1783 год, Аррас
Время перевалило за полночь. Как и полагается тихому провинциальному городку, Аррас был погружен в сон. Не стучали по брусчатке колеса повозок, не хлопали двери и калитки – вообще не слышалось ни звука, только свистел в узких улочках ледяной ноябрьский ветер, да собаки изредка начинали выть на то показывающуюся из-за туч, то скрывающуюся луну.
Казалось, что во всем городе светится только одно окошко. За этим окошком в небогатой, но чистой и уютной комнате сидели двое – юноша и девушка. Она шила, а он механически мешал тлеющие в камине угли и время от времени тер заспанные глаза.
– Ты устал, Огюстен, иди спать, – говорила ему девушка, поднимая глаза от шитья. – Я одна подожду его.
– Нет, лучше я подожду, а ты ложись, – отвечал он и с усилием смаргивал, прогоняя сон.
Они ждали своего старшего брата, который был адвокатом и в настоящее время вел дело крестьян из ближней деревушки против епископа. Это дело требовало от него постоянных разъездов, и часто он садился в свою коляску с одной конной тягой, уезжал в деревушку, где жили его подзащитные, и возвращался домой только под утро. Брат и сестра всегда дожидались его, искусно скрывая от него и друг от друга свою тревогу – мало ли что может случиться ночью на большой дороге с одиноким путешественником? К тому же, молодому адвокату следовало опасаться не только разбойников – со своей принципиальностью, правдолюбием и въедливостью он нажил немало врагов среди не слишком честных горожан, пострадавших от его деятельности на благо общества. И наверняка не один из них мечтал, чтобы кто-нибудь темной ночкой свернул цыплячью шейку этого защитника обиженных и униженных и оставил его отдыхать в придорожной канаве. А вдруг найдется кто-нибудь, готовый заплатить за это мероприятие? Однако сам адвокат, казалось, даже не осознавал, что рискует. Да если бы он и осознавал, едва ли это остановило бы его. А ведь он был вовсе не похож на героя – тщедушный человечек с преувеличенно-любезной манерой держаться. Казалось, что больше всего на свете он боится сказать или сделать что-нибудь неприятное для окружающих, поэтому-то и срывались с его уст постоянно все эти «простите великодушно», «если позволите», «соблаговолите меня понять» и его любимая фраза – «мне бесконечно жаль, но я должен». Вначале многие не принимали его всерьез, но постепенно все поняли, что этот вежливый тихоня способен вцепиться как клещ и отцепиться не раньше, чем добьется своего...
– Но ты уже засыпаешь, Огюстен.
– Вовсе нет, Шарлотта, я в порядке, а вот ты нынче рано встала, поэтому тебе сейчас лучше лечь.
Конец препирательствам брата и сестры положил цокот копыт и стук колес за окнами. Приехал!
Входная дверь резко распахнулась, обдав натопленную комнату холодным воздухом с улицы, и вбежал долгожданный старший брат. Но при его появлении радость и облегчение Огюстена и Шарлотты тут же сменились испугом – никогда еще они не видели его в таком состоянии. Всегда такой спокойный и степенный, он никогда не бегал и даже не ускорял свой мерный, четкий шаг, а сейчас он почему-то влетел в дом, как будто за ним кто-то гнался. Его парик, всегда такой аккуратный, был растрепан и слегка сдвинут на бок. На впалых щеках полыхал румянец, заметный даже сквозь слой пудры, слипшейся в комки от пота. Плаща на нем не было, сюртук измят, жабо изорвано и запачкано чем-то... чем-то красным!
– Максим! – заахали в один голос Огюстен и Шарлотта, пока их старший брат тяжело переводил дыхание, привалившись к дверному косяку. – Что стряслось? Какая-то беда?
– Тсс, не шумите, – адвокат прижал к губам свой длинный сухой палец. – Мне нужна ваша помощь. Пойдемте. Но только сначала прихватите... какое-нибудь одеяло, что ли.
– Одеяло? – спохватилась Шарлотта и хотела бежать наверх, в спальни, но старший брат ее остановил.
– Постой, полагаю, вот это подойдет, – одним движением он сдернул со стола чистую льняную скатерть, собственноручно вышитую Шарлоттой.
Поеживаясь от холода, все вместе они вышли во двор, посреди которого стояла коляска. Там, на дне коляски неподвижно лежало что-то, закутанное в теплый адвокатский плащ.
– Что это, Максим? – спросила Шарлотта, заглядывая в коляску. – Боже мой, человек!..
– Тише, тише, – прошептал адвокат. – Помогите мне отнести его в дом.
Он расстелил скатерть на земле, и они кое-как переложили на нее человека из коляски. При этом он застонал, и старший брат попросил всех вполголоса быть поосторожнее. Взяв скатерть за края, они потащили эти импровизированные носилки в дом и положили свою ношу на диван. Теперь, при свечах, они могли рассмотреть ее как следует.
Это оказался юноша – совсем еще молоденький, скорее даже подросток, чем юноша. Темные волосы, собранные в косицу, некогда, несомненно, аккуратную и даже щегольскую, а теперь сбившуюся в колтун, и смуглая кожа выдавали в нем уроженца какой-то из южных провинций. Он был без сознания и явно очень слаб. Запекшиеся пунцовые губы, лихорадочный румянец на смуглых щеках и слабая, но непрестанная дрожь свидетельствовали о приближающейся горячке. Из одежды на нем была отделанная кружевами сорочка из тончайшего батиста, грязная и изодранная до такой степени, что едва держалась на его худеньком, дрожащем смуглом теле, панталоны из золотистого атласа, тоже невозможно грязные и изодранные, буквально расползающиеся ажурные чулки (у Шарлотты была только одна пара таких чулок и надевалась только по большим праздниками) и изящные туфли с пряжками и на высоких изогнутых каблуках (один каблук был сломан). Эти лохмотья были запятнаны кровью, причем не было нужды задаваться вопросом, откуда она взялась, – все тело мальчика было покрыто ссадинами, царапинами, длинными рубцами, которые обычно остаются после ударов плетью, ожогами, ушибами, и все это обильно кровоточило. Особенно сильно пропитались кровью панталоны – судя по влажным бурым подтекам на сверкающем золотистом атласе, рана должна была располагаться где-то на внутренней стороне бедра или в промежности.
– Посмотрите на его руку, – глухо сказал Огюстен.
– Ох, Пресвятая Дева! – воскликнула Шарлотта, взглянув туда, куда он велел, и в испуге отвернулась.
Кисть левой руки мальчика была сломана в нескольких местах, так, что белые косточки торчали наружу. Распухшие багрово-синие пальцы, по-видимому, также были переломаны.
– Кто этот несчастный, Максим? – спросил Огюстен.
– Не знаю, – ответил старший брат. – Я нашел его на дороге. Он был без чувств, и расспрашивать его было бы бессмысленно. Было темно, а мой фонарь давал слишком мало света, и я не мог рассмотреть всего этого. Я подумал, что он, может быть, просто браконьер, которого поймали и избили сторожа, а теперь вижу, что все гораздо хуже. Ума не приложу, кто это такой и что с ним случилось. Я знаю одно – мы не можем его бросить.
– Ну разумеется, – закивала Шарлотта, – мы о нем позаботимся.
– Думаю, – продолжал старший брат, – нужен врач. Огюстен?
– Конечно, Максим, я сбегаю. Только давай сначала отнесем его в постель – не оставлять же его на диване в гостиной.
Они отнесли юношу наверх и уложили на кровать в спальне, ставшей свободной после недавней смерти их сестры Генриетты. Затем Огюстен накинул плащ и убежал звать врача.
– Выйди, пожалуйста, Шарлотта, – сказал старший брат, когда они остались вдвоем над постелью несчастного юноши. – Его надо раздеть. Я этим займусь.
Шарлотте хотелось помочь, но она была незамужней девушкой и не могла присутствовать при раздевании мужчины. Поэтому она послушно удалилась.
Адвокат сел на край постели, снял с юноши туфли и принялся стаскивать чулки. Для удобства он положил ноги юноши себе на колени. Он не торопился: действовать следовало очень осторожно, потому что на этих ногах живого места не было. У бедняжки явно начинался жар – обнаженное тело было горячим на ощупь. Руки адвоката, напротив, были ледяными: дорогой он сильно замерз, потому что отдал юноше свой плащ. Непроизвольно он охватил ладонями тонкие лодыжки, словно желая согреть руки о пышущую жаром плоть. Тут он заметил, что кровавые подтеки и багровые следы от ожогов образуют рисунок – затейливый орнамент. Кто-то не просто пытал этого мальчика, но пытал со знанием дела, изощренно и даже – если сие определение применимо в данном кошмарном случае – утонченно. Наверное, когда кровь была совсем свежей, ее алые ручейки великолепно смотрелись в сочетании с темно-медовой кожей. А бледная сталь тонкого-тонкого лезвия раз за разом тонула в этой теплой нежной плоти...
Адвоката передернуло. Он сам себя испугался. Зачем он думает об этих чудовищных вещах – и главное, зачем он думает о них так, как будто они могут доставлять удовольствие?..
Он осторожно снял через голову лохмотья, оставшиеся от сорочки. Тонкие запястья юноши распухли, покраснели и были явно натерты веревкой. Должно быть, его привязали за руки, а он извивался в своих путах, вырывался, выкручивался, но добился лишь того, что веревка все сильнее врезалась в его запястья.
Как бы его положить – на спину или на живот?.. Пожалуй, лучше на бок – на боках у него меньше всего ран. Адвокат бережно перевернул юношу на бок, израненной спиной к себе. Прикосновение к этой горячей гладкой коже давало странное ощущение – кончики пальцев горели, как будто их пронзило холодом или обожгло открытым огнем, а во рту появился медный привкус, напоминающий кровь. Он не смог лишить себя этого странного удовольствия и дотронулся пальцами до ран на спине. Мальчик слабо застонал – даже сейчас, в глубоком обмороке ему все равно было больно. Как же больно ему было, когда он был в сознании! Интересно, кричал ли он? Или был не в силах даже закричать и только беззвучно рыдал?
Мужчина стащил с юноши панталоны. По внутренней стороне бедра медленно полз, маслянисто поблескивая в свете свечи, ручеек густой темной крови. Было ясно, что где-то в промежности находится рана, которая сильно кровоточит. Адвокат заколебался. Продолжать осмотр далее было бы неприлично. В конце концов, это дело врача. Но, с другой стороны, он ведь хочет взглянуть на эту рану не из праздного любопытства, не так ли?.. Вдруг она опасна и ее надо срочно перевязать, а доктор еще неизвестно, когда придет... Он раздвинул ноги юноши и осторожно сунул два пальца в истерзанное отверстие (надо же посмотреть, насколько глубоко повреждение!)...
Стук в дверь показался невыносимо громким и пугающе неожиданным, а голос Огюстена – небывало пронзительным.
– Максим! Доктор пришел!
Он воровато вытер окровавленные пальцы о край простыни и, усилием воли выровняв дыхание, отпер дверь.
– Доктор? Благодарю вас, что поспешили. Проходите. Я как раз раздел больного.
...Силы оставили его еще в начале пути, и теперь он держался на ногах лишь усилием воли – колоссальным, нечеловеческим усилием. Иногда он, впрочем, падал, но всякий раз, скрипя зубами и беззвучно рыдая, поднимался и брел дальше. Он шел наугад и давно уже, несомненно, заблудился, но сам не осознавал этого – он был в полубреду, а временами проваливался в полный бред и приходил в себя, когда натыкался на дерево или запутывался в колючем кустарнике.
Но вот лес кончился. Перед ним лежала серебряная в лунном свете лента дороги, и он понял, что все же выбрался, куда ему было нужно, – на большую дорогу.
Ну да, выбрался – ну и что дальше? У него был план остановить первый же проезжающий мимо экипаж и попросить о помощи, но кто ездит за городом в такой час?
Он побрел по дороге, не задумываясь, в каком направлении движется, но снова упал и понял, что уже не сможет подняться. Его оставила надежда – последнее, что поддерживало с тех пор, как кончились силы. Ему не выбраться отсюда. В замке, наверное, обнаружили побег, и погоня уже в пути. Они найдут его лежащим прямо посреди дороги, притащат назад и швырнут к ногам своего хозяина.
Подул ледяной ветер. В густом лесу он не ощущался, но на открытом месте пронизывал до костей. Собачий холод. Впрочем, на дворе, кажется, ноябрь. А он, идиот, бежал в одной сорочке – и еще надеялся на спасение! Пожалуй, если не поспеет погоня, он просто замерзнет тут до смерти (что было бы предпочтительнее во всех отношениях).
Время шло, и он начал погружаться в забытье. Холод теперь был ему почти приятен: по крайней мере, он заглушал острую боль в его пылающем теле. Здесь было так тихо – только тоненький, монотонный свист ветра. Ах, если бы в самом деле умереть сейчас! Уж лучше это, чем...
Послышался шум приближающегося экипажа. Кто это? Неужели погоня? Он хотел уползти с дороги и спрятаться в канаве, но сил не хватило даже на то, чтобы пошевелиться.
Экипаж остановился рядом. Тот, кто сидел в нем, взял фонарь, висевший на облучке, приблизился к лежащему посреди дороги и тихо позвал:
– Сударь...
Ясно, что это была не погоня. Он хотел откликнуться, попросить о помощи, но смог лишь слабо застонать. Человек опустился рядом с ним на колени, наклонился над ним, но он не мог рассмотреть лица, так как зрение его ослабло от потери крови, и видел только желтый светящийся круг фонаря.
– Сударь, скажите, куда вас отвезти? Где ваш дом?
На вопрос о своем доме он не мог бы ответить, даже если бы был в силах говорить.
– Тогда я отвезу вас к себе.
Человек из экипажа попытался приподнять его. От этого жгучая боль мгновенно вернулась, заслонив собой даже желание спастись. Он был готов хоть целую вечность лежать посреди дороги, только бы его не трогали, только бы не было этой боли. Если бы он мог, он попросил бы своего спасителя оставить его. Но он был в силах лишь стонать.
– Сударь, у меня не хватит сил поднять вас и перенести в экипаж. Прошу вас, постарайтесь подняться сами. Я понимаю, что это очень трудно, но вы должны.
Этот голос, спокойный, несмотря на чрезвычайность ситуации, с твердыми стальными обертонами, холодил, как ноябрьский ветер, и от него как будто становилось легче, даже боль стихала.
– Сударь, прошу вас. Ради вас самих сделайте это усилие.
И он – сам не зная, как ему это удалось, – поднялся сперва на колени, потом, опершись на заботливо протянутую руку, – на ноги. Его подхватили, набросили на плечи теплый плащ и повели к экипажу.
Это было последнее, что он помнил о той ночи.
Очнулся он в ясном сознании, но тело сковывала такая чудовищная слабость, что даже зрение его подводило. С трудом он рассмотрел постель, в которой лежал, – небольшую, не роскошную, но мягкую и чистую, с аккуратным кисейным пологом.
– Я вижу, сударь, вы очнулись, – послышался смутно знакомый голос.
В изножье постели кто-то стоял.
Туман застилал его взор, и он, не видя лица, мог рассмотреть лишь общие черты. Невысокая сухощавая фигура, строгий, отчасти старомодный костюм, белоснежный парик. Все это дышало тем же непроницаемым холодом, что и голос.
Ему вдруг стало страшно. Где он? Кто этот холодный, важный человек, в котором, неизвестно почему, чувствовалось что-то злое, бездушное? Не попал ли он в еще худшую беду?
– Как вы себя чувствуете? – поинтересовался человек, стоявший в изножье постели.
– Хорошо, сударь, благодарю вас, – с усилием прошептал он в ответ.
– Как ваше имя?
– Эжен Деланэ, сударь, – прошептал он еще тише и неразборчивее, и его собеседнику пришлось несколько раз его переспросить.
– Вот что, господин Деланэ, я вижу, вы все еще слабы, поэтому я не стану пока вас тревожить. Я приду к вам позже, когда вам станет лучше, и мы побеседуем более обстоятельно, договорились?
Эжен Деланэ кивнул в знак согласия – да и мог ли он не согласиться? Человек в белом парике посоветовал ему отдыхать и ушел.
Оставшись в одиночестве, Эжен принялся оглядываться по сторонам, пытаясь понять, где находится. Комната была небольшая и небогато обставленная, но чистая и уютная. Простая удобная мебель, коврики, салфеточки, фарфоровые вазочки и фигурки, горшки с цветами на окнах и даже клетка с канарейкой – вся эта обстановка понравилась Эжену, ему сразу стало легче. Как успокаивала эта простота по сравнению с вызывающей роскошью жилища барона де Нуарсея!
Тем временем явился новый посетитель – на сей раз девушка примерно одних лет с Эженом. Она вошла с подносом, на котором дымилась чашка ароматного бульона. Девушка была некрасива – невысокая, худенькая, остроносая, с маленькими бледно-голубыми глазками, но для Эжена прошли те времена, когда красота казалась чем-то важным. У девушки было простое, доброе лицо, и это показалось ему более существенным.
– Здравствуйте, господин Деланэ! – весело сказала девушка. – Наконец-то вы очнулись. Знаете, вы больше трех дней не приходили в себя. – Она поставила поднос у его постели. – Сейчас вам надо поесть, господин Деланэ.
– Прошу вас, зовите меня Эжен, – ответил юноша. – И... могу ли я узнать ваше имя?
– Ох, простите мне мою невежливость, – смутилась девушка. – Я должна была представиться раньше. Меня зовут Шарлотта Робеспьер.
Она приподняла подушки, на которых покоился Эжен, и вручила ему чашку с бульоном. Эжен неловко взял ее одной рукой – вторая была туго перевязана.
– Позвольте, я помогу вам, – предложила Шарлотта, заметив его затруднения.
– Нет-нет, благодарю вас, – поспешно ответил Эжен, бледнея. Он только сейчас вспомнил о своей руке – и в памяти тут же возник целый калейдоскоп образов.
– Мне сообщили, что ты вновь пытался бежать...
Услышав этот голос, Эжен непроизвольно сжимается в комок и начинает мелко дрожать, забыв, что сам себе давал слово, что бы с ним ни случилось, не показывать страха, не унижаться, не просить о пощаде. Он слишком хорошо помнил, что сделал с ним барон после первой попытки к бегству и что обещал сделать после следующей попытки («У меня есть тиски, настоящие тиски, которые были в употреблении в застенках инквизиции двести лет назад. Было очень нелегко раздобыть их и выкупить. И если ты еще раз попытаешься сбежать или каким-то иным способом доставить мне неприятности, я опробую свою покупку на тебе – ты понял меня? Переломаю сначала вот эти тонюсенькие пальчики, потом, если ты на этом не успокоишься, более крупные косточки...»).
– Право же, ты огорчаешь меня, мой мальчик... Неужели такова благодарность за мои заботы? Вспомни, как я выхаживал тебя после всего, что с тобой сделали эти двое бездельников. Но, похоже, ты этого совершенно не ценишь... Что ж, я не теряю надежды все изменить. И в знак того, что ты дорог мне по-прежнему, я хочу сделать тебе подарок. Взгляни-ка.
Полог постели Эжена плавно отодвигается, и он видит посреди комнаты прекрасный, абсолютно новый клавесин. Эжен со страхом, недоверчиво смотрит на барона, уверенный, что тут непременно кроется какой-то подвох.
– Это мой подарок тебе взамен сломанной скрипки, – подтвердил Нуарсей, отвечая на настороженный взгляд ласковой ободряющей улыбкой. – Позволь, я помогу тебе встать.
Рука барона ласково обвивается вокруг талии юноши, ему помогают встать и бережно усаживают за клавесин (но, хотя обтянутое атласом сиденье чрезвычайно мягко и удобно, Эжен издает болезненный стон).
– Ну же, мой милый, смелее, сыграй что-нибудь, я хочу послушать, как звучит эта вещь – бесспорно самая дорогая из всех, которые только изготовлялись для королевских апартаментов в Трианоне. – Барон слегка облокачивается о крышку инструмента и изящно склоняется над музыкантом, точно готовясь слушать в светском салоне игру какой-нибудь барышни, за которой намерен ухаживать.
Эжену сейчас отнюдь не до музыки, и Нуарсей разочарованно вздыхает.
– Ну что же, мой дорогой, раз ты сегодня не в настроении, займемся более привычным для нас делом, – он выразительно поигрывает хлыстом, который держит в руках.
Эжен отчаянно спешит уверить барона, что уж лучше музыка. Рука его нерешительно тянется к гладким блестящим клавишам из слоновой кости и медленно ложится на них...
Крышка с треском захлопывается. Но инкрустированное перламутром дерево слишком прочно, чтобы сломаться. Нет, это хруст человеческих костей. И нечеловеческий крик Эжена.
– Браво, маэстро, – в голосе Нуарсея звучит искренний восторг. – Вот та музыка, которую я люблю слушать больше всего...
Эжен в оцепенении глядит на свою окровавленную кисть с торчащими из нее белыми косточками – руку музыканта, который никогда более не сможет ничего сыграть... А барон де Нуарсей в изысканных выражениях извиняется за то, что был вынужден употребить клавесин вместо тисков. У этих инквизиторских приспособлений такое сложное устройство – подумать только! Он так и не смог разобраться, как надлежит использовать тиски. Но не мог же он оставить Эжена без обещанного наказания!
Усилием воли Эжен вернулся к реальности. Надо было срочно занять ум чем-нибудь другим, чтобы воспоминания окончательно оставили его. Для этого надо было срочно... ну, хотя бы заговорить о чем-нибудь с этой девушкой, Шарлоттой Робеспьер.
– А... кто тот господин, что был здесь перед вами? – спросил он с такой поспешностью и горячностью, как будто это было страшно важно для него.
– Ах, это, должно быть, был Максим... то есть, я хотела сказать, мой брат Максимильен, – ответила Шарлотта. – Это он привел вас сюда.
– Так это и был мой спаситель? – Эжен приподнялся на подушках так резко, что едва не расплескал бульон. – А я даже не поблагодарил его!
– Это никогда не поздно, – успокоила его мадемуазель Робеспьер. – Он еще зайдет к вам.
Максимильен Робеспьер в самом деле скоро вновь появился в комнате Эжена. Взяв стул, он присел рядом с постелью. Шарлотта уже успела сообщить Эжену, что «Максим – чудесный человек, очень добрый, просто ангел» и что «второй такой прекрасной души в целом свете не встретишь», но Эжен все равно ощущал какую-то робость по отношению к своему спасителю. Ему было неуютно и боязно рядом с этим человеком, и он едва мог заставить себя смотреть в его сторону. С удивлением он заметил, что Робеспьер еще молод, – по белому от пудры лицу под взбитыми буклями ему можно было дать лет двадцать пять, но степенность манер, парик, строгое старомодное платье и сухощавость фигуры сильно старили его.
Превозмогая робость, Эжен обратился к своему спасителю со словами благодарности.
– Не говорите о благодарности, господин Деланэ, – ответил Робеспьер, не дослушав его. – Вы могли бы испытывать благодарность, если бы у меня был выбор – помочь вам или отправиться дальше, – но у меня его не было. Неужели вы допускаете мысль, что я мог поступить иначе? Не следует благодарить человека за то, что он сделал единственное, что мог сделать.
На это измышление Эжен не нашел возражений.
– А сейчас, господин Деланэ... – начал Робеспьер. – Мне неудобно говорить об этом, но... Насколько я могу судить, вы стали жертвою чудовищного преступления, а это значит, что вы вправе рассчитывать на закон. Вы могли бы обратиться...
– Нет, нет, нет! – закричал Эжен, в ужасе мотая головой.
– Вы не хотите? – удивился Робеспьер.
Эжен беспокойно приподнялся и подушках и непроизвольно схватил его за руку. Его лихорадочно блестящие черные глаза встретились с голубыми глазами Робеспьера.
– Господин Робеспьер, скажите, вы никому не рассказывали о... обо мне?
– Нет, – Робеспьер сжал его руку. – Нет, успокойтесь. Сначала я, правда, хотел обратиться в полицию, но потом решил предоставить это вам. Никто ни о чем не знает.
– Спасибо... – Эжен утомленно прикрыл глаза. – Простите, я, наверное, не смогу объяснить вам, почему я хочу сохранить все в тайне... во всяком случае, не сейчас.
– Вы не должны мне ничего объяснять, – мягко заверил его Робеспьер, не выпуская его руки из своей.
– Вы так добры...
– Ах, оставьте. Я всего лишь согласился молчать – не велика услуга. Лучше скажите мне, как я могу связаться с вашими родными или друзьями. Полагаю, их следует известить хотя бы о том, где вы находитесь.
Только после этого вопроса Эжен в полной мере осознал, в каком положении оказался. Его губы задрожали. Вырвав руку из ласково сжимавшей ее руки Робеспьера, он с горестным стоном закрыл ладонью лицо.
– Моя семья, – ответил он срывающимся голосом, – далеко отсюда, в Тулузе. Вам нет нужды связываться с ними – они и слышать обо мне не хотят, потому что я в свое время сбежал из дома... Я хотел стать музыкантом, понимаете?.. А потом со мной случилось это несчастье, и... У меня нет ни родственников, ни друзей, ни денег, ни даже документов! У меня нет никого и ничего в целом мире!
– У вас есть я, Эжен, – заметил Робеспьер. – И мои брат и сестра, и все, чем мы владеем.
Эжен ошарашенно заморгал.
– Нет, нет, господин Робеспьер... – залепетал он. – Я не могу воспользоваться вашей добротой...
– Этим вы очень меня огорчите, – ответил Робеспьер.
Болезнь Эжена длилась долго и – без преувеличения можно сказать – была побеждена не столько стараниями доктора и лекарствами, сколько добротой и сердечностью, которую он встретил у своих новых друзей. Среди этой доброты и заботы та чудовищная жестокость, с которой ему пришлось столкнуться, казалось чем-то нереальным, вроде страшного сна. По прошествии времени Эжен уже не был уверен, что из его воспоминаний правда, а что – бред. Трудно было представить себе обстановку, более благоприятную и более целительную для него.
Дом, в котором жила семья Робеспьер, принадлежал старшему из братьев, доставшись ему по наследству от деда вместе с небольшим состоянием. Отца и матери все они лишились в самом раннем возрасте. Передавая свое скромное достояние старшему внуку, дед, очевидно, исходил из тех соображений, что молодому человеку пора обзаводиться своей семьей, тогда как младшие могут с этим подождать. Но Максимильен Робеспьер, вернувшись в родной Аррас из Парижа, где долгие годы изучал право, заявил, что не может думать о женитьбе, не подняв на ноги брата и сестер, и самоотверженно собрал под своим кровом маленьких Огюстена, Шарлотту и Генриетту, до этого воспитывавшихся у родственников.
Надо сказать, что в своей адвокатской практике Робеспьеру было трудно сочетать желание служить делу справедливости с коммерческой выгодой. Для себя лично он не желал ничего и охотно посвятил бы себя безвозмездному служению обществу, но ему надо было обеспечивать брата и сестер, и он нашел выход – брался за множество честных, но невыгодных дел, вместо нескольких выгодных, но не столь честных, и из грошей, которые они приносили, складывал суммы, необходимые для более или менее безбедного существования. Для этого требовалось много работать, а самоотверженный брат еще умудрялся следить за успеваемостью младших в школе и даже за их нравственным воспитанием. Часто, придя домой после утомительных прений в суде, он объяснял Огюстену правила латинской грамматики или учил Шарлотту и Генриетту, как им держать себя в отношении противной соседской девочки.
Иными словами, он заменил им отца и мать, но они умели быть благодарными. Даже самый суровый глава семьи в Аррасе не пользовался у себя дома таким авторитетом, как этот молодой адвокат. Огюстен, Шарлотта и Генриетта (пока была жива) благоговели перед своим Максимом – и это при том, что он никогда не прибегал для поддержания своего авторитета, как это сплошь и рядом случалось в других семьях, к наказаниям. От него никто из детей ни разу не слышал даже резкого слова, но все равно они охотнее умерли бы, нежели огорчили его чем-нибудь. Таким образом, власть в этой семье существовала в лучших руссоистских традициях – в духе общественного договора: с общего согласия старшему брату были переданы диктаторские полномочия, и он выполнял своих обязанности с присущей ему редкостной добросовестностью. Недовольных и инакомыслящих не было, более того, Робеспьеры во всем Аррасе служили образцом сплоченности и взаимной любви, а также добропорядочности и трудолюбия. Часто соседи выходили из своих домов, чтобы полюбоваться ими через решетчатую ограду: девочки копались в садике, Огюстен там же, в саду, зубрил домашние задания, а в открытом окне кабинета на первом этаже их домика был виден Максимильен за письменным столом, уткнувшийся в толстый законоведческий том или сочиняющий очередную речь.
И вот на попечении этих людей оказался Эжен Деланэ.
Он поправлялся медленно, но все же быстрее, чем этого можно было ожидать в его состоянии. Новые друзья не жалели ничего, чтобы поставить его на ноги. Больше всего Эжена беспокоила покалеченная левая рука. Он не говорил об этом вслух, не желая обременять жалобами людей, которые и без того много сделали для него, но они догадывались, что его гложет. Как-то Эжен подслушал разговор старшего Робеспьера с врачом, который регулярно навещал больного.
– Скажите, доктор, что с рукой господина Деланэ? – спросил Робеспьер. – Есть ли надежда, что он сможет владеть ею по-прежнему?
– Буду с вами откровенен, сударь, – отвечал доктор, – это маловероятно. Вы сами видели, какие там переломы. Мне так и не удалось полностью вправить кости. Счастье, если сломанные места хоть как-то срастутся, а уж о том, чтобы это прошло бесследно, не стоит и мечтать.
– Но... поймите, доктор, господин Деланэ – музыкант, и для него это крайне важно. Может быть, можно что-то сделать? Я, конечно, не богат, но денег на лечение у меня хватит, поэтому смело предлагайте любые средства, даже самые дорогостоящие.
– Увы, господин Робеспьер, таких средств нет. Боюсь, что несчастный юноша навсегда останется калекой.
Первое время Эжен чувствовал себя убитым этим приговором. С самого раннего детства он не видел для себя иного призвания, кроме музыки. Сколько жертв он принес во имя этого! Он навсегда поссорился с родными, оставил дом своего отца и бежал в Париж, променял благополучную жизнь на беспокойное, неустроенное будущее. Если бы Эжену, живущему на хлебе и воде, отказывающему себе в зимних башмаках, чтобы скорее скопить денег на новую скрипку, сказали, что не пройдет и года, как окажется, что все это было напрасно, он бы, наверное, покончил с собой. Кому-то могло показаться, что Эжен слишком юн для того, чтобы так много и упорно трудиться, но у него перед глазами был пример множества юных дарований, начиная с Моцарта, которые в его годы уже достигли всех возможных высот.
Но со временем, лежа в постели под гостеприимным кровом Робеспьера, он стал задумываться, так ли важна для него была музыка. Чего он хотел – служить искусству или жить блестящей жизнью прославленного маэстро? Чему он завидовал – гению Моцарта или его славе? Тщеславие, и не что иное, вынудило его в свое время отвергнуть будущее мелкого торговца в провинциальном городе, уготованное ему отцом и дедом, и ухватиться за призрачный шанс достичь чего-то большего. Знаменитые музыканты получали баснословные гонорары и бесценные подарки от поклонников, они были вхожи в самые блестящие аристократические круги... Когда его персоной заинтересовался барон де Нуарсей, Эжен от всей души поздравил себя с первой удачей: он вообразил, что обрел богатого покровителя, который обеспечит его будущее. Чем все это для него кончилось – известно.
Так, может быть, покалеченная рука – это не горе, а знак – приглашение начать новую жизнь, простую, добродетельную жизнь, которую вел его спаситель Робеспьер, лишенную тщеславия и пустой суеты?
Выздоравливая, Эжен чувствовал себя так, как будто рождался заново – совсем другим человеком.
Переход на страницу: 1  |  2  |  3  |  4  |  5  |  6  |  7  |   | Дальше-> |