Для Juxian Tang.
С днем рождения.
1.
– Миша, это что еще за нахуй?
У режиссера Юльки Грабовской опухшие ноги. И стоптанные тапки сорок первого размера. Тапки без каблука, в девичестве мокасины. Во время беременности – самое оно.
Режиссер Юлька на седьмом месяце. Я очень хочу ее убить.
– Белявский, мать твою три раза об колено, ну что же это за бордель?
Миша Белявский – это я. На хуй и об колено – это моя работа.
Официально, на свежеотпечатанной визитке, на сером глянце красными буквами это называется «руководитель отдела по связям с общественностью». Пресс-менеджер. Царь и бог разномастной шушеры, именующей себя «музыкальными журналистами». Но это будет потом.
В том далеком потом, когда мы пробьем чарты и двадцатки, порвем толпу на «Нашествии» и «Максидроме», возьмем штурмом «Олимпийский» и «Октябрьский». Когда наши мальчики припрут Толяну «Грэмми» и он торжественно швырнет ее в сортир... В этом доблестном будущем я стану ленивым голосом огрызаться на собратьев по перу, устраивая эксклюзивные интервью и объявляя о началах прессух. А наша секретарша Женечка, мечта пожилых таксистов и подъездных обсосов, пойдет между штативами и бета-камами с пачкой релизов, как с подносом, на котором выстроились стопари водки. Это будет. Этого не может не быть...
– Миш, ну я же просила! Ну что за... – Грабовская повторяет саму себя, но уже беззлобно и почти бездарно.
В темноте, за пределами софитов, за границами черных проводов, за рельсами операторской тележки, коробками с реквизитом и пластиковыми креслами отчаянно звонит чей-то запрещенный мобильник.
– Ну я кому говорила: «Тишина на площадке»?! Чье? Какой мудила включил эту... – Грабовская затихает и начинает расстреливать глазами съемочную группу.
Наши чертовы мальчики переминаются на сцене. Тертая джинса, покоцанные гриндера, продранная на локте косуха... Подъездная шпана, короли помойки... Группа «Живые». Сейчас мы с Грабовской их убьем.
Мобила наигрывает что-то неприлично нежное. Вивальди, «Времена года». Вступление к «Зиме».
Мальчики топчутся. Неуверенно и слегка напряженно. В отличие от меня они не могут привыкнуть к истерикам Грабовской. Толян усмирил бы ее за три секунды, но сегодня его в студии нет.
Я присаживаюсь на поручень пластикового кресла, опираюсь локтем о короб с гримом. Софит высвечивает сцену. Псевдо-сцена в псевдо-клубе. А на ней – наши псевдо-звезды. Группа «Живые». Мечта Толяна. Память Олега. Воплощение моих текстов. Наш проект.
Это была нереальная идея, родившаяся... О е-мое, еще в середине девяностых. В те золотые времена, когда пачка «Мальборо» стоила шесть с половиной тысяч рублей, в «трубе» под Тверской еще не висела мемориальная доска «Жертвам теракта», президент говорил «Понимаешь...», а с Крымского моста нельзя было разглядеть Церетелевского уебка со штурвалом на хую.
Нам было восемнадцать и мы были гениальны.
Я понятия не имею, где родилась идея Толяна. То ли мы сидели на Твербуле и жадно глушили себя пивом, то ли перлись по пресловутому Крымскому мосту до самого Нескучного, передавая друг другу бутылку нереальной кислятины, загримированной под красное вино. Возможно, мы просто торчали на чьей-то кухне, допивая водку, а метро должно было открыться только через пару часов... Мы столько раз обсуждали чертову идею. Мы играли в нее, мы напоминали сумасшедших. И вот теперь Толян делает из этого проект.
Группа «Живые». Тогда это называлось по-другому. И петь в ней собирались мы сами – я, Толян и Олежка-Олег, еще не искушенный крышей шестнадцатиэтажки, не вписавшийся на Митинском кладбище, между прабабушкой и дедом.
Мы тогда часто говорили о смерти. Рок-энд-ролл мертв, а я еще нет... Мы орали Летова и презирали БГ. Мы хотели играть. И тогда я писал тексты.
Мы распределили роли. Толян упоительно косил под Кинчева, мне выпал молодой Шевчук, а Олежка-Олег согласился стать Цоем. Мы играли в рок. Мы хотели быть звездами.
Игра затихала и вспыхивала, как неровное пламя спички на пропитанной московским октябрем трамвайной остановке. Мы верили, что порвем на части «Олимпийский», мы принимали прохожих за фанатов и ставили маркерные закорючки на собственных фотографиях. У нас была одна гитара на троих. Мы были живыми.
К пятому курсу я уже настукивал первые репортажи в расхристанную ежедневную газету. После третьей пары на прессуху, оттуда в редакцию, и до ночи три тысячи знаков на третью полосу. Толян, ушедший администратором в окраинный клуб, сроднился с серой шкуркой делового костюма. У Олежки, который теперь был единственным хозяином гитары, оставался месяц до козырька шестнадцатиэтажки.
Затухшая игра набрала обороты. Мы еще мечтали.
Оно ушло так же стремительно, как и пришло. Со звонком олежкиной матери, с цветочным мусором на полу похоронного автобуса, с первой черной рамкой в записной книжке.
Я оставил это на память. Толян решил сделать из этого проект.
Полгода назад, когда он позвонил мне в редакцию (до планерки три минуты, где заявка на полосу, вашу мать...), я чуть было не послал его ко всем чертям. Может, и послал.
Но идея была хороша. Идея была живая.
– В общем, берем трех пацанов, понимаешь... Воплощенный типаж. Один – громила с Нижнего Тагила, типа байкер. Пиво, девочки, «Харлей». Другой – как пионерчик со Старого Арбата, стена Вити Цоя, феньки на руках. Третий – чуть приблатненный, ну как из детской комнаты милиции. Чтоб пожалеть захотелось. У каждого своя байка, свои песни. И они молодые. Лет по семнадцать. И мы делаем из них проект. Не попсу, а рок-группу. Старая традиция, классический подвал, но на нынешней технике. Пишем альбом, запускаем раскрутку, все дела... – из голоса Толяна ушли привычные нотки топ-менеджера, заплескался старый рок. Я мотнул головой:
– А потом они вырастают и идут на хрен...
– «Поздравляю тебя, Шарик, ты – балбес...» Миша, они никуда не идут. Они вырастают и становятся личностями. Каждый – звезда, а вместе – созвездие. Они растут вместе с фанатами. Их тексты растут, техника. И я расту.
И ты.
И Олег.
И мы живые.
Я оглядывал стол, погребенный под завалами редакционной макулатуры. В бумажном море подавал сигналы бедствия мобильник. На моем кабинете висела табличка «Руководитель отдела информации».
Мне очень захотелось жить.
Я не знаю, где Толян взял этих троих. Это было еще самое начало проекта. Я парился на основной работе, лениво коцал книжные рецензии в глянцевый женский журнал и иногда писал авторскую колонку. Толян к этому моменту вырос из серых костюмов, снюхался с какими-то киношно-продюсерскими кентами и гордо именовал себя «офисным планктоном». Наш курс дал неблагодарному человечеству четырех пиар-менеджеров, массажистку, дюжину домохозяек, политолога, пяток журналистов, продюсера, одну учительницу русского языка и олежкину могилу на Митинском кладбище.
2.
Вивальди все еще плещется за гранью съемочной площадки. Грабовская устало смотрит мне в глаза.
– Миш, ну кто за тишину отвечает, ты или я?
Я не отвечаю за тишину. Я отвечаю за журналистов, которых пока еще нет, за рекламные листовки, за пресс-пакет, за аннотацию к диску, за... Я отвечаю за этот чертов проект.
Я хочу убить Грабовскую.
– Юля, извини меня, пожалуйста...
Вивальди переходит на второй круг.
Мы все на пределе. Нам осталось доснять этот чертов клип и запустить проект. В это уже почти никто не верит.
В черном зале пиликает электронная скрипка. Оплакивает мечту.
Режиссер смотрит в темноту. Как капитан тонущего суда. Режиссер Грабовская старше меня и Толяна лет на десять. В ее анамнезе двое детей от двоих мужчин, два десятка киношно-музыкальных премий и умение делать конфетку из любого подручного поющего мусора.
Я отвожу глаза и начинаю разглядывать наш поющий мусор.
Три фигуры на черной сцене. Три типажа. Демонические мальчики, брутальные и мужественные. Трогательные наглые щенки – аккурат такие, чтобы выбить слезу умиления из олдовых рокеров и розовые слюни из готичных девочек.
Непроницаемо-мрачный и слегка заспанный Паша. В черных очках блеск «Харлея», на морде железобетонная уверенность, на шее – ремень гитары. Жесткая складка бровей, мягкий изгиб рта, каменные мускулы. Упертый как черт.
Русоволосый пофигист Витька. Эдакий былинный богатырь. Не хватает только окладистой бороды и верного конька-горбунка. Вместо плуга и сохи – микрофонная стойка и раззявленная пасть синтезатора. Пока – клавишник от Бога, а там посмотрим. Характер мягкий, вкус дурной – как у светлого пива.
Солист Юрка, темная лошадка. Пока он больше похож не на взмыленного рысака, а на бестолкового жеребенка. Мудрость ближнего Востока в раскосых матовых глазах. Краса и гордость хора Центрального телевидения. Мечта сутулой отличницы с первой парты. Таких томных мальчиков рисуют на обложках тетрадей, заштриховывая им ресницы черной гелевой ручкой.
Именно этим троим придется воплощать нашу мечту. Отыгрывать новое поколение рокеров. Мстить миру за меня, Толяна и Олежку, который уже точно не будет звездой.
– Чей это мобильник? – зловеще и жалобно произносит Юлька.
Тишина на площадке. Благословенная тишина. Вивальди заткнулся.
– Ну что за тварь телефон не отключила? – еще более миролюбиво говорит режиссер. В съемочном павильоне два десятка человека, включая звукаря с ассистентом, вечную секретаршу Женечку, гримеров и реквизиторов, осветителей, операторов и охранника Рубена. Мы все – случайные люди. Мы стали командой раньше, чем Толян нашел этих троих.
Мальчики переглядываются. Брутальный Паша пожимает плечами. Наверное, на него часто орали школьные учителя. Витька роется в карманах казенной косухи. Вынимает безжизненное тельце мобилы. С таким видом показывают паспорт милицейскому патрулю.
– Ну я не отключил, – в раскосых глазах солиста плещется неразбавленная злость.
– Юра, прекрати... – осторожно произношу я.
Это не мое дело. Я отвечаю за прессу. Но если я сейчас не вмешаюсь, прессы не будет. И вообще ничего не будет. Только усталая беременная тетка с раскадровкой в руках и восемнадцатилетний пацан, уверенный, что он сделает этот гребанный мир. Он слишком похож на Олега. Тот тоже не верил, что может проиграть.
– Ну ты и... – Грабовская не может подобрать нужного слова. Она устало притыкается в такое же пластиковое кресло. Закрывает глаза.
Юрка огибает микрофонную стойку, как домашний кот – торшер. Мягко приземляется на пол и топает к затерянному в дебрях реквизита рюкзаку. Извлекает телефон, похожий на черную мыльницу, и спокойно произносит:
– Мам, я еще на работе. Буду выезжать – позвоню.
Мобильник отключен. Отбой. Точка.
– Вот так нормально? – Юрка возвращается обратно.
Скотина мелкая. Мне почти приятно смотреть на то, как он хамит.
– Нет, ненормально, – очень медленно говорит Грабовская. А потом срывается: – Ты тут два часа стоишь с дохлыми глазами и корчишь из себя рок-звезду! И мне похуй, умеешь ты петь или за тебя это мама с папой делают! И мне неважно, что на репетиции у вас все по-другому! Тебя по-человечески просят – полюби толпу из зала. Вот, мы тут стоим, до хрена народу, возьми нас и полюби... Быстро!
Это нормальная режиссерская задача. Но Юрке восемнадцать, и он понятия не имеет, когда режиссеру можно хамить, а когда – наоборот.
– А я тут не нанимался, чтобы вы на меня орали!
– Нанимался. У тебя контракт, – мгновенно припечатываю его я.
– А там, между прочим, написано, что у нас нормальный график. И гонорары.
Кто-то из Юркиных родителей – юрист. Они его готовили в МГЮА. Эта юная скотина с роскошным голосом умеет читать документы.
– У тебя гонорары знаешь, блядь, когда будут? – Грабовская вскакивает с кресла. – Когда ты смену на Тверской отработаешь, педрила... К стойке, мальчик...
Мне становится противно. До тошноты.
То, что сейчас происходит, – обычный рутинный скандал. Тот самый сор, из которого рождается охренительная рок-сказка. Точнее – не совсем так. Потому что музыка и запись – это нормально, это честно и правильно. А клипы – это уже отдает попсой, шоу-бизнесом, конъюнктурой. Но по-другому – никак. Чтобы красиво провести группу, нужен так называемый пакет – готовый альбом, релизы, клип на хитовую вещь. По аудитории надо бить из всех стволов сразу. Замудоханная Грабовская, привыкшая работать с попсой, не видит особой разницы между нашими красавцами и мальчиковой группой «Крутые яйца». И в том и в другом случае она сделает качественную вещь.
Или не сделает. В отличие от Юрки она может себе позволить послать нас лесом.
– А не пойду...Я спать хочу. Можете выгонять, мне это фиолетово, – Юрка сейчас не ищет поддержки. Он чувствует себя бойцом-одиночкой. Красивая ярость, именно такая и нужна рокеру.
Витька с Пашей недоуменно переглядываются. Мы торчим на студии с десяти утра, а сейчас – десятый час вечера. В трехминутном клипе сегодняшняя сцена займет сорок пять секунд. Мы все хотим домой.
– Уходи. Не можешь работать – уходи, – совершенно спокойно говорю я.
Мне надо переключить внимание с режиссера. Мне надо поставить на место эту талантливую тварь с выпирающими скулами и плоским животом, который похож на вмятину в мокром песке.
Это смахивает на розыгрыш. Но я абсолютно серьезен. Я знаю, что я сделаю.
Грабовская поворачивается ко мне спиной. Пока Толяна нет – я здесь главный.
– Давай, собирай манатки и вали. Тебя твои обсосы в переходе заждались.
Юрка и вправду пел в переходе. А Паша пытался давать уроки игры на гитаре. А Витек пробовался в ресторанный оркестр. Эти мелко накрошенные факты их биографий идеально легли в сценарий клипа.
Клипа не будет.
Ничего не будет.
Я сейчас своими руками убиваю проект.
Юрка стоит на краешке сцены. У него удивленное лицо. Такое бывает у человека, который еще не понял, что его бросили.
Краешек. Карниз. Один шаг меняет всю жизнь.
Он совсем не похож на Олега.
В динамиках гудит электричество.
Грабовская вынимает из сумки зеркальце и начинает красить губы.
– Жень, чайку сделай! – просит кто-то из звукарей.
В темноте оживают тени.
– Пойдем, ты куртку заберешь... – я встаю с подлокотника.
На этот раз Юрка почти падает со сцены. У него абсолютно сухие и спокойные глаза.
На нас никто не смотрит.
3.
От съемочного павильона до основного здания ведет длинный переход. Стеклянная колбаса, как в школе или больнице.
Под моими ногами гудит линолеум. Если бы в наши восемнадцать на горизонте нарисовался крестный фей от рок-музыки, я бы сейчас шел в свою студию. И под моими шагами прогибалась бы сцена.
Этого не будет. В тридцать два уже не начинают, поздний старт.
– Вы пошутили, – Юрка обращается к моему напряженному плечу.
– Я не пошутил.
Через пять шагов Юрке кажется, что он нашел спасительную мысль.
– А как вы без меня?
– Найдем другого солиста, – вру я.
– А контракт? – он пытается нащупать ниточку надежды.
– А ты нам ничего не должен, – успокаиваю я. – У нас не «Фабрика звезд», чтобы мы тебя раскручивали.
Юрка еще что-то говорит. Я не слушаю.
Я вспоминаю ночь.
Одну из многих. Мозговой штурм, интеллектуальная групповуха.
Полусведенный альбом подгоняют под будущий сценарий клипешника.
Мы паримся в студии по вечерам и живем в ней по выходным.
Ночь с субботы на воскресенье. Метро уже не ходит. Час быка, час совы, час зачатья и гениальных озарений.
Я сижу в обнимку с расхлябанным толяновским ноутом, выстукиваю на нем очередную разгромную рецензию. Свежая порция гадючьего яда объемом пять тысяч знаков. Проект нас пока не кормит.
Грабовская уже ходит вразвалку, но еще не орет матом из-за любой фигни. Они со звукарем интеллектуально лаются из-за дорожки. Толян с видом рефери изрекает общий замысел и требует поставить минусовку.
Будущие звезды отчаянно зевают и делают вид, что они тут самые главные.
Пацанам легче всего. Им по восемнадцать. Они только учатся не спать по ночам. Они слишком легко поверили, что сказки сбываются.
Злобный дядя Толян, крестная фея будущих рок-звезд, умудрился выбить бабло под проект. Несколько месяцев нашими главными ругательствами были «Фонд Форда», «грант Сороса» и «рекомендация ФЭПа». Толян развел на бабки восхитительного психа, совладельца пары псевдо-политических журналов, экономического задроту Шпильмана, племянника и сына очень больших людей. Кажется, в детстве Шпильман тоже мечтал петь в рок-группе. Он проперся от проекта. Толик, начавший свою карьеру продавцом в электричке, впарил Шпильману нашу мечту. Впарил толково и грамотно, как когда-то впаривал стеклорезы, яйцеварки и наборы гелевых ручек. А еще когда-то мы ходили по электричкам с гитарой.
Я поднял архивы – листочки из конспектов, приплющенные сигаретные пачки, нотная клинопись на тетрадных обложках. Мои стихи с выцветшими ремарками Олега: «А потом здесь идет соло, и я жгу!». Крематорий Митинского кладбища и слепая фотография с двумя датами. Я сделал тексты чужими.
Толян сам нашел пацанов. Он шастал по задворкам «Форпоста» и «Археологии», мотался по квартирникам, напоминающим детские утренники, отслушивал диски и отметал левые кандидатуры. А потом приволок этих троих.
Паша вылетел с третьего тура в ГИТИСе. Клавишник Витька не прошел в Гнесинку, не хватило одного балла. Юрка скрывался от военкомата на бабушкиной даче и сидел на подпевках в какой-то кустарной группе, отославшей диск на «Наше радио». Они упорно верили, что всего добьются сами.
Теперь мы сидим в пыльной студии и в седьмой раз подряд слушаем саунд. Потом в восьмой.
По идее, я тут на хуй не нужен. Да и от наших пацанов особого толку нет. Но уйти невозможно. Хирург не валит с середины операции, а у нас тут чистая медицина. Шиза. Мы рожаем мечту.
– А потом нарезкой, понимаешь... Как один вроде из музыкальной школы валит, а другой в переходе струны рвет. А потом широким планом, я не знаю, как это называется – как будто они уже на сцене и берут зал за яйца... – Толяну первый раз в жизни не хватает слов.
Клип рождается из «как будто» и «ты представь». Грабовская откладывает листы и начинает расставлять пацанов.
Саунд.
Задремавший Паша с размаху сшибает стул.
У будущей группы самоуверенный вид и тяжелые синяки под глазами. Они уже привыкли, что могут курить при взрослых.
Юрка выпутывается из свитера, широко, по-детски, зевает. У него смуглая кожа, по цвету – как корпус хорошей скрипки. Именно скрипки, не гитары. Он слишком костлявый, гибкий и миниатюрный. Юрка одновременно похож на Ванессу Мэй и ее инструмент.
Грабовская берет его за пальцы, выворачивает кисти, как будто собирается надеть наручники...
– А теперь пой.
Идет минусовка.
Потом еще одна.
Потом у него начинает получаться. Пыльная комната, коробки от пиццы на полу, провода повсюду. За изнанкой стекла, под январским ветром дрожат оранжевые фонари.
Саунд.
Секретарша Женечка, твердо уверенная, что именно на ее вздыбленную грудь ложится вся ответственность за проект, по окрику «зай, два кофе и минет!» встряхивается, отлепляет лицо от затекших рук и начинает бряцать офисным чайником. В недра чайника засыпается полбанки кофе, сверху льется вода. Теперь – в розетку. Минета не будет.
Чертов саунд въелся в наши уши и мозги. Кажется, мы глотаем его вместе с кофе.
Голова болит от сигарет, а без них она болит еще больше.
Ассистент звукаря, белобрысый и вечно недовольный жизнью Валька, не прекращая рассказывать похоронным голосом какую-то запредельно смешную пошлость, вытаскивает из кармана куртки располовиненную фляжку. «Скотиш колли», теплый вискарь. «Колли» идет по кругу, вытесняя из мозгов кофе и загоняя туда саунд.
Мы разъезжаемся в восьмом часу утра, а в одиннадцать меня будит мама.
– Мишенька, скажи, а твои бляди не могут звонить в другое время?
Мама почти довольна. Мне не так уж часто звонят девушки. Тем более трезвые и в воскресенье с утра.
– Миш, это Грабовская. Слушай, а если на проигрыш крупный план ставить, ты сможешь слова в одном месте поменять?
Юлькин голос заглушается детскими визгами.
Мы маньяки.
4.
Я вспоминаю эту чертову ночь. И два десятка других ночей, вечеров, бесконечных созвонов, пролитого кофе и выпитого вискаря.
Я понимаю, что Толян был не прав. Он ошибся. Надо было брать тупую подъездную группу и делать из нее проект. Его заклинило на типажах, а на самом деле здесь был нужен драйв и менталитет. Он искал наши лица, а сейчас нужны наши характеры. Мы проиграем.
Коней на переправе не меняют. Их пристреливают.
Переход кончается. Мы спускаемся по бесконечной лестнице. Замусоренной и заплеванной, как на вокзале или в поликлинике. Подошвы шлепают по рыжему кафелю площадки.
На письменном столе вахтера горит лампа. Под стеклом – списки внутренних телефонов, сверху книга учета, плоская и разлинованная, как классный журнал. Сгорбленный дедок в бордовом свитере напоминает старого учителя из положительных советских фильмов. Он разгадывает кроссворд красной ручкой. Я почти уверен, что, закончив, строгий дед поставит оценку составителю. В пол-литровой банке скучает недоеденная котлета.
– Ключ от шестьсот двадцатой, пожалуйста.
Учетный журнал ложится поверх кроссворда.
– Фамилия?
У меня такое ощущение, что меня вызывают к доске.
– Белявский.
Я расписываюсь, стараясь вывести фамилию почетче. Не хватает только добавить «Белявский Миша, 301-я группа, 2-ой вариант...» У меня холодные пальцы, совсем как перед контрольной.
К ключу пришпилен кружок линолеума. Цифры «620» недавно обводили красной ручкой. У нашего вахтера аккуратный детский почерк.
Я пропускаю Юрку вперед и иду за ним. Патрулирую.
Вожу глазами по заросшему затылку, как будто прикидываю – куда лучше пустить пулю. Он шевелит лопатками. Чувствует взгляд.
Теперь наверх. Эта лестница вроде бы почище.
В шестьсот двадцатой мы храним верхнюю одежду и половину звукозаписывающей аппаратуры. Гнездо звукаря. Именно здесь мы чаще всего ночевали.
Я нашариваю выключатель. Неоновая лампа бьется на стене под потолком. В комнате – жуткий дубак, хуже, чем в переходах и коридорах. Отсюда хочется сбежать.
Юрка замирает у костлявой черной вешалки, перебирает куртки за рукава.
На нас свалилась одуряющая тишина. Такая бывает только в студиях с глухими стенами и намертво закрытыми окнами. Бело-серая обшивка покрыта рябью узора. Местами узор переходит в пятна и трещины.
У Юрки очень напряженная спина. Такую дрожь не скроешь под тонкой майкой. А косуху он успел швырнуть реквизиторше.
Я подбираю с пола чей-то шарф. Крупная вязка, широкие петли. Он похож на черную мочалку. Готично. Сматываю шарф в неопрятный комок, потом бросаю на кресло. Он развертывается в полете, оседает на полу.
Чертова тишина. Мне банально, до дрожи в ноздрях хочется выпить. Сейчас я дотащу этого суслика до проходной, вернусь в павильон и ужрусь в говнище. Мы все ужремся. Это провал.
Интересно, кто-нибудь уже позвонил Толяну?
«Здравствуй, Толик, я только что похерил нашу детскую мечту, привези нам выпить».
Здравствуй, Олег... Я слишком редко прошу тебя о помощи, но сейчас мне страшно.
Юрка растопыривает локти и пытается попасть кулаками в рукава.
Он так старается не нервничать, что его просто трясет. До синевы.
Юрка не умеет смотреть в упор. Не выдерживает взгляд, ломается. Он не я. И даже не Олег. Сейчас мне от этого радостно. Реально радостно, до идиотизма, как по обкурке.
На меня снизошло какое-то странное вдохновение. Такое бывает, когда неожиданно, после трех десятков черновиков, изодранных и перечеркнутых, после удаленных файлов и команды «delete», тебя вдруг начинает торкать. И ты пишешь, не останавливаясь, забывая о том, что в левой руке у тебя тлеет сигарета. Кнопки клавиатуры щелкают, как патроны в револьвере. Ты добиваешь чертов текст. Беспощадно. Вдохновенно.
Я придвигаюсь к Юрке. Не вплотную. На расстояние вытянутой руки. Наверное, с такого расстояния хорошо бить. Не знаю, давно не пробовал.
Я хочу его убить.
Я хочу его...
Реально хочу. С этим чертовым проектом мы напрочь забыли о личной жизни. У Толяна пошли какие-то вечные трабблы с хронической девушкой, которую он незатейливо называл по фамилии. «Моя Фролова наварила кастрюлю борща, собрала шмотки и свалила к маме».
Моя личная жизнь, больше похожая на подборку снимков с хорошего клубного зависалова, отлетела от меня, как лист от октябрьского клена. А сейчас – конец января. Я не подписывал обет безбрачия.
Я уже говорил такие слова. Тысячу раз мысленно по ночам. И только однажды произнес это вслух, вытаскивая из похоронного автобуса позабытые цветы. Никто не понял, в чем дело. Меня переспросили, я заткнулся. Олег бы точно не стал ничего объяснять.
– То, что ты делаешь – это предательство.
Я кладу ладонь ему на щеку. Пробую пальцами кожу. Так дотрагиваются до чайника, чтобы понять – остыл или нет.
Юркино лицо чуть кривится, словно он сгоняет муху или пробует сдуть с губы волосок. Черная грива. Густая и непокорная. Восточная порода. Ахалтекинский скакун. Либо сбросит, либо смирится.
– Побег – это не выход. Мир не замкнулся на том, что у тебя хреновое настроение. Миру изначально на тебя плевать.
Фраз не так уж много. Юрка хлопает глазами. Тянется ко мне, как винтик к магниту. Он хочет остаться. Нестерпимо. На любых условиях.
Сейчас уточним.
– Раздевайся.
Он снова не верит в то, что я ему говорю. Или верит.
Мои действия – это милость. Надежда на амнистию.
Сейчас я могу сделать с ним что угодно.
Избить в мясо, тупо и почти беззлобно, как дрессировщик бьет сторожевую собаку. Я знаю, о чем я говорю, я об этом писал.
Могу заставить войти в таком виде в павильон. Он согласится – лишь бы была возможность вернуться.
Я могу разложить его на нашем продавленном кресле. Без проблем. Он будет дышать до всхлипов и цепляться ногтями за потертый дерматин. Бедра узкие, лопатки торчком. Скорее всего, юркин член окажется не розовым, а почти коричневым, будто его покрыли лаком.
Юрка смотрит на меня. Осторожно поглядывает. Как будто сейчас контрольная, и он хочет списать у соседа. Когда-то в сессию мы с Олежкой скатывали друг у друга экзаменационные задания. А потом сваливали в Серебряный бор, на пляж. Лениво трепались в полупустом раскаленном трамвае. А внутри меня ныла пожарная сирена возбуждения.
Дно пивной бутылки пропечатывает окружность на мелком речном песке. К щиколоткам липнет бурая мокрая трава. Выше – не смотреть. Олег так и не врубился, какого черта у меня все время стояло.
Холодная вода пахла помойкой и каникулами. Над пивным ларьком нарезала круги чайка.
Мокрый песок. Того же темного цвета, что и Юркина кожа.
Он неуклюже берется за молнию куртки. Тянет вниз.
Заледенелая куртка оседает на пол, как помятый черный конверт для фотографий.
Я отвожу ладонь от юркиного лица, и она сразу же начинает мерзнуть.
Он передергивается, а потом цепляется пальцами за подол майки. Как за карниз.
Сейчас Юрка взметнет руки. Кожа на локтях загрубевшая, как кора на дереве.
Я могу представить, каким он окажется без одежды. Костлявым, гибким и старательным. Я могу сломать Юрку, не дотронувшись до него и пальцем. Он согласится.
Между нашими губами – сантиметров восемь. Длина стандартной зажигалки.
В черных глазах растворяются зрачки.
Губы обметаны тонким слоем грима.
Под тканью майки пульсирует дрожь. Крупная. Такая бывает, если вылезти из непрогретой июньской воды на узкую дольку городского пляжа. Мы никогда не брали с собой полотенце.
Черная ткань движется вверх.
Я ударяю Юрку по руке. Несильно. Как будто испуганно.
– Ты что, решил, я тебя здесь трахать буду?
– А... – Юрка опять ничего не понимает. Ближе к ночи до него дойдет, что его сломали.
– Я же сказал – снимай куртку... Ну, куда ты такой попрешься?
Я смотрю на продавленное кресло, которое могло бы стать хранителем незатейливой рабочей тайны. Оно того же цвета, что и сиденье похоронного автобуса.
Неоновая лампа пронзительно пищит, а потом затухает.
Я запираю дверь. Снаружи.
Олег стряхивает сигарету, и серый пепел мешается с летучим песком городского пляжа.
5.
В павильоне горит свет. Белое сияние, как в операционной. Сейчас мы будем реанимировать мечту.
Мы идем от дверей не быстро и не медленно. Никакой патетики.
На сцене сиротливо торчит синтезатор.
Группа сидит, где попало. Движения вялые. Как будто всех прошило осколками гранаты.
Витька с Пашей осиротело жмутся друг к другу. Несчастье объединяет.
– Ну что, кончилась истерика? – безнадежным голосом спрашивает Грабовская.
Юрка кивает. Сейчас он будет извиняться. Потом извинится Грабовская. Это займет двадцать минут. У нас их нет.
– Юль, – резко говорю я... – Слушай, а давай мобилу снимем. Как она звонит посреди репетиции. Как раз на паузу попадет, там, где соло обрывается. Просто, мобилу, а потом фразу сверху... Что-то типа «Мам, я задерживаюсь, к ужину не жди...»
– «Мам, я немножко поиграю и вернусь»... – недоверчиво предлагает все еще бледный Паша. Он сейчас выглядит таким же ошарашенным, как и все остальные.
Грабовская смотрит мне в глаза. Пристально и настороженно, как штурман на вахте. Наш «Титаник» стал подводной лодкой.
– Влево свет перенесите... Если сделать рапид хороший... Так, а ну со сцены быстро все сюда.
Разумеется, кто-то немедленно сбил микрофонную стойку.
Мы выходим из студии в четвертом часу ночи. Вахтер принимает ключи, невозмутимо подписывает пропуска. В щербатой кружке темнеет мокрая заварка. От нее еще идет пар, как от кучи торфа.
По ту сторону шоссе светится стеклянный фонарь круглосуточного ларька. Надо будет купить сигареты.
Пацанов развозит вся группа. Витьку забирает к себе в машину муж нашей секретарши Женечки, им пилить куда-то в Одинцово. Паша сидит в тачке Грабовской, ждет меня. Нам всем в одну сторону.
Юрка топчется рядом. Ему на Выхино, мне на Щукинскую. Диагональ. Косая черта, как на детских рисунках, где изображают пробитое стрелой сердце.
Машины стоят у проходной. Темная вереница. Как будто мы возвращаемся с поминок. Да ни фига. На краю площадки мигает фарами побитый «Жигуль». Туда садится кто-то из звукарей. Белая «Тойота» осветителя разражается недовольным сигналом – там ждут Юрку.
– Хорошо сегодня поиграли... – нейтральным голосом произношу я.
– Хорошо... – у него слегка безжизненные интонации. Как будто заморозка отходит. Измотался мальчик. Они все трое измотались. Но у нас еще есть силы, чтобы улыбаться.
– Так, ну что... Завтра натура, Чистые пруды. Встречаемся в два на проходной, – Грабовская перелистывает очередной график. На стоянке очень странный свет. А может, это просто глаза устали от павильонной яркости.
– Сегодня, а не завтра, – поправляю я.
Пар изо рта. Я убираю руки в карманы. Юрка все еще стоит на месте. Крупно переглатывает. Воздух холодный, зимний. Январь – а снега нет.
– Юр, до сегодня.
«Тойота» осветителя подвывает от нетерпения.
От ларька неспешно чешет охранник Рубен. Ему вроде бы идти недалеко.
Юрка молчит.
Из машины Грабовской блеет какая-то старая попса... Паша ерзает на заднем сиденье. Минут через пять он срубится от усталости. Мне придется звонить в домофон, а потом вместе с пашкиной матерью поднимать нашего гитариста на лифте. Рутинная работа.
– Юр... – Грабовская удивляется, но с места не уходит.
– Юлия Григорьевна, извините меня, пожалуйста...
Сейчас они будут мириться. Минуты три, не больше. Но это будут их три минуты. Я свою вахту сдал.
Я отхожу к машине Грабовской, тяну на себя дверцу. Устраиваюсь поудобнее. С заднего сиденья уже раздается сопение Пашки. Наши пацаны привыкли спать в одежде и где попало. Им это сильно пригодится в будущем – при хорошем раскладе, через месяц начнутся концерты.
Сиденье холодное. Я не шевелюсь. Меня потихоньку начинает отпускать. Мы отработали смену. Мы отсняли павильон. Сейчас можно расслабиться. Включить себя.
Вспомнить, что ботинки слегка жмут, завтра надо будет надеть другие. К среде от меня ждут очередную авторскую колонку. Надо заехать за гонорарами. Подкинуть маме денег – скоро придут счета за мобильники.
Юрка и режиссер все еще стоят. От фар «Тойоты» тянутся белесые полосы. Неровно выставленный свет. Я мысленно прибавляю яркость, выстраиваю кадр. Не очень профессионально, но как умею.
Юрка теребит молнию на кармане. Грабовская вертит в пальцах сложенные трубочкой листы. Мне не слышно, о чем они говорят. Но мне это и не важно.
Разговор закончен. Режиссер идет к машине. Юрка недоуменно поводит плечами. Потом вскидывает руку, как в пионерском приветствии. Грабовская повернута к нему спиной, а Пашка спит. Это мне.
Улыбаюсь, машу в ответ...
Олежка в таких случаях всегда прищелкивал пальцами.
Скрип двери.
На заднее сиденье летит тяжелая режиссерская сумка. Она таких размеров, что в нее может спокойно уместиться юлькин будущий младенец. Пашка даже не пошевелился.
Мы плавно двигаемся с места. Я все еще машу Юрке.
– Миш, ты гений, – устало говорит Грабовская. – Что ты с ним сделал?
Ну какая тебе разница. Ты же меня знаешь, как облупленного.
Я молчу.
– Миша, слушай, а ты можешь с Витькой так же поработать? По-моему, он тоже зарываться начал.
Я молчу. Моя ладонь продолжает механически двигаться. Влево-вправо, влево-вправо. Как дворники на лобовом стекле.
Ме-ха-низм. Мы – единое целое, мы – детальки механизма.
– Хорошо. Поработаю.
Я так устал, что мне даже курить не хочется.
Грабовская переключает скорость. Я пристегиваюсь.
Я никуда не денусь. У нас – проект. Из него так просто не уходят.
Я не знаю, что со мной будет, если проект уйдет от меня.
Menthol blond, 12-15 марта 2007 года.
Переход на страницу: 1  |   | |