждал чего-нибудь подобного. Как я понял значительно позже, ждал напрасно, так как меня хранил постулат о том, что «в нашем семействе это не принято». А потом, никто из окружающих не мог заставить себя даже погладить меня по голове, не говоря уже о том, чтобы ударить. Но вот управляющий в мои расчеты никогда не входил – хоть моя особа считалась и ниже по рангу всех остальных родственников, но безусловно выше его компетенции. Я прекрасно помнил, с каким наслаждением он расписывал нам, как поймает сбежавших арестантов и повесит их, а они будут плакать, валяться у него в ногах и умолять о пощаде. Как-то представил я себя в столь нелепом положении, картина эта мне решительно не понравилась, и весь мой здравый смысл, неизвестно где пропадавший целую неделю, вдруг объявился, чуть не прихлопнув меня своей тяжестью. В общем, я решил, что лучше будет заговорить.

– И что вы сказали?

– Это уже не имело значения. Для них, по-моему, это был просто бессвязный поток слов. Я же не знал, что у меня есть выбор только между словами и молчанием, и если слова – то уже поражение, неважно, какие слова я буду выбирать. Сначала, ведь я это даже помню, мне хотелось что-то им доказать, может быть, и переубедить, потом я пробовал договориться, оправдаться, меня не хотели слушать, я волновался, спешил, глотая слова пополам со слезами, как же это, нельзя сразу так...

 

...ведь я и не собирался, это случайно вышло, нет, ну подождите, почему меня, ведь там было много, почему только меня, нет, так не может быть, я не знал, я же не думал, только не подходите, подождите еще, я же правда не думал, даже он скажет, он был вместе со мной, не надо, постойте, не подходите, он сюда пришел со мной, да подождите же вы, я так не хочу, то есть я так не хотел, я не сам, он меня вовлек, он меня заставил, отпустите, я никогда, я больше никогда, и я весь дрожал, зажмурившись, и ничего уже не происходило, и прошло не знаю сколько времени, когда я понял, что ничего уже и не произойдет и что никто не собирается меня трогать, а может, и не собирался, потому что все мои позиции и так сданы без боя, и тянутся прочь разбитые обозы, и ленивые вороны слетаются к опустевшему полю на тяжелых черных крыльях, и на этот раз все пропало, все пропало бесповоротно и безвозвратно.

 

Меня притащили сюда и объявили, что здесь я теперь буду находиться под самым строгим присмотром. Два раза в день присылают садовника, чтобы принести мне еду. Где-то сейчас моя сердобольная камеристка? Только бы ее не заподозрили в чем-нибудь – еще хорошо, что во время осады она была с графинями в палатке. Впрочем, стоит ли притворяться, что меня заботит ее судьба? Да, я сейчас действительно подумал о ней – но так ли важно, что я вообще думаю? Все это не более чем притворство.

Правда лишь в одном. У меня нет ничего общего с той личностью, которой я воображал себя, зарывшись в книги или прохаживаясь по дорожкам парка. Я есть то, что я есть. Бедный родственник владельцев поместья. Невзрачный, слабый, трусоватый и не слишком-то умный. Ничего больше.

Если бы он знал, кто я на самом деле, то даже не заглянул бы в тот день через решетку. Но он видел меня в первый раз и обманулся во мне, потому что хотел обмануться, а потом обманул и меня. Заставил на минуту поверить, что я сильный и находчивый, – но это была его сила, только отраженная во мне, как в мутном зеркале, да и то ненадолго. Хватило лишь на то, чтобы ввязаться в безнадежное предприятие и благополучно привести его к провалу.

Его сила? Не будь наивным. Он такой же мальчишка, как и ты, и он тоже ничего не смог поделать, едва только поперек его дороги обрушилась настоящая преграда. И он, как ты себя ни утешай, действительно даже не оглянулся в твою сторону.

Но ведь его же уводили в тюрьму!

А ты-то сейчас где? Ты даже хуже, чем в тюрьме, – ведь к нему там не питают никаких чувств, кроме предписанных уставом. А тебя здесь все ненавидят, все теперь знают, какой ты. Для них ты – изменник, змея в траве, только вот жало у тебя уже вырвано, так что опасаться нечего. Теперь ты скажешь им «Доброе утро», а они в твоем голосе снова услышат мерзкие, лживые слова: «Это он... это он меня вовлек...»

А что, они такие уж лживые?

Да, лживые! Лживые! Лживые! Я действовал сам! Я все придумывал сам! Я сам привел его сюда, и чуть ли не насильно притянул к себе, и все, что произошло, было по моей воле! Я не кукла! Не кукла... Не кукла...

Нет, ты не кукла, ты же отмычка. Он тобой пользовался, чтобы облегчить себе задачу, а потом бы, наверное, выкинул – хлипкое ты орудие, сломаешься быстро.

Прекрати сейчас же, это низко, это мелко, что за торговля, в конце концов! Будешь теперь сводить счеты, кто из вас кому сколько отдал и сколько получил взамен?

А почему бы и нет, если баланс настолько не в твою пользу?

Тогда что же он хотел получить в ту ночь, перед началом осады?

Да привязать тебя покрепче, дурачок! Что, думаешь, ему это было нужно? Он тебя сразу не оттолкнул, только чтобы ты потом ходил за ним по пятам и, позабыв обо всякой осторожности, по одному его слову таскал бы каштаны из огня – да тебе и слова не надо было, ты же думал, что он думает то же, что думаешь ты, только о том, что он думает, не мог даже подумать...

Все, я опять загнал себя в угол. Такие вот диспуты продолжаются изо дня в день, и, право же, лучше бы меня заставили прорешать подряд весь задачник. Совершенно обессиленный, я поворачиваюсь на бок и открываю глаза. В узком окошке башни – полоска дождливого неба, над головой – низкий потолок, а на стене, почти рядом с моей кроватью...

ПАУК!!!

Черный! Мохнатый! Жирный и омерзительный!

Меня сметает с постели, как взрывной волной. Если бы дверь не была заперта, то я бы вылетел из комнаты и несся по коридору, пока бы тот не кончился. А так я бросаюсь на эту самую дверь, колочу по ней ногами, кулаками, кричу, чтобы меня выпустили, рыдаю, умоляю, обещаю, наконец, поскольку никаких результатов все это не дает, постепенно затихаю и молча прижимаюсь к двери лбом.

Так я стою долго.

Слишком долго. Кажется, уже темнеет.

Видимо, садовник позабыл обо мне и опять напился. Никому по-настоящему нет дела, как он исполняет приказ смотреть за мной – я ведь и так никуда отсюда не денусь.

А стоять на каменном полу, между прочим, холодно.

Может быть, он уже убрался? Надо бы оглянуться и посмотреть. Смотреть на эту жуть! Да я скорее умру. Нет уж, придется посмотреть, ведь скоро будет темно, и я не смогу видеть, где он, и тогда вся тьма, заполняющая комнату, превратится для меня в одного огромного паука, потому что вдруг он вывалится из любой точки пространства – прямо мне на лицо!

Наверное, его там давно уже нет. А я тут стою, как последний идиот. Ой, а вдруг он подбирается к двери?

Я осторожно поворачиваю голову, ну конечно, ему, как и мне, надоело торчать на одном месте, конечно же, его там нет...

Там!!

Даже не двинулся!

Снова все чувства из меня вылетают, только сердце колотится в горле. Теперь еще хуже, он стоит перед глазами, даже если зажмуриваешься, шевелит волосатыми лапами, мерзкая белая клякса на каменной стене... Стоп, почему белая-то? Он же черный!

Я снова припоминаю. Нет, мне показалось. Да нет же, не показалось. Все равно там что-то белеет, у него на брюхе. Неправда, такого не бывает. Значит, бывает, поздравь себя, обнаружил редкий вид. Что за глупости, паук как паук, вот посмотри...

Много раз мне приходится то быстро оглядываться, то снова отворачиваться, прежде чем я убеждаюсь: паук действительно самый обыкновенный, зато поперек туловища у него привязана свернутая в трубочку бумажка, белый отблеск которой меня и смущает. И еще проходит немало времени, прежде чем я начинаю ломать голову, а не мне ли она предназначена.

 

Как долго и с какими предосторожностями пришлось мне добираться до записки, трудно даже представить. По счастью, в углу завалялись сломанные прутья от метлы, потому что голыми руками я не дотронулся бы до этой мерзости даже ради всех сокровищ на свете. Становится все темнее, и очертания насекомого почти пропадают, мне видна только белая бумажка. Наконец она отлетает в одну сторону, я тут же отшвыриваю свое орудие в другую, а потом в полном изнеможении валюсь лицом в подушку.

Когда я утром поднимаю глаза на стену, паука уже нет. Зато мое послание никуда не пропало, лежит себе рядом с ножкой стола. Я долго разворачиваю его (это, оказывается, не бумага, а туго свернутый лоскут полотна), вглядываюсь в косые буквы, и то, о чем я не смел помыслить, но безотчетно надеялся, пока добирался до письма, обрушивается на меня водопадом. Это он!

«Я не знаю, что с тобой сталось...»

Мне плохо. Мне очень плохо без тебя. Хотя, если бы сейчас ты меня видел, было бы, наверное, еще хуже.

«...но уверен, что ты не пал духом...»

Если бы я был в этом уверен!

«...жду от тебя помощи...»

Он? От меня?! А по-моему, мне самому остается только ждать от кого-нибудь помощи!

«...эти письма надо оставить в условленном месте...»

Ух ты, тут целая карта, как же он все это завернул сюда?

«...чтобы передать...»

Мне понемногу становится ясен его план. Да. Именно так. Безумно дерзко, но правильно. Это пойдет. Это может даже получиться. Точнее, могло бы получиться, если бы не было невозможно добраться до «условленного места». Даже о том, чтобы выйти в парк, пока и мечтать не приходится – а пещера далеко в лесу. Еще раз меня за ограду не выпустят.

Ну почему он послал все это именно ко мне? Ведь все деревенские сейчас разгуливают на свободе, им туда сбегать – раз плюнуть, так нет же, он понадеялся на того, кто единственный ничего не способен для него сделать. Конечно. Он же знал, что ты так и кинешься ему на помощь. Привык тобой распоряжаться, даже не сомневаясь, что все будет исполнено. А возможно это или невозможно – не его, видите ли, забота. Вот теперь на этом и погорит. Так ему и надо. Да как вообще можно просить о помощи в таком тоне? Он уверен, он ждет, он чуть ли не требует... Хватит! Уже завел меня в неприятности, и все ему мало!

Я снова перечитываю письмо, чтобы выискать слова пообиднее, чтобы поскорее разозлиться, да взять и выбросить эту разнесчастную записку в окошко, пускай ее ветер унесет, а я обо всем этом с чистой совестью позабуду. Строчки прыгают перед глазами, и внезапно поверх всех остальных всплывает фраза:

«...здесь я передумал столько всего, о чем раньше подумать не хватало времени...»

Да, времени ему никогда не хватало. Он вечно спешил, торопился, все время то убегал, то спасал кого-нибудь, и всегда у него в голове была масса дел, всегда множество людей. Даже сейчас он собирается не только бежать сам, но и вывести за собой всех. И все же, когда на него обрушилось столько свободного времени, сколько он сам не желал, он думал обо мне.

Я могу сколько угодно убеждать себя, что он, вероятно, имел в виду что-нибудь совсем другое, что вряд ли в тюрьме больше не о чем и подумать. Но каждый раз мои глаза возвращаются к этой строчке, и все мои аргументы вянут и блекнут. Он думал обо мне. Его мысли точно так же, все это время, постоянно возвращались ко мне. И поэтому, когда ему вдруг понадобилось с кем-то связаться, он первым вспомнил именно меня. А теперь выходит, что это было напрасно?

Ну да, получается, что напрасно, ведь выбраться за ограду невозможно. Во всяком случае, крайне рискованно, а если меня поймают, возможностей будет и того меньше. Куда уж меньше-то, чем сейчас? Сейчас, по крайней мере, вечером придет садовник – не решатся же они совсем заморить меня голодом. И что, с ним записку передашь? Легче уж сразу отнести управляющему. Нет, конечно, а все-таки надо его расспросить, где же служанка. Она обязательно найдет способ пробраться ко мне.

А если нет? Просить встречи с тетками, плакать, каяться, обещать вести себя хорошо? Ага, не далее чем вчера вечером я все это уже проделал, и хоть бы кто отозвался. Ладно, вероятность есть, правда, даже если меня выпустят, все равно глаз не будут сводить.

Вот если бы у меня был почтовый голубь. Или посадили бы меня не на чердак, а в подвал. Ну, это как раз можно устроить, иди к управляющему да расскажи про комод, и будет тебе подвал, только что там делать? Ждать у моря погоды. Тебе не туда нужно, а в условленное место. Так, а тогда надо сказать, что в пещере... ну что для него может быть интересного в пещере? Что там собираются деревенские и готовят новые беспорядки. Он туда так и кинется, и меня за собой потащит. Нет, ты все-таки с ума сошел – если ты еще раз перед ним предстанешь, если он только взглянет на тебя, как тогда, ты же от страха двух слов связать не сможешь... Вот именно. После того, как я успел показать себя во всей красе, кому теперь придет в голову заподозрить с моей стороны какой-нибудь подвох. Даже если ничего не выйдет, у меня есть шанс отвертеться. А мне много не надо, только чтобы меня там хоть на минуту оставили одного, мне хватит.

Слушай, у тебя уже три варианта! Нет, четыре, если считать подвал. В конце концов, с тем, кто мне нужен, мой друг встретился именно там. И если бы он тоже сидел и думал, что выбраться невозможно, то никогда бы не выбрался.

Да, конечно, я никогда не буду таким, как он, и разве не говорит об этом мое недавнее поражение? Но я уже и не такой, как был прежде, и доказательство – моя, пусть и с оговорками, но победа над пауком. До того, как встретиться с ним, ведь и я был заключенным. Мне понадобилось по-настоящему попасть под замок, чтобы понять, какой же мрачной и глухой была моя внутренняя темница. Там на каждом шагу вставали запреты и угрозы, там двери, как в восточной сказке, запирались словом, и малейшее препятствие казалось непреодолимым. А я еще дрожал перед городской тюрьмой! И какая чушь, что он ничего для меня не сделал. Он вывел меня из этого заточения, взял за руку и вывел на свет, показав, что на самом деле ничего этого нет, я полностью свободен. Мне можно жить, можно действовать, можно ехать на поезде, смеяться, любить, даже сражаться – в такой же точно мере, как и всем остальным. Значит, я был фонарем? Я был лопатой? Пусть так, это в сто раз лучше, чем быть тенью, боязливо прижавшейся к стене. Теперь я понимаю, что мне можно даже попасть в тюрьму. Конечно, не хотелось бы, но и не запрещено. Я имею на это полное право, равно как и право на побег.

У него есть весь мир, но помощи он ждет от меня. А у меня есть только он, и разве я не приду ему на помощь?

 

По-моему, обо мне просто все забыли.

 

Дни тянутся в какой-то летаргии, я даже не поднимаюсь с постели. Не хочется вставать, не хочется есть, не хочется ничего делать. Все, что зависело от меня, я уже сделал. И, конечно, все напрасно. Глупо было воображать, что мои потуги могут хоть что-то изменить в окружающем мире. Мне не хочется даже думать, что именно пошло не так и почему письма не попали по адресу. А может, и попали, только ничего из этой затеи не вышло. В любом случае, мне этого не узнать уже никогда.

За окном сыро и хмуро. Мерно постукивают по оконному стеклу дождевые капли. Тук. Тук. Тук. Каждый раз, на краткое время выплывая из дремоты, я слышу этот безнадежный стук, и от этого даже не хочется открывать глаза. Тук. Тук. Тук. Бум. Звук все усиливается, как будто дождь решил во что бы то ни стало пробить мое окно... и, кажется, это ему уже удается. Во всяком случае, к стуку прибавляется заметный треск. Бум! Бум! Бум! Я поплотнее заворачиваюсь в одеяло – да что же это такое, еще, в самом деле, стекло не выдержит, этого мне только не хватает...

Бух! Бух! Бух!

Бабах!

От последнего громового удара я так и подскакиваю на постели и, ничего еще не соображая, таращусь на совершенно целое окно, а потом на меня налетает теплый живой вихрь и опрокидывает обратно в подушки, и одновременно врывается сквозняк из коридора – дверь, это была дверь – и я беспомощно нащупываю дрожащими пальцами, как слепой, его волосы, его руки, его мокрую куртку и, уткнувшись в нее лицом, все время повторяю почему-то: «Если бы ты знал... если бы ты только знал...»

 

...если бы ты только знал, что тут было, как мне тут без тебя было, тихо-тихо-тихо, все, все прошло, все хорошо, значит, кто-то все же помог тебе выбраться, почему кто-то, разве не ты передал письмо, да, передал, но неужели из этого что-нибудь, ну конечно, все получилось, все у нас с тобой получилось, но ты бежал из тюрьмы, тебя будет искать полиция, никакой больше полиции, никакой больше тюрьмы, там сейчас такое творится, народ вышел на улицы, принц бежал, правительство бежало, теперь все будет совсем по-другому, понимаешь ты это, понимаю, значит, ты мне просто снишься, тьфу ты, ну как еще с тобой говорить, не надо говорить, только не исчезай так сразу, побудь еще, да тут я, тут, что ж ты в меня так вцепился-то, слушай, правда, отпусти давай, а ты не уйдешь, никуда я не уйду, только, пожалуйста, не прижимайся ко мне так, ну чего ты от меня хочешь, я же не выдержу сейчас, я же каждый день в этой одиночке треклятой тебя вспоминал, а я тебя каждую минуту, да я не в том смысле вспоминал, но все-таки ты здесь, какое же это счастье, если ты сейчас же не перестанешь, будет тебе такое счастье, хватит меня пугать, ничего со мной не будет, со мной зато будет, ведь я только и стану ждать, когда однажды с тобой что плохое сотворю, а ты не жди, давай прямо сегодня, с ума ты сошел, нет, только ждать это самое ужасное, ждать хуже всего, ты же не понимаешь ничего, сам потом жалеть будешь, да и больно это, знаешь ли, ну ведь ты, наверное, выдержишь, если так хочешь, тебе больно, балда, мне-то что, а тогда прикрой дверь, и никто ничего не услышит, да ну, некому тут слушать, опять всех ваших где-то черти носят, тьфу, опять я не про то, пойми ты, ведь я за тебя боюсь, не надо за меня бояться, я сам за себя умею бояться. Только больше – не хочу.

 

Длинная, ярко-синяя полоса.

Потом белая.

Потом опять синяя.

Матрас.

Край сбившейся простыни. Деревянная ножка кровати. Серый каменный пол. На полу что-то лежит, отсюда нечетко видно, но похоже на топор. Да. Чем-то же ему пришлось выламывать дверь. Значит, топор.

Комната медленно принимает прежние очертания. Так непривычно видеть все это снова. Как будто я вернулся сюда после долгого отсутствия. Наверное, так оно и есть.

Я вернулся оттуда, где времени нет. Всегда думал, это только так говорят, когда спешат, а это правда. Бывает так, что время исчезает. Взрывается белой вспышкой, выбрасывая тебя за пределы собственного существа, и только сейчас постепенно начинает течь снова.

Чувства постепенно возвращаются. Складка смятой простыни на щеке. Тяжелый, спертый воздух в комнате. Надо бы открыть окно.

«Эй... ты как?»

Я с трудом поворачиваю шею. Спутанные светлые волосы. Лицо, такое родное, такое сейчас прекрасное, так близко, что даже я вижу каждую черту. Встревоженные карие глаза. Он вздрагивает, поймав мой взгляд.

«Господи-и... что ж я наделал-то...»

Он осторожно дотрагивается до моей руки и гладит кончиками пальцев, будто думает, что она хрустальная.

«Бедный ты мой... Я же не хотел, я правда не хотел, веришь? Только... как-то из башки у меня повышибало, вообще все... раньше бы знать, что это так вот бывает!»

Да, знать бы раньше... А я-то сколько времени зажимал себя в тиски благоразумия и даже не подозревал, как радостно однажды вырваться из них!

«Ты только не отворачивайся от меня совсем, а? Это уж тогда совсем худо будет – такого друга, как ты, потерять из-за дурости одной».

«Потерять? – голос мой звучит тоже еще непривычно. – О чем ты говоришь? Я никогда тебя больше не оставлю, ты даже не думай...»

«Не надо, – он останавливает меня. – А то совсем будет хоть вой. Ты же меня еще и успокаиваешь... Может, думаешь, что я не знал, каково тебе придется? Что за такое деньги платят, до того это невмоготу? Все я знал, все я слышал, один раз даже поглядеть довелось, из-за угла. Только... ну ничего с собой поделать не мог, меня как швырнуло к тебе что-то. И ты еще масла в огонь – давай, давай...»

Но ведь не зря же, правда?

«А я-то ведь, как тебя увидел, и без того ошалел от радости, я ж совсем там одичал, в четырех стенах-то, считай, голоса человеческого не слышал, одни жандармы в коридоре сапожищами туп да туп... И отец все снится, что будто помирает, да ты вот еще, только не спрашивай, в каком виде. Ну, в общем, вроде как сейчас. Правда, тогда не было так, как сейчас, что до сих пор все внутри аж звенит... Зато, – продолжает он, прерывисто вздохнув, – и не приходилось потом в глазища твои распухшие смотреть, последней скотиной себя чувствовать, будто котенку лапу отдавил».

Вот оно что. На мою физиономию и так без слез не взглянешь, а уж сейчас, наверное, тем более, чувства-то, между прочим, продолжают возвращаться. Но ты ведь не знаешь и, надеюсь, никогда не узнаешь, в каком виде ты должен был бы меня здесь застать, если бы я только не отступился, если бы был достоин тебя... пойми, даже я не могу убегать все время.

«Пожалуйста, если можешь, ты... ты забудь все это дело. Просто попробуй забыть, как и не было вовсе. Я тебе обещаю, никогда больше такого не случится, никогда в жизни, слово даю, пусть лучше сдохну, чем тебя пальцем трону. Хотя, какое там к черту забыть, разве такое забывается... Короче, ты только скажи – тебя совсем теперь от меня с души воротит? Тогда, если хочешь, мы и видеться-то больше не будем».

Почему твой голос так дрожит? Почему ты никак не можешь понять, что ничего страшного не произошло и что вообще все страшное уже позади?

Да как же ему тебя понять, если ты ничего не говоришь!

«Будем, – я кладу ладонь на его щеку. – Мы будем с тобой теперь часто видеться. Мы будем говорить целыми часами, обо всем на свете. О погоде, и о книгах, и о дальних странах. Мы будем сидеть в парке, прямо на траве, и смотреть, как птицы летят над головой. Мы пойдем в лес за черникой, просто откроем ворота и пойдем, и никто не станет нас останавливать. А потом на речку, я никогда еще не бывал в тех местах. Ты положишь мне руку на плечо, и я обернусь к тебе, и прижмусь губами к твоим губам, и мы с тобой будем делать все, что нам заблагорассудится. Только прятаться и убегать мы больше не будем, и бояться ничего не будем, теперь это совсем ни к чему. Ведь я правильно понял, что принца свергли?»

«Скинули, – поправляет он, – так оно точнее будет. Дали пинка хорошего и вышибли с позором. А как его солдаты драпали, ты бы это видел!»

«Вот, – говорю я, – значит, теперь начинается свобода».

 

Мы стоим на площадке башни. Ветер треплет наши волосы, ветер забирается под одежду, ветер развевает знамя у нас за спиной, как будто специально старается, чтобы там, внизу, его увидели все. Колени все еще дрожат, и сандалии скользят на мокрых камнях, и от влажного, теплого воздуха запотевают очки, поэтому я все время держусь за него, чтобы не упасть. Снизу слышится топот и ругань управляющего, он ломится сюда, только все это уже неважно, сейчас с нами ничего не может случиться, ведь все плохое осталось позади, в той, старой жизни, которая отныне станет для нас лишь воспоминанием...

А кроме того, здесь такая узкая дверь, он просто в нее не протиснется.

 

События мчатся так стремительно, что время за ними не успевает. Как будто все тот же ветер срывает листки календаря, и они улетают, кружась и обгоняя друг друга.

Принца больше нет, теперь у нас республика. В деревне вовсю готовятся к выборам в муниципалитет. Кто-то уже позаботился исписать все стены лозунгами.

Напуганные этой суматохой, мои тетушки решили, что скоро замок подожгут, и бежали за границу. Обо мне они, видимо, даже не вспомнили.

Управляющего увезли в город и будут судить. То ли за самоуправство, то ли за махинации со сбором налогов.

Замок, между прочим, никто жечь не собирается. Приехали строгие дамы в серых пиджаках и объявили, что он передается в муниципальную собственность. Говорят, что здесь скоро откроется школа. Мы вдвоем уже заглядывали в комнаты, пропахшие краской и опилками, – их приспосабливают под классы, выволакивая оттуда вычурные столы и кресла на гнутых ножках.

Мы будем сидеть за одной партой.

 

И снова летят дни, и снова разлетаются листки из взъерошенного календаря...

Комнаты, прежде казавшиеся такими огромными и глухими, теперь заполняет шумная, пестрая жизнь. Там висят географические карты, или навалены матрасы для гимнастики, или с утра оттуда слышится хор голосов, повторяющих неправильные глаголы. Ходят слухи, что у нас будет даже свой кукольный театр.

Несколько комнат, впрочем, оставили нашему семейству, в которое, помимо меня, входят оба родственника моих теток, так и не пожелавшие съезжать с насиженного места. Старший из них, обладатель пресловутой кровати, оформил надо мной опеку. Его теперь не узнать, с каждым днем он теряет в весе. Это потому, что он устроился на вокзал носильщиком и содержит нас всех троих, поскольку второго так никуда и не берут. Куда он ни приходит, все кончается тем, что он срывается и закатывает скандал, а потом мы его отпаиваем чаем и слушаем горькие сетования на его несчастную судьбу. Я иногда думаю – ему такая жизнь даже нравится, ведь все для него осталось как раньше, только, если он заводит истерику, вместо тетушки прибегает другой родственник. Так странно видеть, как по-разному обошлись они с выпавшей им судьбой.

Что до меня, то я учусь в школе. Правда, на уроках мне довольно скучно, ведь почти все, о чем говорит учитель, я уже знаю из книг, и из-за этого пропускаю даже то, чего еще не знаю. К тому же он повторяет все по несколько раз, вдалбливая знания в крепкие головы моих однокашников.

Ребята все время просят списать. Сначала я пытался в таких случаях объяснять им урок, теперь просто открываю тетрадку, сдаваясь перед их равнодушием к чистому познанию. Большинство из них тратит время за партой с одной целью – чтобы можно было рассчитывать на работу поприличнее, чем рыть землю или таскать мешки. В свою очередь, я чувствую себя безнадежным профаном в сфере их интересов, потому что ничего не смыслю в футболе, никогда не держал в руках отвертку и не умею рассказывать неприличные анекдоты.

И все же эта жизнь достойнее, чем прежнее мое существование. Да, теперь я знаю, что окружающие тебя стены – не только преграда, это еще и укрытие, и, когда они падают, ты больше не стеснен, но и не защищен от встречных ветров. Только разве это повод снова возвращаться в прежнюю зябкую тьму?

А потом, я не могу считать себя совсем беззащитным. Со мной рядом он, и этого хватает, чтобы позабыть обо всех трудностях. Постепенно ореол славы развеялся среди будничной жизни, никто уже не пялится на нас, как на диковинку, и это, что ни говори, большое облегчение. Мне иногда кажется, что я только сейчас начал по-настоящему жить. Если раньше время стелилось серым туманом между утром и вечером, то теперь каждый день состоит из бесчисленных и неповторимых мгновений. Внезапное столкновение локтями, когда мы вычерчиваем в тетради равносторонние треугольники. Солнечный луч, вдруг загоревшийся в его волосах. Головокружительный бег с холма, наши руки расцепляются на лету, и каждый из нас катится по зеленой траве, чтобы снова встретиться внизу. А вечером – что ж, вечер полностью в нашем распоряжении. Чаще всего мы встречаемся в лесу, в той пещере, которая по-прежнему остается замечательным укрытием, к тому же неплохо обустроенным. Между собой мы называем эти вылазки – «по историческим местам».

Ребята, кажется, смотрят на нас с неодобрением.

Однажды после уроков, в парке, меня отозвали в сторону, и один (тот конопатый, которого я когда-то встретил в лесу) спросил:

«Слушай, а чего это вы со своим дружком все вместе да вместе?»

«Странный вопрос, – спокойно отвечаю я, еще не подозревая подвоха. – Разве друзья должны сторониться друг друга?»

«Да нет, вот только, как поглядишь на вас, так вы с ним чуть ли не целуетесь».

«И что же в этом плохого?»

«Ни фига себе – «что плохого». Ты хоть знаешь, как это называется?»

 

Мой вам совет: прежде чем собраться чем-нибудь заниматься, непременно, слышите ли вы, непременно узнайте, как это называется. Иначе может оказаться, что это называется настолько гадко и неаппетитно. Естественно, мне подробно растолковали, в неприкрашенных понятиях деревенских мальчишек, чем именно я занимался все это время, и кто я после этого, и он кто после этого, и как с такими, как мы, следует обойтись, и какую конкретно операцию над ними проделать, и все эти слова, даже не смысл, стоявший за ними, а сами эти мерзкие слова текли, затопляя все мои воспоминания отвратительной, зловонной жижей. Правда, я успел увернуться от этого грязного потока и, каким-то усилием сохранив невозмутимый вид, ответил: «Так что же, тебе кажется, что я такой, как эти уроды? И что он такой же, да? А тебе, часом, головку не напекло?» Моя интонация, видимо, подействовала даже лучше, чем любые аргументы. На сей раз от меня отстали.

Я же был совершенно парализован. Нет, за последнее время я как-то уже привык, что на каждом шагу совершаю недопустимые вещи. Но, когда я шел на обман, кражу, организацию побега, даже на вооруженный мятеж, то твердо знал: правда за мной и за всеми теми, кто стоит на моей стороне. И лишь это, лишь то, в чем мне самому не виделось ничего дурного, оказывается, действительно выбрасывало меня – нас обоих – прочь из круга нормальных человеческих отношений. Если об этом узнают, то никто на всем белом свете на нашу сторону не встанет. Но у меня тогда останется он. А у него?

Наверное, надо было с того самого дня оставить всякие мысли о нашей связи. Только на это у меня тоже не хватало духу – да что там, я даже не мог упомянуть обо всем этом разговоре. Ведь это он первый меня предупреждал, он сам старался уберечь меня от этой мерзости, и вот я, после того, как сам его втянул, вдруг заявляю: «Знаешь что, давай больше не будем сюда ходить, а то как бы чего не вышло...» А он поднимает голову и вскидывает на меня удивленный взгляд, и тени от ресниц на загорелой щеке, и в каждой моей клеточке как будто включается электрический нагреватель... да пропади оно все пропадом, какую же чушь они там напридумывали, нет и не может быть ничего правильнее и светлее, родной мой, счастье мое...

Нет, я не мог от него отказаться. Я решил затаиться. Теперь на уроках, когда он проносит ручку к чернильнице, я больше не оборачиваюсь на него, а упираюсь взглядом в географическую карту. На прогулках стараюсь затеряться в толпе одноклассников, чтобы меня не видели слишком часто в его обществе. После уроков, когда мы всей гурьбой бежим к колодцу и прослеживаем взглядами за пышнотелыми поселянками, плавно несущими свои полные ведра и полные груди, я чуть ли не громче всех смеюсь над сальными шуточками ребят. Раз или два мне удалось самому сказануть что-то в этом роде. Он, видимо, неосознанно чувствует и поддерживает мое притворство... может быть, и сам он считает нужным скрываться? Скрываться, пока тянется день, до наших тайных свиданий, до темноты – кто бы мог подумать, что ночь теперь будет мне самым верным союзником.

 

Потом меня вызвал к себе учитель. Не прежний мой учитель, кстати, он остался у нас и служит сторожем (как он сам выражается, смотрителем), а тот, который ведет уроки в школе. Он сказал, что мне уже пора подумать о будущем, что с моими способностями надо поступать в университет, а для этого недостаточно простой деревенской школы, где я, чего доброго, забуду и то, что уже успел выучить. И что мне надо отправляться в столицу, он договорится со своими знакомыми, чтобы для меня нашлось место в лицее.

«Скажите, а нельзя ли...»

«Нет, нельзя, – он даже не дослушивает, – место может найтись только одно. Именно твое. Поверь мне, так будет лучше. Для тебя и для всех остальных».

 

Теперь, можно сказать, у меня появилась объективная причина. Он сам сколько раз мне говорил: «Тебе надо учиться, обязательно учиться, нечего такой башке пропадать в этой глухомани». И вот вам, все возможности для этого открыты... лишь бы я поскорее отсюда убрался. Да, намек был ясный, даже, можно сказать, подозрительно похожий на приказ. Уедешь – лучше будет. Не уедешь – хуже будет. А уж кому хуже, и почему, и как именно, можно догадаться без особого труда. Мне припомнят все: и что я из господ, и что всю жизнь прожил, да и сейчас живу, за счет своих теперешних товарищей, и что солдаты взяли замок, и что я крысеныш очкастый, и что помогал нынешнему секретарю совета с его строительством (я говорил, что они со старостой сейчас на ножах? Один другому вспомнил старые долги, а тот вдруг раскричался про какие-то взятки, и пошло-поехало, так что у нас теперь в деревне две враждующих партии, к речке по прямой дороге не пройти, надо в обход). А в чем обвинят его... да что там, ему, можно сказать, хватит одного меня.

И тогда, если мы не сможем больше скрываться и отнекиваться, если нас припрут к стенке, если мы окажемся в окружении всеобщего презрения и гадливости, что случится тогда? Я не мог этого даже предполагать. Потому что знал наверняка. Снова, как в тот раз, как всегда, как обычно – я не выдержу. Я отступлюсь. Только теперь мне не удастся это скрыть от него. Он наконец узнает, кто я и что я. Он скажет мне, что такое не стирается и не забывается. И все, что связывает нас, разлетится в мелкие дребезги. Что может быть ужаснее?

Нет, я-то знал, что именно может быть ужаснее. Если он отступится первым. Разумеется, он не будет вести себя так позорно и беспомощно, как я. Ему хватит одного взгляда, одного небрежно брошенного слова, чтобы спокойно и твердо пройти мимо этого огненного озера, правда, для этого надо походя столкнуть в него меня, всего-то. Что ж, это будет вполне разумно – только он же от этого потом не оправится. Он так привык чувствовать себя героем, и если его начнет грызть то же, что постоянно гложет меня...

Да что я, в конце концов, сужу о нем по себе? Ему-то хватит смелости пойти против всего мира, а рядом с ним, возможно, хватит и мне. Мы останемся вместе. Чтобы стать притчей во языцех. Чтобы от нас шарахались на улице. Нам будет трудно, немыслимо трудно, но мы будем вместе. Навсегда.

Навсегда?

Разве я не вижу, как в последнее время он все дольше медлит, прежде чем обернуться ко мне? И как в его голосе невольно проскальзывает снисходительная усталость, когда мы договариваемся об очередной встрече? Он еще сам этого не осознает. Пока не осознает. Но я-то замечаю, какими глазами он смотрит на ту белобрысенькую с соседней парты, и я понимаю, что однажды наступит день, когда кончится наше «навсегда». Он захочет уйти от меня, и он уйдет. Только значительно хуже будет, если он захочет уйти, но не сможет, потому что некуда будет идти и не к кому, и тогда от всего, что нас объединяет, останется лишь каторжная цепь нашей общей отщепенческой участи, цепь тяжкая, ненавистная... недостойная нас.

Можно сказать, я выбирал оптимальное решение. Ни тайного предательства, ни громкого разрыва – просто естественный ход вещей. Можно сказать, что наши отношения следовало сохранить радостными и незамутненными, пусть даже для этого пришлось бы оставить их в прошлом и никогда оттуда не вытаскивать. Можно сказать, в конце концов, что я еще раз испугался. Потому что легко говорить «свобода», если мечтаешь о ней, прячась по углам, и трудно, оказывается, этой свободой жить, когда на тебя все смотрят.

Можно еще много чего сказать.

Я уехал.

Я не смог даже рассказать ему об этом наедине. Он узнал уже в последнюю минуту, как и все остальные, когда утром за мной приехала машина, и учитель вывел меня из-за парты и сказал: «Дети, попрощайтесь с вашим товарищем, он уезжает, чтобы продолжить образование в столице», и, наверное, тогда я в первый раз понял, как можно ничего не видеть, даже не снимая очков, потому что не мог заставить себя взглянуть на него, но и не мог стоять на середине класса, опустив голову, ведь я уезжал всего лишь продолжать образование, ничего больше, ничего такого...

Я уехал.

Я все рассчитал, обдумал и взвесил.

Я не учел только одного.

Каждый месяц я писал письма своим товарищам, сразу всему классу – гладкие, формальные фразы, какими говорят о погоде – которые можно было спокойно отдать в дирекцию для пересылки, разумеется, не запечатывая. Регулярно мне приходили ответы, такие же гладкие и ни к чему не обязывающие. В одном из таких писем сообщалось между прочим, что футбольное поле уже давно устроили, только сейчас, конечно, холодно и никто не играет, последний матч был месяца два назад, да, точно, два месяца, тогда еще мой бывший сосед по парте стоял на воротах – значит, это было до того, как он из наших мест ушел.

Слово «ушел» было написано через «о».

Ушол.

Никто не знал, куда он решил уйти. В сущности, он ведь тоже был здесь чужим, пришлым, и как однажды явился неизвестно откуда, так и исчез незнамо куда. Сколько времени я ломал голову, как смотреть ему в глаза, когда приеду летом на каникулы, – но почему-то всегда упорно представлял, что он так и стоит на пороге школы, застывший в том мгновении, когда отъезжала машина. Только я забыл, что он, как никто другой, не любил стоять на месте.

Я искал его... впрочем, это громко сказано, где я мог его искать? Просто, когда мне в руки попадался телефонный справочник, я находил там его фамилию и беспомощно водил пальцем по строчкам, а строчек таких было множество, иногда несколько страниц, и я пытался угадать, за которой из них скрывается солнечный мальчик со смеющимися глазами, и пробовал даже раз или два звонить наугад, только все это было напрасно, потому что у меня спрашивали, кого позвать, а я не мог ответить, потому что не знал, как ответить, потому что детское прозвище не может стоять в паспорте у взрослого мужчины, потому что эта привычка сохранилась у меня на долгие годы, даже сейчас, даже сегодня, когда я звонил из этого бара совсем по другому делу и совсем в другой город...

 

– Что с вами?

Что со мной?

Я медленно поднимаю глаза. Черт... неужели я лежу головой на столе? Хорошо еще, что не лицом в салате. Хотя какой здесь салат в это время суток.

– Ничего... ничего. Похоже, ваша белая лошадь завезла меня далеко в прерию. Судя по ощущениям, там и сбросила.

Проклятье. До такой степени напиваться уже непристойно. Интересно, насколько меня развезло. Что я ему успел наговорить?

– Так о чем это мы?

– Начали вы, кажется, о революции.

– Да... революция. Революция сокрушает каменные стены, мы выбегаем в чистое поле и радостно начинаем строить деревянные заборы... об этом?

– Не думаю.

– Правильно делаете. Извините. Рефлекс. Хотя думать и правда вредно, надо действовать. Вон в том конце зала уже кто-то действует – замечаете, как меняются координаты стульев в пространстве?

– Если стол принять за ось абсцисс, то из минуса в плюс.

– Между прочим, это тонкий намек. Пора направить стопы в сторону выхода. Мне, правда, придется их позорно влачить. Квартала три... по горизонтали. И восемнадцать этажей по вертикали. Прощайте, юный наследник Плиния.

– Слушайте, дель Чильеджио, прекратите дурить. Вы на ногах не стоите, я поймаю вам такси. Давайте ваш адрес.

– Ни в коем случае. Я не желаю, чтобы вы портили себе вечер.

– А я не желаю, чтобы вы угодили под автомобиль из-за того, что сто лет назад засчитали себе победу за поражение. Поезжайте, проспитесь, примете ванну, а с утра пораньше можете спокойно бросаться под колеса, только уже без моего участия.

– Какие колеса? Какую победу? О чем вы вообще говорите, я совершенно ничего не соображаю...

– Прекрасно соображаете. Только, опять же, дело ваше. Хотите считать, что вы всего лишь пьяны, считайте. Хотите посыпать голову пеплом почем зря, посыпайте. Но в машину вы сядете и до дома доедете. Это не обсуждается.

– Подождите... как это «почем зря»?

– Напрасно, бессмысленно, тщетно, бесплодно и бесполезно. Черт возьми, имея за плечами такую биографию, можно было бы драть нос до конца своих дней. Вы же изводите себя из-за всякой ерунды, а все, что действительно важно, оставляете за бортом.

– Что само по себе уже диагноз. Нет уж, великие дела мне всегда были противопоказаны. Тогда еще я просто не понимал этого и не смог отказаться с самого начала.

– Отказаться от чего? От желания помочь? От борьбы с окружающим свинством? От любви, от дружбы, от свободы – короче, от полнокровной жизни?

– Прекратите, это даже не смешно. Не было там никакой любви. Было одиночество, было много любопытства, плюс нерастраченные гормоны, плюс героический антураж, да и общее дело, знаете ли... мы же ни разу не сказали друг другу «люблю», мы и говорили-то все время не о том!

– Все всегда говорят не о том. Когда стараются о том, чаще всего врут. Или... вам есть с чем сравнить?

– Ничего я ни с чем не сравниваю, незачем это, и вообще, не помню... не знаю. Нет. Потом было бегство, одно бегство за другим... какая, собственно, разница? Как бы это тогда ни называлось, все равно мне благополучно удалось разрушить все. В угоду своим вечно трясущимся поджилкам.

– Нет, не поэтому. Потому что вы сочли себя вправе думать за двоих.

– Думать – мое постоянное занятие. Привык уже, знаете ли.

– А еще привыкли, что живете в этом мире один, все проблемы решаете один и всю ответственность сгребаете под себя. Какого черта вы ничего не сказали тому, другому? По-вашему, это его совсем не касалось?

– Разве я не знал, что он мне ответит?

– Нет, не знали. Только гадали. Ответить он мог что угодно. У него, конечно, не было под рукой столько словарей, но все же в его распоряжении оставался довольно обширный лексикон.

– Что значат слова?

– По-моему, лично у вас об этом успела выйти пара-тройка монографий. Иногда кое-что значат. Нельзя же совсем обойтись без слов. Я бы, например, на его месте даже не стал напрягаться, просто вернул бы вам вашу собственную фразу.

– Нет.

– Да. Именно то, что вы подумали. Не бойся за меня, я сам за себя умею бояться... как там дальше?

– Это было глупо. Это было по-детски.

– Это было единственное, что стоило запомнить, а все остальное сдать в исторический архив. Ладно, все, еще не хватало мне читать вам мораль. И так с вами тут... допьешься до фрейдистских оговорок. Давайте, обопритесь на мою нетвердую длань, и пойдемте искать хоть какого-нибудь возничего.

– На длань не опираются, это ладонь. А если по дороге я начну орать непристойные песни?

– Да бога ради. У нас пока еще свободная страна. Орать, во всяком случае, не возбраняется все, что угодно.

– Лишь бы не переходить к прямым действиям.

– Там видно будет. Портфель свой держите и по возможности не роняйте. Эй, подождите там закрывать, мы уже выходим!

 

Примечание

Ex claustris – значит из заточения, из-за ограды, вообще из замкнутого пространства. Цитаты из Лукреция приведены в переводе Ф.Петровского. А персонаж мой, честно, виконт (дель Чильеджио, разумеется), да и кем еще, собственно, может быть графский сыно ... то есть, в смысле, племянник?